https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/
Горит лампа. Чуть мерцает огонек. Я слышу, как отец вошел в комнату. Вижу, как подымается с постели мать, дает ему поесть.
Отец говорит:
– Учитель хочет, чтобы мы послали Дарие в городскую школу. Обещал достать денег на дорогу. Из нашего Дарие может офицер выйти…
Я высовываю голову из-под одеяла и спрашиваю:
– Почему обязательно офицер?
– Потому что за ту школу, куда учитель тебя определить хочет, платить ничего не надо. Сдаешь экзамены, и если все сдашь, то останешься учиться на казенный счет, пока не выйдешь офицером. И там уж будешь получать жалованье. А в другую школу мы не можем тебя послать. На какие деньги?..
До сих пор ни один парень из нашего села не стал офицером. Только сын Кырлига, хуторской, остался на сверхсрочной службе. Сперва его сделали капралом, потом сержантом, под конец старшиной. Так всю жизнь в армии и пробыл до самой старости. Приезжает иногда в село родителей и родственников проведать. Семья Кырлигов им гордится. У него на боку сабля в ножнах, на рукояти кисти висят, мундир в обтяжку, словно снизу корсет поддет, как у тетушки Полины, сапоги блестят ровно зеркало. Позвякивает сабля – дзынь-дзынь… Поскрипывают сапоги – скрип-скрип!.. Идет старшина по улице – народ на него дивуется. Женщины глаз с него не сводят. Только тетка Егоза ругается.
– Ну, чего вы в нем нашли? Ну, наел ряшку. Скоро брылья лопнут от жиру. Сквалыга. Пустобрех. Тьфу! – И она плюет ему вслед. – Небось простому солдату в отпуск и на день не выпроситься.
Вот так же, наверно, тетка Егоза будет говорить и про меня, если стану офицером.
Я прячусь под одеяло. Главное, что смогу ходить в школу! Выйдет из меня офицер или нет – это другой разговор. Мне приятно думать, что и в далеком городе я смогу ходить в школу, учиться дальше…
С той ночи я жил лишь одной мыслью: осенью поеду в школу… Поеду в школу…
На другой день утром я повстречал Елефтерие Бабоя.
Мы оба пришли в школу задолго до уроков. Я – на занятия. А Лефтерие привел младшего брата. Я хотел промолчать, не говорить ему ни слова. Но меня словно подзуживает кто-то.
– А знаешь, Лефтерие, я учиться поеду, в военную школу. Отец сказал.
– Вот и хорошо. А я уже упустил время. Я бы теперь в четвертый класс переходил, если бы мамаша меня учиться отдала, если бы смогла меня в город отправить…
Длинный стал Лефтерие, вытянулся. Кашляет все больше. И в платок сплевывает. А слюна красная.
– Все кашляешь…
– А что поделать? Не отступается болезнь. Гложет. Подкапывается. То ли весной, то ли осенью успокоюсь навеки.
Разговаривает весело, но веселость эта наигранная, ненастоящая.
– Зачем ты так говоришь?
– А что тут скажешь?.. Я, бывает, бешусь от злости. Слышишь? Бешусь, что лекарств не найти!.. Что смерть близко! Что буду лежать холодный, неподвижный. И могильщики меня в землю зароют. И ничего уже не увижу и не услышу. А жизнь пойдет дальше. Вновь зацветут поля. Днем им будет светить солнце, а ночью – луна и звезды, только я ничего этого не буду знать, ничего не почувствую…
– Все умрут, – бормочу я.
– Все умрут, сам знаю, только сначала жизнь проживут. А я жизни не видел. Только-только начал понимать в ней толк. Слышишь? И уже умирать!.. Я ведь еще стольких книг не прочитал!.. Не успел узнать многого. Просто выть хочется!.. И все-таки… нельзя падать духом. Нужно держаться, радоваться жизни до последнего вздоха…
Рядом с Елефтерие его младший брат, Матей. Он сутулится. Задыхается. Его душит глухой глубокий кашель.
– И ты кашляешь, Матей?
– И я.
– В одной комнате живем, тут не убережешься. Болезнь заразная, – объясняет Лефтерие. – Знаешь, Дарие, у сына Изопеску я нашел интересные книги. Он позвал меня к себе и сует в руки: «Вот, Бабой, возьми эти книги, а то валяются в комнате, мешают. Мне они ни к чему». Я взял. Заходи, дам почитать…
– Когда подсохнет, – отвечаю. – На хуторе грязь непролазная. Как ты Матея в школу водишь?
– Так на себе и тащу, пока на бучукскую дорогу не выберемся…
Когда Бабой уходит и скрывается в дверях школы, Грижулиу Букур убеждает меня:
– Не бери у Лефтерия книг. Он их читал, дышал на них. Еще и сам чахотку подцепишь. Брось ты эти книги!.. Чем ученому с чахоткой жить, лучше уж ослом да здоровым остаться…
Школьные окна словно затянуты мутной пеленой. Пожелтели, облупились стены. Из железной печки валит дым. Печь дымит, пока не раскалится. Тогда начинает гудеть. Трещат поленья.
А за окнами голые деревья, рваное свинцовое небо…
XV
СНАДОБЬЯ
Первой расцвела ива у ворот. Потом зацвели шелковицы, акации, сливы. Запестрели поля. Прилетели аисты и ласточки. Еще свежо. Но раз прилетели аисты, обувь мы уже не носим. Сбрасываем сапоги, постолы, опорки. Ходим босиком. Первые дни чувствуем, как стужа пробирает до костей. Потом привыкаем и холода уже не ощущаем.
– Мам, я нынче обувку не надену. Пойду в школу босиком.
– Босиком так босиком…
Надо бы вымыть ноги. Но только что прошел дождь. Улицы развезло. Порог перешагнул – и уже в грязи по щиколотку. Стоит ли мыться?.. Едва я вышел из дому, как тут же поскользнулся. Ссадил пальцы на левой ноге. Как это меня угораздило? Надо ступать осторожней.
Вхожу в школу. Сажусь на скамью. Записываю урок.
Выходим на перемену. Это большая перемена.
– Давайте в пятнашки играть?
Мы бежим. Я опять спотыкаюсь. И опять обдираю пальцы на левой ноге. На этот раз очень сильно.
Я отхожу в сторонку и вижу, что из пальцев течет кровь. Сорванная кожа саднит. Я не могу понять, что со мной. Думаю только о том, что надо ходить осторожнее. Это, наверно, от усталости. Всю зиму кое-как перемогался, хоть серьезно и не болел. Скажешь маме:
– Мам, у меня голова болит!
А она в ответ:
– А больше ничего не болит? Смотри, может, еще что болит…
– Нет…
– Ступай поиграй. Почаще на воздухе бывай…
Голова, бывало, все равно болит. Но я уже никому ничего не говорю. Родители за нас не слишком беспокоятся. Если заболеешь, забьешься в угол постели и лежишь. Лежишь, пока лучше не станет. Вниманием нас родители не балуют… Разве прутом отстегают, когда натворишь что-нибудь. А такое довольно часто случается.
Особенно с моим братом Ионом и сестрой Рицей. Иона портит Авендря, приучая красть птицу, баранов, ягнят. Что стащат, продают корчмарю за выпивку.
– Опять лишь к утру заявился, Ион? Смотри, Шоавэ на тебя уже жаловался.
– А я с Авендрей гулял.
– Где?
– У девушек.
– А от самого вином несло.
– Это, тять, тебе показалось.
Врет Ион безбожно.
– Гляди, парень, попадешься как-нибудь сторожам в руки.
– А ты меня, тять, в примарию выручать приходи.
– Вот уж нет. Прийти-то приду, но не выручать. При всем честном народе так вздую, что со стыда сгоришь.
Брат Ион обещает исправиться.
– А с дочкой, муженек, что делать будем? Все о замужестве мечтает. Еще и четырнадцати не исполнилось, а уже по парням сохнет. Боюсь, случится что – стыда не оберешься. Она вроде с Брэтилэ Крэчуном шашни завела. Так, что ли, эй?
– Да ну, мама, скажете тоже!
Лицо у сестры краснеет. И шея тоже. Подбородок дрожит, вот-вот расплачется.
– Паренек он неплохой. По надо бы обождать, Рица. Подрастешь, тогда уж.
– А маме, когда замуж выходила, разве не четырнадцать было? Такая же маленькая была. И все равно вышла. И ничего, не померла. Ни одна еще девушка от замужества не помирала…
Если случается, что отец или мать застанут ее возле ворот с Брэтилэ, без оплеух не обходится. Точнее – без подзатыльников.
Возвращаясь из школы, я снова спотыкаюсь. Да что же это за напасть?..
Пообедав, усаживаюсь на завалинке перед домом. Греюсь на солнышке и читаю. Грязь подсыхает на ногах.
Иду к колоде, что возле колодца, мою наконец ноги. До самых колен. Пальцы на левой ступне содраны в кровь.
– Что у тебя с ногой, братишка?
– Зашиб.
Брат Ион рассматривает мою ногу. Подходит ближе и ощупывает.
– Ну-ка, подвигай ступней…
Я пробую подвигать ступней. Мне становится смешно.
– Не могу, брат.
– Как это, своей ногой пошевелить не можешь?
– Да вот не могу, и все. Хочу пошевелить, и не получается. Даже смех разбирает!..
Брат зовет маму:
– Мам, Дарие охромел. Ногой пошевелить не может…
Я со смехом показываю ногу, но мать вроде бы не верит.
– А ты не притворяешься, Дарие?
– Больно мне надо…
Новость доходит и до отца.
– Этого тебе только не хватало – калекой остаться, – слышится его голос. – В нашем доме только калек недоставало. Вот и разжились. Теперь и калеки имеются…
Я худ и высок ростом. У меня светлые волосы и бледно-желтое лицо. Все в конопушках. Когда приходится бороться с мальчишками, меня чаще всего кладут на обе лопатки. Однако кулак у меня крепкий. Если случается подраться, я увертываюсь от ударов. Стараюсь ударить первым, полагаясь на свой увесистый кулак. Если мне кто-нибудь подставит ножку, я при падении увлекаю его за собой. Усаживаюсь на обидчика верхом – и давай бить и кусать. Зубы у меня большие и крепкие, крупнее, чем у других ребят моего возраста. За это меня и прозвали Зубатым…
– Только этого тебе не хватало, – повторяет отец, – калекой остаться!
Мама подавлена случившимся.
– Теперь, – бормочет она, – теперь не быть тебе офицером…
Мой учитель уже поговорил с доктором Ганчу и с молодым судьей из Кырлигаца. Те обещали собрать денег на билет и отвезти меня в лицей Мынэстире Дялулуй. Отъезд намечался на осень. Но теперь все рухнуло. Я хромой. А в военную школу принимают только здоровых…
Родители держат совет. Мама говорит:
– Это колдуньи на него порчу наслали, надо какое-нибудь снадобье узнать…
Отец в снадобья не верит, но противиться не может. Говорит с сомнением в голосе:
– Что ж, может, и снадобья сгодятся…
Мать с отцом взяли меня за руки и повели к знахарю. К Ангелу Нэбэдайе. Волосы у знахаря светлые, слегка отливают медью, как лица тех цыган, что привозят с верховьев Аргеша на продажу деревянные ложки, веретена, корыта. Об этом знахаре ходит молва, что он волшебник, будто бы заговорил как-то слепых и они прозрели; из Путиней привозили к нему немого мальчика, и мальчик обрел дар речи; один поп уже помирал среды ночи от падучей, а знахарь своим заговором будто бы вернул его к жизни.
Живет знахарь на краю села, у реки, в лачуге, смахивающей на хлев. Нет у него ни жены, ни детей. Один как перст. С весны до поздней осени ловит бреднем рыбу, тем и кормится. Мукой снабжают его крестьяне, которые приходят за снадобьями от своих болезней.
Ангел Нэбэдайе кладет меня на лавку и принимается мять ногу пальцами. Нащупывает недужное место и приходит к решению:
– На малого наслали порчу колдуньи. Средство тут простое. Идите по селу и просите милостыню, а на деньги, что соберете, поезжайте в город к мастеру, пусть отольет ногу из серебра. Отливку отнесете в церковь и повесите на икону божьей матери. Вот малый и поправится. Снова будет двигать ногой.
Отец, удрученный, пошел по соседям. Кто подавал миску ячменя, кто миску кукурузной муки. Отец ссыпал все в котомку и, когда котомка наполнилась доверху, отнес и продал грекам.
Домой он возвращается с монетой в две леи. На одну ногу хватит. Он садится на коня, едет в город. Два дня его нет. Возвращается с маленькой серебряной ногой в кошельке. Вынимает и показывает маме. И мне.
– Это моя нога, тятя?
– Она, сынок.
Так как с попом Бульбуком мы в ссоре, то серебряную ногу пришлось отнести в Стэникуц, где ее и подвесили к иконе божьей матери в алтаре. Там она и осталась…
Серебряная нога осталась висеть на иконе, а моя нога так и не поправилась. Я хожу медленней прежнего, и все равно нога подвертывается. На два-три шага один раз обязательно подвернется. А если забудусь, то и упасть могу. Теперь у меня синяки и ссадины не только на пальцах левой ноги, но и на коленях, и на локтях… Я весь в синяках…
Мальчишки уже забыли, что еще совсем недавно звали меня Зубатым. Теперь у меня другая кличка – Хромой.
Ребята играют в мяч. Я стою в стороне и смотрю. Играют в лапту. С каким удовольствием я поиграл бы вместе со всеми! Но я стою в стороне и только наблюдаю. Приятели играют в лошадки. А я по-прежнему в стороне и гляжу. Гляжу с завистью.
– Хочешь играть с нами, Дарие? – спрашивает Тутану.
– Хочу, еще бы.
– Так тебе и надо, а мы тебя не возьмем. Ты хромой.
– А в лапту с нами хочешь?
– Конечно, хочу.
– Вот и хоти, а мы не примем. Ты хромой.
– А хочешь в лошадки? – спрашивает Веве, сын Папелки.
– Нет, не хочу.
– Куда тебе! Ты ведь хромой. Это я просто так сказал – для смеху.
Сын Папелки бежит за мячом и на бегу хромает, понарошку. Берет мяч, бросает и снова бежит прихрамывая. Тутану лопается от смеха. Смеется и Гынгу, смеется Тудораке, смеется Ицику. Смеются и тоже начинают хромать. Кривляются кто во что горазд, припадают на ногу.
– Смотри, Дарие, как ты ходишь… Вот так, вот так…
Они приседают, волочат зад, потом ползут на четвереньках, будто у них нет обеих ног…
Порой, спустившись с гор, с верховьев Кэлмэцуя, или поднявшись снизу, со стороны Дуная, через село проезжают ветхие маленькие тележки, их тащат полуслепые мулы с израненными спинами, сплошь облепленными ненасытными мухами. На тележках, движущихся по две-три в ряд, сидят больные и увечные. Тут и слепые с язвами на веках, и уроды с двумя горбами – спереди и сзади, и паралитики с безжизненно болтающимися руками или ногами – почерневшими и высохшими. Калеки во все горло поют, замолкая только на перекрестках. Я слышу, как они жалобно ноют:
– Подайте калекам, добрые люди, подайте убогим калекам…
Каждый подает, сколько не жалко. Тележки катят дальше. Пока не выберутся из села, слышны жалобные причитания увечных. Отворачиваются и сторонятся калек только беременные женщины.
Если не отвернешься, ребенок родится уродом.
Такое случалось. Со многими уже случалось.
Поехали как-то осенью женщины со своими мужьями на ярмарку в Турну. А на ярмарку собираются калеки, нищие, юродивые. Валяются на земле. Стонут. Чтобы разжалобить, показывают свои культи, гноящиеся язвы. После этого у иных женщин, насмотревшихся на ярмарочных калек, бывали выкидыши. А кое у кого рождались дети с лягушачьими головами, с коротенькими крылышками вместо рук или со сросшимися ногами…
– Илинка, тебе скоро родить, ступай в дом, тележка с убогими едет…
– Иду, иду…
– Д-д-д-арие, быть тебе п-поп-рошайкой в т-т-аратайке, – дразнится Гынгу, – п-п-попрошайкой в т-т-арат-т-тайке…
До чего я дожил – надо мной даже Гынгу, заика, смеется… С тех пор всякий, кто хотел, мог надо мной поиздеваться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76