https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/
– Чтобы потом народ вспоминал – дескать, в этом доме, на этом самом месте, жил когда-то я, старый Испас Капрэ.
Долго торговался он с мастером. Наконец сговорились. Выложил старик деньги. Вернулся домой и стал ждать, когда приедет мастер с памятником.
В условленный срок мастер явился к Испасу в сопровождении двух подмастерьев.
– А где памятник? – спросил Испас.
– Прибудет поездом! Позаботься о подводах, на чем со станции везти.
Нанял дед Капрэ две подводы, поехал на станцию. Памятник прибыл из города в ящиках, заколоченных гвоздями, и были те ящики тяжелее мельничных жерновов. Подмастерья по его желанию установили памятник перед домом, лицом к дороге. Это был высокий каменный столб, на верху которого грозно распростер крылья бронзовый орел. На памятнике мастер выбил и покрыл золотом такую надпись: «Этот памятник воздвиг себе я, дед Испас Капрэ, чтобы люди помнили обо мне».
Крепко взъелась на него баба. Но под конец примирилась с чудачеством мужа. Теперь Испас Капрэ стар и болен. Лежит дома. И вконец обнищал. Зимой жена кормит его похлебкой из фасоли, а летом щами из щавеля и крапивы.
Старик болен неизлечимо. Охота ему выпить хоть капельку молока.
– Сходи в село, жена, купи мне кружку молока.
– Пока здоров был, корову небось не купил. Заместо этого памятник перед домом отгрохал. Вот теперь вставай да и ступай доить ворону, что на памятнике сидит. Хочешь молока – дои ворону!
Вздыхает Испас Капрэ.
– Не понимает… Ничего моя баба не понимает. Я вот умру, а люди будут обо мне помнить. Ступай и купи мне молока, хоть наперсток.
– Ворону дои! Подымайся и дои свою ворону…
Здесь, в центре города, на перекрестке главных улиц, стоит статуя генерала Манту, который давно умер. Генерал не участвовал ни в одном сражении. Но в этом уезде у него были леса и угодья, перешедшие потом наследникам. Его избирали депутатом, сделали сенатором. Вот родственники и соорудили ему памятник, чтоб народ о нем не забывал. Теперь мимо бронзового изваяния ходят люди, но редко кто поднимет взгляд на расчесанную надвое бороду и закрученные кверху усы. Разве что вороны присаживаются иногда передохнуть на макушке этого возвеличенного мужа, обливая белым пометом безупречный пробор.
Напротив памятника, словно пав на колени, прилепились друг к дружке две лавчонки. В одной – книжный магазин «У золотого попугая», где торгуют карандашами, мелом, оберточной бумагой и изредка книгами – это осенью, когда начинается учебный год. Торгует там высокий чернявый парень по имени Урмуз Никулеску. В другой – мелочная торговля моего нового хозяина Мьелу Гушэ, который известен в городе под кличкой Упокой; над дверью и окнами белым по черному вывеска: «У ангела».
С неба снова сыплет снег. Громоздятся сугробы.
– Почуяла зима, что ей конец, вот и будет лютовать целую неделю, а то и две.
– А может, и весь месяц, еще ведь февраль на дворе.
Извозчики снова перепрягли лошадей в сани, повязали им на уши цветные ленты, на шею подвесили бубенцы. Сани поджидают седоков возле памятника. Звенят бубенцы. Стучат нога об ногу оборванные извозчики – чтобы согреться. Редко кто пройдет по улице. Ни одного седока возле извозчиков, ни единого клиента в «Попугае» или в «Ангеле». Торговцы от нечего делать заняты болтовней.
– Вот чертово мужичье, гниют в своих землянках, в город их и не заманишь… К нам – ни ногой…
У Мьелу Гушэ никакого оборота.
– Может, помрет кто. Чтоб в такую собачью погоду да никто не помер…
Заходит покупатель. Просит маленькую свечечку – за десять банов. Заболел ребенок. Видно, помрет. А помирать без свечки не годится.
– В лесах севернее города поезд в снегу застрял.
С лесистых берегов Веде к самому городу подошли волки. По дорогам ни пройти, ни проехать.
– Сбегай-ка, скажи, пусть принесут мне чашку кофе.
Через дорогу от «Ангела» – кофейня господина Мильтиаде. Хозяин только что отворил ставни. Я перехожу улицу.
– Чашку кофе для господина Гушэ…
– Сей момент! – отвечает кельнер. И кричит за ширму: – Чашку кофе для дяди Упокоя!
Господин Мильтиаде смотрит на меня, будто видит впервые. Хотя я заглядывал к нему не далее как вчера.
– Погоди-ка, дружок. Ты из «Ангела»?
– Из «Ангела».
– Нанялся к Упокою?
– Да.
– Когда же это чудо свершилось?
– Вчера утром…
– Угу! То-то мне было странно…
– Пожалуйста, передайте кофе для хозяина.
– Не изволь беспокоиться.
Хозяин кофейни провожает меня взглядом.
– Скоро, поди, уж и полдень, – говорит мой хозяин. – То-то смотрю – ремень у меня ослаб. Сделай милость, сбегай домой. Принеси судки с обедом. Да смотри не разлей по дороге, а то шкуру спущу…
Дом Гушэ – на самой окраине по пути к Скриоаште. Дорога дальняя. И я отправляюсь. Скрипит под постолами смерзшийся снег. Ветер треплет одежду, раздувает полы сермяги, гонит вперед. На перекрестках аж к земле пригибает.
– Целую ручку, барыня! Хозяин послал меня за судками с обедом.
– А денег на базар сходить он мне оставил? Только под утро из картежного дома вернулся. Небось и не знает, что дрова на исходе? Ничего знать не хочет, мерзавец… А за едой посылать не забывает! Чтоб его черви съели! Чтоб ему отравиться…
У хозяйки красные, заплаканные глаза. Она держит на руках двух золотушных девчушек – сопливых, с прыщами на губах.
– На-ка, покачай… Авось уснут. Хорошо бы до самого светопреставления, а то ведь никакого спокою не видишь.
Я беру девчонок на руки. Неумело. Те на миг затихают. Потом, словно их кто подбил, дружно обделывают меня.
– Ах, бессовестные! Всего обкатили. Поди на улицу, оботрись снегом и не серчай. Это к счастью. Вот ежели бы мне догадаться наделать в кадку, когда я у мамы только родилась и бабка меня первый раз в воду сунула, – не бывать бы тогда ни свадьбы с Гушэ, ни всех моих несчастий… Уф!
В обед хозяин открыл судки, расставил на прилавке, поел.
Вечером я возвращаюсь из «Ангела» один, с пустыми судками.
Хозяин заявляется совсем поздно, порой за полночь, а то и под утро. Я сплю в одной комнате с Зыной, прислугой. Это крепкая, здоровая девушка, у нее распухшие красные руки. Ей больше приходится смотреть за коровами, чем за порядком в доме. В хлеву жуют жвачку четыре коровы – три черные как смоль, а одна белая как снег. На этих коровах и держится все хозяйство. Хозяйка продает молоко соседям. Среди ночи в дверь скребется господин Гушэ. Зына – она спит чутко, как кошка, – вскакивает и идет отворять. Я стараюсь уснуть покрепче. Лежу – не шелохнусь.
– Этот что, спит?
– Спит. Хоть дрова на нем коли, не проснется. Спит как убитый.
Хозяин остается у нас в комнате. Ненадолго. Уходит на цыпочках. Но тотчас начинают хлопать двери. Подымается шум. Хозяйка кричит, надрывая глотку:
– Опять у Зыны был, стервец! Весь год, как дети родились, что ни ночь к ней шастаешь. И как только земля тебя терпит?!
Двор у Гушэ большой. Дом стоит почти посередке. Пустынная улица теряется где-то в занесенных снегом полях.
– Слышь, что творится? – доносится из темноты голос Зыны.
– Слышу…
– Ни дать ни взять – сумасшедший дом.
– Ты давно служишь у Упокоя?
– Уже два года.
– И тебе не обрыдло?
– Обрыдло, а куда денешься? У других-то не лучше, а может, и хуже еще.
– Хозяйка колотит?
– Не-е.
– А если побьет, тогда что?
– Глаза выцарапаю!
– А хозяина к себе зачем пускаешь? Нравится?
– Вот еще. Пускаю, чтоб хозяйку позлить. Ненавижу ее. Всех барынь ненавижу.
Зына ворочается на постели, свертывается клубком. Натягивает одеяло до самого подбородка.
– Давай спать, – говорит она, – а то скоро светать начнет!
– Давай!
Мы пытаемся заснуть и не можем. В сумраке комнаты сон кружит над нами лисой, то приблизится, то отдалится, все никак не коснется наших век. Нары широченные, от одной стены до другой. Я скорчился в своем углу. В другом свернулась клубком Зына.
– Спишь?
– Нет…
– Я тоже не сплю…
Я встаю и отдергиваю занавеску. Мрак в комнате редеет.
– Дарие…
– Да…
– Ты, наверно, ко мне хочешь…
– Хочу…
У меня дрожат губы. Я поглубже забираюсь под одеяло. Сжимаюсь в комок. Меня бьет озноб. Мороз на улице крепчает. В комнате стало холоднее.
– Не надо…
– Не буду…
Улица далеко. И все же нам слышен скрип шагов запоздалых прохожих. Собаки спущены, они бросаются на забор, заливаясь лаем.
– Я ведь больная, парень…
Улица занесена снегом. И на заснеженной улице очень красиво, просто несказанная красота. На крышах домов – белые снежные шапки, снежные шапки на заборах, на каждой доске по шапке. Ветки дерев отяжелели, прогнулись под пышным белым убранством. Но снег уже прекратился. По улицам снуют люди. И исчезает под их ногами девственно белый покров.
– Я могла бы испортить тебе жизнь, парнишечка…
Светает. Я одеваюсь и иду в хлев. Прежде от меня воняло дубильней, сопревшей овчиной, едким раствором. Теперь от меня пахнет хлевом, хлебом и ладаном. Из всех товаров, которыми мы торгуем в «Ангеле», только у ладана есть запах. Гробы не пахнут, не пахнет и глазет. Я чищу хлев, выгребаю навоз, скребу коров, бросаю им в ясли сено, настилаю свежую солому. Зына доит тех коров, что еще дают молоко…
На окраинах города чуть ли не каждую ночь случаются кражи: воры взламывают замки и тащат все, что найдут, обирают людей до нитки. Город кишмя кишит ворами.
– Держись от воров подальше, Дарие, – предостерегает меня Зына. – А то можно и в тюрьму угодить.
– Не для того я в город приехал, – отвечаю. – Я приехал работать, денег подкопить.
– Подкопить денег? И для этого нанялся к Мьелу Гушэ?
– А что, разве он не заплатит?
Зына только плечами передернула. А у меня возникло такое чувство, будто холодная змея сжала сердце…
– За так, – говорю, – я и не подумаю надрываться…
В «Ангеле» есть все, что нужно для похорон: свечи и ладан, одежда из гнилого сукна, сшитая на живую нитку, – на живом человеке она расползлась бы мгновенно, туфли и башмаки с каблуками из папье-маше, выкрашенные черным и навощенные до блеска, а также гробы всех размеров: крошечные, с обувную коробку; побольше, покрашенные белой краской; большие и широкие – для солидных покойников, коротенькие и узкие – для недомерков. Гробы выстроились штабелями в глубине лавки. Полки ломятся под тяжестью непочатых штук черного и белого глазета. Белым глазетом обивают гробы для девушек, умерших до замужества.
– Если у тебя горе, особо торговаться не станешь. Заплатишь, сколько запросят, заберешь товар и бежишь домой убирать покойника. На том и стоит торговля Упокоя. Как ни дорог тебе умерший, его надо хоронить, и как можно скорее. Мертвые не любят ждать, особенно летом, через час-два от них уже начинает пахнуть.
– Дядя Урмуз, почему вы уговаривали меня поступить к Мьелу Гушэ?
– Перво-наперво не называй меня Урмузом или дядей Урмузом. Зови, как весь город, Попугаем, дядюшкой Попугаем то бишь…
– Ладно… Только Попугай – это ведь… для вывески, для фирмы.
– Я и фирма, которой я служу, – одно целое. Все зовут меня Попугаем, вот и ты зови…
– Так почему все же вы посоветовали мне поступить к Гушэ, дядя Попугай?
– Да ведь у него лучше, чем в дубильне.
– Зато теперь мне приходится убирать за его коровами. Зына большой барыней стала.
– Вот за коровами и убирай. Все равно до самой весны, пока дороги не просохнут, в лавке торчать нечего, гробы и так не сбегут… Рушанцы помирать не торопятся. Вот если бы Упокой лавку в Александрии открыл, дело бы живее пошло…
– Почему? Город, что ли, больше?
– Не в этом дело. Просто в Александрии все больны чахоткой. И больше всего умирают весной и осенью. Да и в другое время тоже. Дня не пройдет без похорон…
– Здесь тоже чахоточных немало.
– Конечно, есть, но меньше, чем в других городах. Много садов, еда получше. И книг не читают. Никаких. Будто глаза о буквы обжечь боятся…
Дядя Попугай задумывается. И вдруг срывается в крик:
– Ну что за город! Что за город! Темница, а не город! За весь прошлый год ни одной книги не продал!.. Ну и город! Что это за город за такой!
Я и рад бы попросить у него что-нибудь почитать. Да где тут! Если хозяин увидит меня за книгой, тут же голову открутит.
У «Ангела» я так ничего и не заработал. Когда я попросил расчета, хозяин подошел к прилавку, выдвинул ящик кассы и показал:
– Вот смотри! Ни полушки. Да и откуда взяться, коли никто не помирает!..
Из дубильщика перед уходом мне едва удалось выжать сорок лей.
Сто лей набралось после работы у Бэникэ Вуртежана. Его бакалейная лавка рядом с дубильней Моцату. Господин Бэникэ – высокий смуглый мужчина с бородой. У него лишь один недостаток – он косит. То есть не только косит, но еще и шепелявит. Стоит, бывало, раскорякой – будто на ходулях – перед своей лавкой, напялив зеленый фартук. Продает крестьянам соль, бечевку, свечи. Порой торгует и дегтем. Возле самого крыльца большая бочка, и в ней жирно блестит на солнце черная смола.
Мальчика-помощника у него не было. Вот он и переманил меня. По сравнению с каторжной работой в дубильне и длинными концами, которые мне приходилось по нескольку раз в день мерить, работая у «Ангела» – до окраины и обратно, – мои обязанности у Бэникэ показались мне забавой. Никаких тебе сырых шкур, которые нужно сперва оттащить на спине в подвал и заложить в бочки, а потом, через неделю-две, когда они набухнут едкой жидкостью, выволочь, развесить на солнце и чистить, пока сам до мозга костей не пропахнешь отвратной и въедливой вонью; никаких тебе прыщавых девчонок-близнецов, которые вечно пищат и требуют, чтобы их таскали на руках; ни коров, которых надо скрести и обихаживать; ни полуночных скандалов; вместо всего этого – сам посуди – посиживай себе перед бакалеей, дыши воздухом, и вся твоя забота – хватать за полы покупателей и затаскивать – не мытьем, так катаньем – в лавку.
– Эй, дядюшка, покупай наш товар! Продадим недорого, не то что у соседа!..
Сосед на нас не в обиде – он и сам действует так же.
Ну разве это работа? Мне казалось, я справлюсь с нею играючи. Так играючи и справлялся.
Тяжело приходилось только по утрам, когда нужно было выволакивать из лавки мешки с солью и укладывать их штабелем вдоль стены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76