https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Бабка-повитуха стянула с нее сорочку и забросила на горящие угли. Сорочка зашипела и заметалась, как живой человек. Взметнулась вверх и заплакала, будто ребенок. Уголья прокалили и сожгли сорочку. И превратилась она в пепел. Говорят, кто родится в сорочке, тот после смерти превращается в упыря. Вот и Дица тоже превратится в упыря. И по ночам будет являться нам, родственникам, и пить нашу кровь…
– Сестрица, пусть лучше Дица не умирает.
– А разве я сказала, что ей лучше умереть?.. Но когда-нибудь она все равно умрет. Мы ведь все когда-нибудь умрем.
– Пусть лучше она умрет после нас.
– А может статься, что и раньше. Да мы проткнем ей сердце вязальной спицей, и тогда уж никогда ей не превратиться в упыря.
– Тогда возьмем и проткнем прямо сейчас.
Сестра Евангелина смеется:
– Да нет, сейчас нельзя, вот когда умрет.
Мне неприятно смотреть, как ест тетушка Уцупэр. От вида разложенных по столу рыбьих костей меня тошнит. Я выхожу в сени и ем прямо возле печки. Не нравится мне и Дица. Уха сочится у нее меж нижних зубов и стекает по подбородку.
После обеда мы играем с Дицей в лошадки.
У нее широкие бедра, ноги будто колоды или пни; груди полные и твердые, как камни. Она треплет мне волосы, я держу ее за шею и, сидя верхом, молочу пятками по бедрам. Потом хватаю за соски, она вскрикивает и поворачивает ко мне свое широкое скуластое лицо с разорванной заячьей губой. Я соскакиваю с ее спины и закрываю ладошками глаза, чтобы больше ее не видеть. И прячусь за дверь.
– Раз, два, три…
Пыль взвивается столбом… Мать прогоняет нас.
– Ступайте во двор, в ушах звенит от вашего крика, чертенята!
Чертенята убегают во двор. Я бы тоже побежал, да не во что обуться. Поэтому я забираюсь играть на постель, возле сундука.
Тетушка Уцупэр шушукается с мамой. Оказывается, она живет со своим соседом Лауренцем Пьеле. От него и родила Дицу. Грех выплыл наружу – заячью губу не спрячешь… По ночам Пьеле перебрасывает тетушке через забор мешки с кукурузной и пшеничной мукой. Покупает ей косынки, платки, домашние туфли. Привозит из города подарки. Собирается выдать Дицу замуж за какого-то парня из Оложи, из родни Дурие. Парень, правда, немой, а в остальном – как все люди. Пьеле дает за Дицей стадо овец. Зять будет либо в поле работать, либо скот пасти. А там, глядишь, и детей бог пошлет. Одни небось родятся немые, другие – с заячьей губой, да будут ведь и здоровые. Каких только людей на свете нет. Не все красавцы писаные. И среди деревьев не все высокие, стройные, ветвистые, густые да ровные, встречаются и чахлые, и убогие, корявые да узловатые. Лес, он лес и есть. Люди, они и есть люди. Солнце всходит, дарит свет людям и животным, полям и рекам, потом заходит, а на другой день подымается снова, и так все время до самого светопреставления – если оно наступит. Когда-нибудь да наступит. Но до той поры много еще воды утечет…
Тетушка Уцупэр сидит на постели, по-восточному скрестив ноги, прислонившись спиной к кирпичной печке. От печки веет теплом. А Дицу соседские парни на соломе тискают. Там и мой брат Ион со своими приятелями – Авендрей и Диникой.
Всякий раз, как приезжает тетушка Уцупэр, заявляется к нам и эта ватага. И всякий раз слышишь:
– Девка Уцупэр снова тут!
Парни перемигиваются, облизывают губы. Точно меду объелись. Но у нас меду нет. Да и у них он не водится. Мед да соленья только у бар да у богатеев вроде Агана, Улмаза, Найдина. Да у них не только мед. У них всего полно, хоть отбавляй.

Двое маминых детей от первого мужа, Ион и Евангелина, как-то заболели животом. У Евангелины резались зубы. И вот она плачет день и ночь. Ей вторит своим хныканьем Ион… Мать баюкает их в подоле юбки, чтоб у них помутилось в голове, чтоб они умолкли и заснули глубоким, крепким сном. Но они не засыпают. Она берет их обоих на руки – для слабых, детских еще маминых рук держать на весу младенцев почти не под силу – и ходит с ними по бабкиному дому. Думитраке почти все время в хлеву за скотиной присматривает, а дедушка – в примарии, в трактире или в церкви.
Временами моросит дождь, а то и снег; в саду свистит меж яблонь ветер, раскачивает ветви ив, разросшихся вдоль канав, колышет высокий тополиный занавес за оградой. Ручей, что пересекает двор, теперь скован льдом.
– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай, с тобою мама, баю-бай!..
Но Евангелина не успокаивается. Не засыпает и Ион. То и дело приходится менять, стирать и сушить пеленки. У мамы красивые глаза, длинные и желтые, как спелый овес, косы, тонкий стан… Вдова в семнадцать лет.
– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай, с тобою мама, баю-бай…
У бабки в доме сухо, но она ходит как в воду опущенная. Дождь ли, снег ли сыплет во дворе, в селе и в поле. Кажется, пеленой дождя и снега затянуло бабкино нёбо. Нёбо во рту у бабки черное-пречерное, как у злой собаки.
– Это ты про меня, Дарие? А у самого, думаешь, не такое?
– Выходит, такое. Но ведь…
Когда наша собака Грива приносит восемь-девять щенков, мы оставляем их на неделю, пока у них не откроются глаза. У вас разве не так? Через неделю щенята уже смотрят. Тогда мы кладем их в корзину, выносим на завалинку и заглядываем в пасть. Оставляем только тех, у кого черное нёбо. Вот эти, когда вырастут, будут лаять и кусаться, надежно стеречь дом. Остальных относим в мешке за железную дорогу, в овраг и забиваем палками. Тут уж ничего не поделаешь!.. Грива увязывается за нами. Мы отгоняем ее камнями, комьями земли, пинаем ногами в пустой, обвислый живот. Потом уходим. Грива делает круг, и мы видим, как она тайком возвращается с мертвым щенком в зубах. И таким путем перетаскивает всех обратно в конуру. Новая забота для нас – закопать их поглубже в яму. Грива принимается искать, скребет лапами землю, скулит то жалобно, то свирепо, воет на луну, когда есть луна, на тучи, когда по небу бегут тучи. И наконец затихает.

– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай, с тобою мама!..
У дедушки от жалости сжимается сердце.
– Дай-ка, дочка, я их покачаю… Устала небось.
– Да нет, тятя, не устала.
Подает голос бабка:
– Оставь ее. Ничего она не устала. Сама родила, пусть сама и растит. Отчего у нее мужик-то помер?..
– Не я же его сгубила, мама…
– Не ты, еще бы!.. Вот и найди себе другого. Нечего на нашей шее камнем висеть.
– Найди себе мужа, сестрица, – встревает в разговор слабоумный Думитраке.
Над его верхней губой пробиваются рыжеватые усики, а нос большой, с горбинкой… И желтые, как у змеи, глаза.
– Да что вы, мама. Мне тогда на селе проходу не будет – засмеют. Не успела, мол, первого мужа схоронить…
– Эка важность, пусть себе смеются. Конча с головы свалится, что ли? Чужой рот одна могила заткнет.
– Одна могила, это верно, – вздыхает мама.
– Поищи себе мужа, сестрица. А то мне жениться охота, да в доме места нет.
– И впрямь, парня женить пора, а из-за тебя да пащенков твоего Окьяна в доме не поворотись.
– Это мои дети, мама.
– Нет, Окьяна. Коли знал, что скоро помрет, нечего было детей делать.
– Да не мог он знать, мама, что помрет скоро. Никто не знает, когда ему выйдет срок помирать. Может, ты знаешь?
– Знаю. Мы народ здоровый, крепкий. Я лет до ста проживу, а то и за сто…
– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай, с тобою мама!
Устав от непрестанных бабкиных попреков, мама не выдержала: завернула детей в шерстяное одеяло и ушла из дому. По тропинке вдоль кладбищенской ограды поднялась на гору. Вокруг – маленькие деревянные кресты, новые и старые вперемежку. Некоторые старые кресты уже подгнили и валяются в бурьяне среди могил. Мать все шла да шла. Временами останавливалась передохнуть. Опуститься бы на колени – как буйволице, когда она тянет в гору перегруженную арбу, – или присесть хоть на минутку, набраться сил. Ноги отнимаются. Да где тут присядешь!.. Земля покрыта тонким слоем снега, обледеневшего под моросящим дождем. Набухшие влагой постолы скользят. Мокрая юбка хлещет на ветру по ногам, липнет к телу. Платок на голове промок. Промокла и жакетка…
– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай!..
«Вот бы теперь умереть, – мелькает в голове, – как бы хорошо. Мертвый ничего не чувствует, ему совсем не больно».
Младенцы снова подымают плач.
– Баю-бай, с тобою мама, баю-бай!..
Косы у мамы золотистые, длинные – ниже пояса, а глаза ясные, глубокие. Поднялась она на гору, перешла через поле. Кругом дождь да туман. И ни единой живой души. Ни одна ворона не каркнет. Все остались в низине на вербах. И покойники тоже внизу – лежат под крестами в заросшей травою земле. И не жаль матери своего покойного мужа, не любила она его. Нисколечко не любила. А вышла за него потому только, что бабка велела.
Мать спускается по тропинке. В селе, что виднеется внизу, живут два ее брата – люди состоятельные, торговцы. К кому пойти?.. Братья меж собой не ладят – тут уж приложили руку их жены. У старшего, Лисандру, слабая грудь. Жена – он привез ее из города – тоже хворая. Из всех детей выжил у них только один сын – Янку, и тот хилый да болезный. С лица серый, как пепел, а уж худ – кожа да кости. Все трое кашляют, у всех хрипит в груди. Лисандру – злыдень, и жена его – ведьма, и все же Лисандру добрее Тоне. У Тоне уже трое детей, все дочери, но каждую весну у Финики, его жены, опять брюхо до подбородка – снова на сносях. Дома у Тоне – сущий ад. Жена бранится, грозит уйти обратно в город, не по нраву ей деревня, крестьянский труд не по ней. А что Тоне делать в городе? Денег на собственную лавку еще не накопил.
– Добрый день, братушка.
– Ну, добрый…
– Мочи моей больше нету с мамой жить. Вот пришла к тебе попроситься. Ненадолго. Пока не пристроюсь…
– Пристроишься, как же!.. А почему не пошла к Тоне?
– Ты добрее, Лисандру.
– Кто это тебе сказал?
– Уж я знаю…
– Не больно-то и знаешь…
– Что же, уйти мне?
– Да ладно уж, оставайся, коли пришла.
И мать осталась в доме Лисандру. Увидела ее Лисандрова жена-горожанка, нахмурилась.
Но не заругалась, сказала только:
– Будешь помогать по хозяйству – в доме убирать, воду носить, тесто замешивать…
Так и стала мама прислугой у Лисандру. Прошел день, прошла неделя, вот и месяц, и другой пролетел… Как-то прислал за ней брат Тоне, хочет-де с ней повидаться. Отправилась она к нему.
– Не по душе мне, как обходится с тобою братец, хозяин твой. Нас, братьев, трое, а ты у нас одна. Быть прислугой у мужика!.. Иди-ка лучше замуж – я для тебя уже и человека подыскал. У тебя двое детей и у него двое. Вот и будет на двоих у вас четверо. Он вдовый, жена этой осенью померла.
– Хоть бы взглянуть на него сперва, Тоне.
– Что ж, взгляни, сестрица, отчего не взглянуть. Он как раз тут рядом, в корчме сидит. Ну что, позвать?
– Позови…
За стойкой в корчме оставалась Финика. Тоне привел в горницу смуглого молодого мужчину с карими глазами и коротко подстриженными усами. Видом мужик не весел, черная рубаха вся в земле. Наступила весна, начинались полевые работы.
– Добрый вечер, Марие…
– Здравствуй, добрый человек…
Тоне ушел обратно в корчму, чтобы Финика не скучала за стойкой… Посетители требуют цуйки, баранок, тут же с хрустом грызут их, четвертями заказывают вино. У кого нет денег, пьют в долг. Тоне записывает должников в книгу. Эти заплатят летом либо осенью – после продажи хлеба или зерна, если уродится. А коли нет – тоже не беда, расплатятся через год. Торговец в проигрыше не будет. Запишет в книгу сумму вдвое или втрое большую. Финика неприязненно косится на мужиков.
– Опять, Тоне, в долг даешь.
– Опять даю…
– Ты о дочерях-то подумай.
– О них и думаю.
Тоне наливает три стопки цуйки и несет в горницу.
– Ну так как, сестрица, пойдешь за Тудора?
– Пойду, Тоне.
– Ну, в добрый час!
Все трое чокаются и пьют. Женщина едва пригубливает цуйку…
– Не по нраву тебе питье, жена?
– Не по нраву, муж.
– Вот и мне тоже.
– Ну и хорошо…
– Когда ее к себе заберешь, Тудор?
– Нынче вечером, шурин.
– Совет вам да любовь!
Отец берет на руки Евангелину, мама – Иона. Они выходят из дома Тоне. И направляются вверх по улице.
Вечереет. Густеют сумерки. Веет легкий прохладный ветерок. С пробудившихся от зимней спячки полей тянет свежестью.
Дети уронили головки на плечи родителей. Уснули…
Чуть теплится кизяк в очаге. Приткнувшись поближе к огню, чтобы согреться, дремлет на охапке сена конопатый курносый парнишка. На гвозде висит лампа. Ее желтый глазок помаргивает, словно от рези. Женщина вслед за мужем нерешительно переступает порог. Они проходят сени и оказываются в горнице. Мужчина нащупывает кровать и кладет на нее рядышком заснувших детей. Укрывает их одеялом. Берет жену за руки, притягивает к себе, обнимает и целует в щеку. Губы у него шершавые, потрескавшиеся от ветра. Щека женщины тоже шершавая. Женщина, упираясь руками, слегка отталкивает мужа от себя.
– Ты говорил вроде бы, что детей у тебя двое. А тут только один…
– Девочку я отдал в приемыши. Очень была маленькая. Я бы ее не выходил.
– Кому отдал-то?
– Соседка взялась вырастить.
– Что за соседка?
– Жена Жигоя…
– Пойдешь и принесешь ее домой.
– Попробую, только не сейчас – завтра утром.
В комнате стужа. Шелестит дранкой на крыше ветер, задувает обратно в комнату курящийся над очагом дым. Женщина садится возле огня. Конопатый курносый мальчик стряхивает с себя дрему. Долго смотрит на женщину, затем вскакивает на ноги, как вспугнутый барсук, и прижимается к отцу.
– Кто это?
– Твоя мать.
– Гони ее к черту! Никакая она мне не мать. Моя мать умерла. Ее похоронили…
И он показывает женщине язык – синий, распухший.

Дом стоит посреди двора. За домами – хлев, амбар для пшеницы на случай богатого урожая, навес для кукурузы, если уродится, разбитая телега, возле нее – привязанные к дышлу волы, жующие сухую солому. В глубине двора – заросли акаций, над которыми победно вознесся ввысь высокий тополь, листья его беспокойно шелестят под набегающим ветром. Перед домом – две шелковицы, несколько сливовых деревьев, наполовину засохший орешник, а у самой изгороди развесила свои ветви плакучая ива. Под ивой – деревянный сруб колодца, колодец глубокий, лишь на самом дне поблескивает вода. По правую сторону и напротив – крестьянские дома, все село.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я