https://wodolei.ru/brands/Gustavsberg/artic/
Одно-единственное слово бросает мне в лицо:
– Хромоногий…
Прежде это слово обжигало меня, как удар кнута. А теперь мне наплевать. Меня давно уже так обзывают. Я привык.
– Ну и что? Денег все равно не получишь…
– Значит, есть деньги?
– Нет, да если бы и были, тебе бы не дал…
Сестра ушла надувшись.
Не знаю, как они исхитрились, что придумали, только к вечеру их злость поостыла. Деньги для ярмарки нашлись. Как я потом узнал, каждый обязался попу Бульбуку отработать две недели на уборке кукурузы, и всего за две леи! Билет на поезд туда и обратно стоил девять сто банов. Значит, на все прочие траты оставалась одна лея и десять банов. Такую кучу денег не придумаешь, как и истратить!
Они не простили мне, что я не дал взаймы. Радовались, что разжились, но мне прощения не было. Посмотрят на меня – как палкой огреют…
И Рица, и Ион, и другие – больше половины села – в лихорадочном волнении. Еще бы! Завтра в Турну ярмарка, а они любой ценой стремятся туда попасть. И поедут…
Только госпоже Полине, жене нашего двоюродного брата Димозела, ярмарка ни к чему. Она была там в прошлом году. И в позапрошлом, вместе с мужем Никулае. А теперь не едет. Никулае лежит, вытянувшись, на постели, – неподвижный, похолодевший, с распухшим горлом.
Мать сообщает мне:
– Нынче утром помер твой двоюродный брат Никулае!..
– С чего вдруг?
– Отравился…
Никулае Димозел привез, жену из города. Одел с иголочки. Сам тоже приоделся. Выстроил дом у самого шоссе. И перевел его на имя жены.
– Дом на мое имя запиши, слышь, Никулае? Чтоб я с пустыми руками не осталась, если с тобой что случится. Сам ведь меня из города взял, на деревенскую муку. Вот и пусть за мою несчастную жизнь мне хоть какое утешение будет.
Мог ли Никулае пойти против ее желания? Не мог… Вот и получилось – земля под дом куплена на братовы деньги, а записана на имя жены. Дом выстроен на его сбережения, а записан опять на жену.
– Да ты не беспокойся, Никулае. Из дому я тебя не прогоню. Мы ведь согласно живем…
И верно, жили они в согласии: госпожа приказывала, брат подчинялся. Как же тут не в согласии жить? Каждый день хорошая еда, каждый день новые платья, туфли…
У Никулае завелась дурная привычка. Вроде как из-за горла все и началось. Привычка эта и за другими водилась. Особенно за сельскими чиновниками. Сидит он, бывало, на своей почте. И вдруг чувствует – пересохло в горле, першит. Мыслимое ли дело – целый день горбиться за столом, корпеть над бумагами, когда в горле першит? Тем более что промочить его – проще простого?
Почувствовав, что першит в горле – а ощущение это появлялось довольно часто, – Никулае Димозел поднимался со стула и говорил Войку, почтальону:
– Подойди к телефону, если позвонят из управления.
Главное почтовое управление находилось в Турну. Оттуда жителям нашего села и всем, кто жил по долине Кэлмэцуя, пересылали и письма от призванных в армию сыновей, и извещения из банка об уплате процентов…
Димозел переходил через дорогу – аккурат напротив собственного дома его всегда ждали широко распахнутые двери корчмы Томы Окы, открытой с утра до вечера.
– Эй, Тома, стаканчик тесковины!
Опрокинув стаканчик-другой, брат чувствовал облегчение.
– Плесни еще, Тома!
И Димозел, сдвинув котелок на затылок, возвращался на рабочее место. Составлял счета. Писал. И снова чувствовал сушь в горле. Опять переходил шоссе и заглядывал в корчму. Поначалу его прогулки от почты до корчмы и обратно были не слишком часты: два-три раза утром, еще два-три – после обеда и разок вечерком, на сон грядущий… Потом прогулки участились. Посидит на почте часок – и в корчму. Потом повадился бегать через каждые полчаса и под конец – каждые пятнадцать минут. Жалованье Димозел получал немалое, да ежели каждый день его разменивать и швырять мелочь в корчме на стойку – никаких денег не хватит… А привычка уж завелась, отделаться от нее трудно! Можно, конечно, если захотеть! Однако для моего брата это оказалось невозможным…
В один прекрасный день на почту нагрянул инспектор.
– Открой кассу!
Никулае открыл.
– Считай деньги!
Никулае сосчитал.
– Открой табачный склад!
Открыл Никулае склад с табаком. Пересчитал оставшиеся пачки.
– А теперь открой и шкап с марками и полисами!
Проверили и там. Подсчитал инспектор цифры. Подвел итог. Никулае Димозел сидел рядом, бледный как смерть. Хорошо еще, инспектор оказался его старым приятелем.
– Слушай, дорогой, мне не хочется быть причиной твоих несчастий. Однако в кассе у тебя недостает двух тысяч двадцати двух лей. Я задержусь здесь на денек-другой. А ты раздобудь деньги и верни на место. Иначе я буду вынужден составить протокол и потребовать твоего ареста за растрату казенных денег.
Никулае Димозел поблагодарил. Прошел в комнату к жене, госпоже Полине, и поведал ей о случившемся.
– Ну и что же? Зачем ты мне все это рассказал? Я-то тут при чем? Сам пропил, сам и верни…
– Но мне неоткуда взять. Я и так задолжал, покупая участок. И когда дом строил. С долгами-то я расплатился. Правда, участок и дом записаны на твое имя, но ведь платил за них я заработанными мной деньгами. Где теперь мне взять взаймы, да еще такую сумму? Сама посуди – две тысячи двадцать две леи. Кто мне такие деньги под расписку одолжит? У нас выход один: занять деньги в банке, а ты, как владелица дома, за меня поручишься. Дом мы заложим…
– Что? Заложить мой дом? Это чтобы ради тебя я заложила свой собственный дом?! Да что я, с ума сошла? И не подумаю. Выпутывайся как знаешь…
– Да ты погоди, Полина. Подумай до завтра.
Госпожа Полина подумала. Однако вовсе не о том, как заложить дом. Совсем о другом. Переоделась, переобулась, причесалась, надела шляпу, прихватила свою сумочку и, как была в короткой и узкой в шагу юбке, словно стреноженная, засеменила к станции. Взяла билет, села в поезд и укатила к родственникам в Рушь…
Никулае не терял присутствия духа. Ждал, что жена вернется. Каждый час приходили и уходили поезда, которыми она могла бы приехать, но госпожа Полина так и не приехала. Никулае пошел в корчму. Там еще никто не знал его тайны. Как обычно, заказал тесковины, потом еще и еще – и все целыми стаканами. Промочив горло, вернулся на почту… Инспектора не было – он пошел на станцию поесть…
На кухне в шкафу Димозел отыскал большой ком каустика. Взял и растворил в кружке воды. Закурил. Выкурил одну сигарету. Потом еще и еще. Выкурил несколько пачек. Курил всю ночь, до рассвета.
Прежде в его доме не бывал никто: госпожа Полина с палкой стояла у двери и, покуда не вытрешь с башмаков грязь, не пускала на порог. Теперь Никулае, куря, швырял окурки прямо на ковер. Под утро весь ковер был усеян сотнями окурков – сигареты были выкурены наполовину либо только начаты. Кое-как примятые каблуком, они не все погасли и тлели вместе с ковром. Когда забрезжил рассвет, Димозел выпил каустик. Но умер не сразу.
Почтальоны нашли его скорчившимся на постели, с кулаками, прижатыми к горлу. По телефону вызвали госпожу Полину и сообщили о случившемся.
– Никулае нынче ночью отравился, – прошептал в телефонную воронку писарь.
– И что? Умер? – последовал вопрос госпожи Полины на другом конце провода.
– Мне очень грустно это сообщать, но другого ничего не остается. Да, он умер.
– Вот и прекрасно…
И госпожа Полина повесила трубку. Весть о смерти дошла до тетушки Дины, матери Никулае. И она приплелась взглянуть на сына – он лежал вытянувшись, с вспухшим горлом. Заголосила старуха не своим голосом. Потом затихла и спрашивает у деревьев, растущих вокруг:
– Как сынка хоронить буду? На какие деньги?
– Не реви, бабка! Я сама его похороню, – ответила Полина, поспешившая вернуться из города.
– Не удивлюсь, коли завтра-послезавтра, после похорон мужа, Полина продаст его дом… – рассуждает вслух мама.
Я направился на станцию. Прямо по рельсам. К вечеру должен пройти поезд в сторону Дуная. Я купил билет. Подошел поезд, я поднялся в вагон. Сели в поезд и писарь с учителем – тоже ехали на ярмарку. Ехать туда в день святой Марии плохо – большая давка. Вот они и решили посмотреть ярмарку с вечера, прежде чем понаедут со своими подводами мужики из окрестных сел. Развернули газеты. Читая, обменивались замечаниями.
– Вот-вот в войну вступим…
В голосе их слышалась радость. Забыли, как всего три года назад людей тоже посылали воевать за Дунай, откуда они занесли к нам холеру. Как же легко люди забывают о несчастьях!..
Мчится битком набитый народом поезд. Жара спала. Дождя не было давно. Поля лежат безрадостные, посохшие. Насколько хватает глаз – тянется пожелтевшее жнивье, до корней выжженное солнцем; разве что иногда промелькнут заросли кукурузы выше человеческого роста. Да маячат в отдалении рощи акаций.
Вот пронеслась чаща крупных деревьев – это усадьба помещика из Секары, заново выстроенная на месте старой, сожженной в девятьсот седьмом во время бунта.
Торопится поезд. Солнце клонится к закату. Я гляжу на Дунай. На противоположный берег. Он серый, каменистый, мертвый. Но вот и город. За окнами мелькают виноградники. Мы на полном ходу проносимся мимо.
Я вишу на подножке, уцепившись за стальной поручень. Стоит ноге соскользнуть, рука сорвется и я кубарем покачусь под откос, сверну себе шею. И я все сильнее сжимаю поручень.
XVII
ЯРМАРКА
Мне доводилось бывать на ярмарке и раньше, в те годы, когда у отца еще были свои волы, – в день святой Марии он сажал нас, детей, в телегу и вез на празднество.
В этом году ярмарка кажется мне чудовищно богатой. Вот самый главный цирковой балаган. Справа и слева – балаганы поменьше, панорамы. Напротив – лодки качелей, лошадки, карусель…
Обеими руками я нащупываю деньги, завязанные в узелок.
Непременно нужно заглянуть в панораму, но прежде я кое-что куплю. Торговаться я теперь обучен. Меня не проведешь.
Примеряю в лавке кэчулу. Перемерил тридцать три штуки, прежде чем выбрал подходящую. Отложил в сторону. Затем подбираю на себя толстую серую шерстяную душегрейку. Примеряю брюки – черные, из грубой шерсти. Их хоть топором руби – с одного раза нипочем не перерубишь. Прошу показать мне постолы и долго простукиваю каблуки ногтем и камешком – не из картона ли?
Торговец смотрит на меня с удивлением.
– Ты чего это – всё каблуки-то проверяешь?
– А вдруг ты меня надуть задумал…
– Не надую, не боись.
Пусть он говорит, что хочет. Поверил я ему, как же…
Начинаем торговаться. За все отобранные мною шмотки жадный, непривычный к настоящей торговле лавочник пробует заломить огромную цену – сорок шесть лей. Я смотрю ему прямо в глаза. С вызовом.
– За все это барахло с лихвой хватит и шестнадцати.
Лавочник поспешно сгребает свой товар. Хочет снова разложить его по полкам.
– Как угодно, – равнодушно бросаю я. – Больше не дам ни леи…
Лавочник посылает меня к чертовой матери. Я в долгу не остаюсь, но в любую секунду готов дать деру, если он, чего доброго, осмелится пустить в ход кулаки. Хотя сомневаюсь: ругаться он будет, а драться нет. Руки товаром заняты.
– Тридцать шесть лей дашь?
– Я сказал – шестнадцать… Лавок тут и без тебя пруд пруди!..
– Двадцать шесть!
– Шестнадцать, тебе сказано…
Я забавляюсь игрой в покупателя. Кое-какой урок преподал мне когда-то хозяин Моцату, который мог часами торговаться из-за жалкого гроша. Кое-чего поднабрался я у «Ангела», где для мертвецов продавали всякую дрянь – туфли из овечьей кожи с картонными подметками, платье из гнилой хлопчатобумажной ткани – и драли за это неслыханную цену. Кое-что перенял я и у косоглазого Бэникэ. Продавая веревку на вес, он смачивал ее водой, чтоб больше тянула. Гири у весов были поддельные, а дно посудины, в какой взвешивали деготь, было залито засохшим варом. Торговцы идут на любые ухищрения, лишь бы объегорить покупателя, ни за что вынуть из кошелька деньги. Но не всякого они обвешивали да обмеривали, только голодранцев. Я голодранец. Значит, надо быть настороже…
– Давай двадцать лей и катись к чертовой матери.
– Восемнадцать – вот моя последняя цена.
– Девятнадцать.
– Не могу.
– Ну и бывай здоров…
Я поворачиваюсь к нему спиной и иду поглазеть на цирк. На подмостки, сооруженные перед входом в цирк, поднялись музыканты. Один дубасит в барабан и кривляется. Нос у него вымазан краской, а одежда в разноцветных заплатах. Другой с такой натугой дует в тромбон, что вот-вот брюхо лопнет. Рядом с ним как из-под земли вырастает какое-то чучело в короткой юбке и в красных башмаках. В волосах перья. Груди голые. Лицо все раскрашено.
Кто-то дергает меня за рукав. Я оборачиваюсь.
– Тебя лавочник кличет.
– Какой еще лавочник?
Я делаю вид, будто ничего не понимаю…
– С которым ты из-за шмоток торговался.
– Чего ему?
– Хочет товар уступить.
– Пусть до завтра подождет.
Меня обнимают за плечи и подталкивают сзади. Я не противлюсь. Даже доволен, хотя и изображаю деланное равнодушие, стараюсь показать, будто товар, из-за которого я столько торговался, меня вовсе не интересует.
Торговец смотрит на меня понимающе.
– Выкладывай восемнадцать лей и забирай товар…
– Каких восемнадцать? Я сказал – шестнадцать.
– Нет, восемнадцать… мать твою…
– Шестнадцать, хозяин. И потом, откуда мне знать, может, ты уже выбранный товар подменил?
– Можешь снова примерить, прошу.
Я примеряю все по порядку… Все как было. Достаю монету в двадцать лей, показываю лавочнику.
– Давай четыре леи сдачи.
Он сдает только три. Черт с ним…
Со шмотками под мышкой я убираюсь с ярмарки. За колючим кустарником переодеваюсь. Теперь у меня совсем другой вид. Правда, без чулок постолы очень трут ноги… Ничего, к мозолям мне не привыкать. Старые свои лохмотья я завернул в обрывок газеты.
На поезд и на покупки у меня ушло семнадцать лей девяносто банов. На две леи десять банов можно и повеселиться. Верхом на деревянном коне я кручусь на карусели. Взлетаю и проваливаюсь в бездну на качелях. Захожу в цирк и гляжу на борьбу двух великанов. Разве могут такие бороться всерьез? Это ж чудища, а не люди. Головы у борцов обриты наголо, а кожа на затылке собралась тремя жирными складками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
– Хромоногий…
Прежде это слово обжигало меня, как удар кнута. А теперь мне наплевать. Меня давно уже так обзывают. Я привык.
– Ну и что? Денег все равно не получишь…
– Значит, есть деньги?
– Нет, да если бы и были, тебе бы не дал…
Сестра ушла надувшись.
Не знаю, как они исхитрились, что придумали, только к вечеру их злость поостыла. Деньги для ярмарки нашлись. Как я потом узнал, каждый обязался попу Бульбуку отработать две недели на уборке кукурузы, и всего за две леи! Билет на поезд туда и обратно стоил девять сто банов. Значит, на все прочие траты оставалась одна лея и десять банов. Такую кучу денег не придумаешь, как и истратить!
Они не простили мне, что я не дал взаймы. Радовались, что разжились, но мне прощения не было. Посмотрят на меня – как палкой огреют…
И Рица, и Ион, и другие – больше половины села – в лихорадочном волнении. Еще бы! Завтра в Турну ярмарка, а они любой ценой стремятся туда попасть. И поедут…
Только госпоже Полине, жене нашего двоюродного брата Димозела, ярмарка ни к чему. Она была там в прошлом году. И в позапрошлом, вместе с мужем Никулае. А теперь не едет. Никулае лежит, вытянувшись, на постели, – неподвижный, похолодевший, с распухшим горлом.
Мать сообщает мне:
– Нынче утром помер твой двоюродный брат Никулае!..
– С чего вдруг?
– Отравился…
Никулае Димозел привез, жену из города. Одел с иголочки. Сам тоже приоделся. Выстроил дом у самого шоссе. И перевел его на имя жены.
– Дом на мое имя запиши, слышь, Никулае? Чтоб я с пустыми руками не осталась, если с тобой что случится. Сам ведь меня из города взял, на деревенскую муку. Вот и пусть за мою несчастную жизнь мне хоть какое утешение будет.
Мог ли Никулае пойти против ее желания? Не мог… Вот и получилось – земля под дом куплена на братовы деньги, а записана на имя жены. Дом выстроен на его сбережения, а записан опять на жену.
– Да ты не беспокойся, Никулае. Из дому я тебя не прогоню. Мы ведь согласно живем…
И верно, жили они в согласии: госпожа приказывала, брат подчинялся. Как же тут не в согласии жить? Каждый день хорошая еда, каждый день новые платья, туфли…
У Никулае завелась дурная привычка. Вроде как из-за горла все и началось. Привычка эта и за другими водилась. Особенно за сельскими чиновниками. Сидит он, бывало, на своей почте. И вдруг чувствует – пересохло в горле, першит. Мыслимое ли дело – целый день горбиться за столом, корпеть над бумагами, когда в горле першит? Тем более что промочить его – проще простого?
Почувствовав, что першит в горле – а ощущение это появлялось довольно часто, – Никулае Димозел поднимался со стула и говорил Войку, почтальону:
– Подойди к телефону, если позвонят из управления.
Главное почтовое управление находилось в Турну. Оттуда жителям нашего села и всем, кто жил по долине Кэлмэцуя, пересылали и письма от призванных в армию сыновей, и извещения из банка об уплате процентов…
Димозел переходил через дорогу – аккурат напротив собственного дома его всегда ждали широко распахнутые двери корчмы Томы Окы, открытой с утра до вечера.
– Эй, Тома, стаканчик тесковины!
Опрокинув стаканчик-другой, брат чувствовал облегчение.
– Плесни еще, Тома!
И Димозел, сдвинув котелок на затылок, возвращался на рабочее место. Составлял счета. Писал. И снова чувствовал сушь в горле. Опять переходил шоссе и заглядывал в корчму. Поначалу его прогулки от почты до корчмы и обратно были не слишком часты: два-три раза утром, еще два-три – после обеда и разок вечерком, на сон грядущий… Потом прогулки участились. Посидит на почте часок – и в корчму. Потом повадился бегать через каждые полчаса и под конец – каждые пятнадцать минут. Жалованье Димозел получал немалое, да ежели каждый день его разменивать и швырять мелочь в корчме на стойку – никаких денег не хватит… А привычка уж завелась, отделаться от нее трудно! Можно, конечно, если захотеть! Однако для моего брата это оказалось невозможным…
В один прекрасный день на почту нагрянул инспектор.
– Открой кассу!
Никулае открыл.
– Считай деньги!
Никулае сосчитал.
– Открой табачный склад!
Открыл Никулае склад с табаком. Пересчитал оставшиеся пачки.
– А теперь открой и шкап с марками и полисами!
Проверили и там. Подсчитал инспектор цифры. Подвел итог. Никулае Димозел сидел рядом, бледный как смерть. Хорошо еще, инспектор оказался его старым приятелем.
– Слушай, дорогой, мне не хочется быть причиной твоих несчастий. Однако в кассе у тебя недостает двух тысяч двадцати двух лей. Я задержусь здесь на денек-другой. А ты раздобудь деньги и верни на место. Иначе я буду вынужден составить протокол и потребовать твоего ареста за растрату казенных денег.
Никулае Димозел поблагодарил. Прошел в комнату к жене, госпоже Полине, и поведал ей о случившемся.
– Ну и что же? Зачем ты мне все это рассказал? Я-то тут при чем? Сам пропил, сам и верни…
– Но мне неоткуда взять. Я и так задолжал, покупая участок. И когда дом строил. С долгами-то я расплатился. Правда, участок и дом записаны на твое имя, но ведь платил за них я заработанными мной деньгами. Где теперь мне взять взаймы, да еще такую сумму? Сама посуди – две тысячи двадцать две леи. Кто мне такие деньги под расписку одолжит? У нас выход один: занять деньги в банке, а ты, как владелица дома, за меня поручишься. Дом мы заложим…
– Что? Заложить мой дом? Это чтобы ради тебя я заложила свой собственный дом?! Да что я, с ума сошла? И не подумаю. Выпутывайся как знаешь…
– Да ты погоди, Полина. Подумай до завтра.
Госпожа Полина подумала. Однако вовсе не о том, как заложить дом. Совсем о другом. Переоделась, переобулась, причесалась, надела шляпу, прихватила свою сумочку и, как была в короткой и узкой в шагу юбке, словно стреноженная, засеменила к станции. Взяла билет, села в поезд и укатила к родственникам в Рушь…
Никулае не терял присутствия духа. Ждал, что жена вернется. Каждый час приходили и уходили поезда, которыми она могла бы приехать, но госпожа Полина так и не приехала. Никулае пошел в корчму. Там еще никто не знал его тайны. Как обычно, заказал тесковины, потом еще и еще – и все целыми стаканами. Промочив горло, вернулся на почту… Инспектора не было – он пошел на станцию поесть…
На кухне в шкафу Димозел отыскал большой ком каустика. Взял и растворил в кружке воды. Закурил. Выкурил одну сигарету. Потом еще и еще. Выкурил несколько пачек. Курил всю ночь, до рассвета.
Прежде в его доме не бывал никто: госпожа Полина с палкой стояла у двери и, покуда не вытрешь с башмаков грязь, не пускала на порог. Теперь Никулае, куря, швырял окурки прямо на ковер. Под утро весь ковер был усеян сотнями окурков – сигареты были выкурены наполовину либо только начаты. Кое-как примятые каблуком, они не все погасли и тлели вместе с ковром. Когда забрезжил рассвет, Димозел выпил каустик. Но умер не сразу.
Почтальоны нашли его скорчившимся на постели, с кулаками, прижатыми к горлу. По телефону вызвали госпожу Полину и сообщили о случившемся.
– Никулае нынче ночью отравился, – прошептал в телефонную воронку писарь.
– И что? Умер? – последовал вопрос госпожи Полины на другом конце провода.
– Мне очень грустно это сообщать, но другого ничего не остается. Да, он умер.
– Вот и прекрасно…
И госпожа Полина повесила трубку. Весть о смерти дошла до тетушки Дины, матери Никулае. И она приплелась взглянуть на сына – он лежал вытянувшись, с вспухшим горлом. Заголосила старуха не своим голосом. Потом затихла и спрашивает у деревьев, растущих вокруг:
– Как сынка хоронить буду? На какие деньги?
– Не реви, бабка! Я сама его похороню, – ответила Полина, поспешившая вернуться из города.
– Не удивлюсь, коли завтра-послезавтра, после похорон мужа, Полина продаст его дом… – рассуждает вслух мама.
Я направился на станцию. Прямо по рельсам. К вечеру должен пройти поезд в сторону Дуная. Я купил билет. Подошел поезд, я поднялся в вагон. Сели в поезд и писарь с учителем – тоже ехали на ярмарку. Ехать туда в день святой Марии плохо – большая давка. Вот они и решили посмотреть ярмарку с вечера, прежде чем понаедут со своими подводами мужики из окрестных сел. Развернули газеты. Читая, обменивались замечаниями.
– Вот-вот в войну вступим…
В голосе их слышалась радость. Забыли, как всего три года назад людей тоже посылали воевать за Дунай, откуда они занесли к нам холеру. Как же легко люди забывают о несчастьях!..
Мчится битком набитый народом поезд. Жара спала. Дождя не было давно. Поля лежат безрадостные, посохшие. Насколько хватает глаз – тянется пожелтевшее жнивье, до корней выжженное солнцем; разве что иногда промелькнут заросли кукурузы выше человеческого роста. Да маячат в отдалении рощи акаций.
Вот пронеслась чаща крупных деревьев – это усадьба помещика из Секары, заново выстроенная на месте старой, сожженной в девятьсот седьмом во время бунта.
Торопится поезд. Солнце клонится к закату. Я гляжу на Дунай. На противоположный берег. Он серый, каменистый, мертвый. Но вот и город. За окнами мелькают виноградники. Мы на полном ходу проносимся мимо.
Я вишу на подножке, уцепившись за стальной поручень. Стоит ноге соскользнуть, рука сорвется и я кубарем покачусь под откос, сверну себе шею. И я все сильнее сжимаю поручень.
XVII
ЯРМАРКА
Мне доводилось бывать на ярмарке и раньше, в те годы, когда у отца еще были свои волы, – в день святой Марии он сажал нас, детей, в телегу и вез на празднество.
В этом году ярмарка кажется мне чудовищно богатой. Вот самый главный цирковой балаган. Справа и слева – балаганы поменьше, панорамы. Напротив – лодки качелей, лошадки, карусель…
Обеими руками я нащупываю деньги, завязанные в узелок.
Непременно нужно заглянуть в панораму, но прежде я кое-что куплю. Торговаться я теперь обучен. Меня не проведешь.
Примеряю в лавке кэчулу. Перемерил тридцать три штуки, прежде чем выбрал подходящую. Отложил в сторону. Затем подбираю на себя толстую серую шерстяную душегрейку. Примеряю брюки – черные, из грубой шерсти. Их хоть топором руби – с одного раза нипочем не перерубишь. Прошу показать мне постолы и долго простукиваю каблуки ногтем и камешком – не из картона ли?
Торговец смотрит на меня с удивлением.
– Ты чего это – всё каблуки-то проверяешь?
– А вдруг ты меня надуть задумал…
– Не надую, не боись.
Пусть он говорит, что хочет. Поверил я ему, как же…
Начинаем торговаться. За все отобранные мною шмотки жадный, непривычный к настоящей торговле лавочник пробует заломить огромную цену – сорок шесть лей. Я смотрю ему прямо в глаза. С вызовом.
– За все это барахло с лихвой хватит и шестнадцати.
Лавочник поспешно сгребает свой товар. Хочет снова разложить его по полкам.
– Как угодно, – равнодушно бросаю я. – Больше не дам ни леи…
Лавочник посылает меня к чертовой матери. Я в долгу не остаюсь, но в любую секунду готов дать деру, если он, чего доброго, осмелится пустить в ход кулаки. Хотя сомневаюсь: ругаться он будет, а драться нет. Руки товаром заняты.
– Тридцать шесть лей дашь?
– Я сказал – шестнадцать… Лавок тут и без тебя пруд пруди!..
– Двадцать шесть!
– Шестнадцать, тебе сказано…
Я забавляюсь игрой в покупателя. Кое-какой урок преподал мне когда-то хозяин Моцату, который мог часами торговаться из-за жалкого гроша. Кое-чего поднабрался я у «Ангела», где для мертвецов продавали всякую дрянь – туфли из овечьей кожи с картонными подметками, платье из гнилой хлопчатобумажной ткани – и драли за это неслыханную цену. Кое-что перенял я и у косоглазого Бэникэ. Продавая веревку на вес, он смачивал ее водой, чтоб больше тянула. Гири у весов были поддельные, а дно посудины, в какой взвешивали деготь, было залито засохшим варом. Торговцы идут на любые ухищрения, лишь бы объегорить покупателя, ни за что вынуть из кошелька деньги. Но не всякого они обвешивали да обмеривали, только голодранцев. Я голодранец. Значит, надо быть настороже…
– Давай двадцать лей и катись к чертовой матери.
– Восемнадцать – вот моя последняя цена.
– Девятнадцать.
– Не могу.
– Ну и бывай здоров…
Я поворачиваюсь к нему спиной и иду поглазеть на цирк. На подмостки, сооруженные перед входом в цирк, поднялись музыканты. Один дубасит в барабан и кривляется. Нос у него вымазан краской, а одежда в разноцветных заплатах. Другой с такой натугой дует в тромбон, что вот-вот брюхо лопнет. Рядом с ним как из-под земли вырастает какое-то чучело в короткой юбке и в красных башмаках. В волосах перья. Груди голые. Лицо все раскрашено.
Кто-то дергает меня за рукав. Я оборачиваюсь.
– Тебя лавочник кличет.
– Какой еще лавочник?
Я делаю вид, будто ничего не понимаю…
– С которым ты из-за шмоток торговался.
– Чего ему?
– Хочет товар уступить.
– Пусть до завтра подождет.
Меня обнимают за плечи и подталкивают сзади. Я не противлюсь. Даже доволен, хотя и изображаю деланное равнодушие, стараюсь показать, будто товар, из-за которого я столько торговался, меня вовсе не интересует.
Торговец смотрит на меня понимающе.
– Выкладывай восемнадцать лей и забирай товар…
– Каких восемнадцать? Я сказал – шестнадцать.
– Нет, восемнадцать… мать твою…
– Шестнадцать, хозяин. И потом, откуда мне знать, может, ты уже выбранный товар подменил?
– Можешь снова примерить, прошу.
Я примеряю все по порядку… Все как было. Достаю монету в двадцать лей, показываю лавочнику.
– Давай четыре леи сдачи.
Он сдает только три. Черт с ним…
Со шмотками под мышкой я убираюсь с ярмарки. За колючим кустарником переодеваюсь. Теперь у меня совсем другой вид. Правда, без чулок постолы очень трут ноги… Ничего, к мозолям мне не привыкать. Старые свои лохмотья я завернул в обрывок газеты.
На поезд и на покупки у меня ушло семнадцать лей девяносто банов. На две леи десять банов можно и повеселиться. Верхом на деревянном коне я кручусь на карусели. Взлетаю и проваливаюсь в бездну на качелях. Захожу в цирк и гляжу на борьбу двух великанов. Разве могут такие бороться всерьез? Это ж чудища, а не люди. Головы у борцов обриты наголо, а кожа на затылке собралась тремя жирными складками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76