https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/
Весна выдалась ранняя. Только начало марта, первая неделя. Не прилетели еще ни аисты, ни ласточки, ни журавли…
Вечера холодные. Голая земля черна. Трава еще не пробилась. Мы ходим босые, лязгая от холода зубами. На хуторе есть люди, оставшиеся без крова… Хорошо еще, что никто не погиб!.. Особенно притягивают наше внимание три бесполезные громадины – спасательные шлюпки. Их так и бросили у станции на краю хутора. Лодочники возвратились в город без них.
В корчме крестьяне собираются не столько за тем, чтобы выпить, сколько потолковать о жизни. Корчмари, словно сговорившись, в долг не дают, а долговые книги попрятали.
Прошлое лето стояла страшная засуха. Теперь на село обрушилось наводнение, которое снесло дома, заборы, унесло скот и птицу.
– Отпусти в долг пачку табаку, Тома…
– Не могу, друг, я теперь и маковой росинки в долг не дам, пока за старое не рассчитаетесь. Все свободные деньги в землю вложил, прикупил землицы…
Тома подкручивает поседевшие усы. Отказывает всем подряд, чтоб не надоедали:
– Так и заруби себе на носу – в долг отныне не даю. От меня больше ничего не получите. Ступайте к Марешу, может, он сердобольнее, он ведь бездетный, или к Бучуку.
У Мареша та же отговорка. Под стать им и Бучук:
– Не могу, приятель. Давать в долг нынче не расчет. Времена тяжелые, недобрые слухи ходят. Никто не знает, что сулит завтрашний день…
– К войне, видать, дело идет, – высказывает предположение Георгицэ Тирыш.
Был у Тирыша дом на берегу реки. Унесло наводнением. Теперь он с женой и детишками живет в землянке, наспех вырытой на косогоре. Ни земли, ни скота. Кормится трудом собственных рук, как и другие крестьяне, а таких почти четверть села.
– Какая там война, о войне и речи нет, – подает голос Удудуй. – А вот люди сказывают, будто в Молдове сёла против боярских имений поднялись, крестьяне жгут усадьбы, делят боярские угодья. А мы сидим тут, ждем у моря погоды. Пора бы и нам распрямиться… Потерпели – и будет.
Я стою у отца меж колен, слушаю. Горло у меня опало. Над питейной стойкой висят две связки сушек.
– Тять, купи мне сушку.
– Нету денег, сынок.
Мои слова слышит Тома Окы.
– Эти сушки детям не годятся, – говорит он, – от них живот пучит.
Может, у меня и вспучило бы живот, если бы я проглотил целую связку. Но я прошу одну сушку, всего одну. В прошлом году от сушек и в самом деле раздулся живот у Бешку, известного на селе пьяницы. Он побился об заклад с писарем Стэнеску. Оба были выпивши. Бешку, показывая на свою палку, предложил в шутку:
– Хочешь, одним махом разобью все сушки в связке?
– Если разобьешь все, – принял вызов писарь, – я заплачу, а ты их съешь. Но гляди, чтоб ни одной целой не осталось. И чтоб съесть все до последней крошки.
И Бешку одним ударом палки разбил связку в сто сушек. Разбил вдребезги. Собрал крошки с полу. И сгрыз… А ночью чуть не помер. Но хватил большой стакан растительного масла. Полежал. Весь как мел побелел. Однако выжил…
Учитель Георге Попеску-Брагадиру отругал писаря:
– Ну чего ты с ним связался? Ведь он пьян был!.. А если бы помер?
– Невелика потеря, – отмахнулся писарь. – Одним босяком больше, одним меньше, какая разница?
После того случая Бешку бросил пить. Зайдет, бывало, в корчму, купит табаку – и за дверь.
Однако нынче даже Бешку не спешит уходить. Стоит и слушает. Всем хочется узнать, что же творится в тех местах, где полыхают помещичьи усадьбы. Слухи доходят самые разные, причем издалека.
– Я вот слышал, – рассказывает Пракэ Дера, – что бунт к нам приближается, из Молдовы уже дальше пошло, даже до Влашковского уезда докатилось.
Едва Пракэ Дера возвестил эту новость, как в корчму ввалился поп Бульбук.
– День добрый!
– День добрый, батюшка.
– Налей-ка, Тома, и мне стопку дрождие.
– Большую, батюшка?
– Большую, мил человек, большую, маленькая мне лишь на задний зуб.
– Их, поди, много у тебя, батюшка, задних-то зубов, – шутит смуглолицый Петре Згэмыйе…
– Двадцать четыре, мил человек, ровно двадцать четыре, я ведь родом из-за Олта, олтенский…
Мужики смеются. Хоть им даже смех во вред – так они истощены, – но и без смеху пользы мало. Всем известно, что зубы свои поп Бульбук потерял уже давно. Всего-то три клыка торчат. Да и те шатаются, вот-вот выпадут.
– А что, батюшка, слыхать про бунты? – спрашивает Оведение. – Будто бы в Молдове крестьяне устроили революцию, против помещиков поднялись…
Поп Бульбук единым духом опрокидывает стопку. Водка булькает у него в глотке, словно течет через воронку. Поп жмурит глаза. Спирт обжигает нутро.
– Налей-ка еще, мил человек…
Окы наливает еще стопку дрождие. Поп держит ее в руке.
– Кое-что слышал, мил человек, да никто толком не знает, что там на самом деле. Нехорошо это, когда люди против власти с дрекольем восстают.
– Да ведь народ не против власти поднялся, батюшка. Поднялся против бояр, – вступает в разговор пастух Шонтрокан, который за один присест может умять целого жареного барана, лишь бы кто предложил.
– Молчал бы уж, Шонтрокан, – одергивает его Тицэ Уйе. – А власть-то чья? Наша или барская? У нас тут, к примеру, кто префект? Дину Дрэкуля, зять Барбу Дрэкули, помещика из Фуркулешти… Баре с властями заодно, это любому ясно. Но и другое ясно как божий день – бар мало, а нас много. Если подняться всем разом, им несдобровать.
Поп Бульбук опрокидывает вторую стопку.
– Уф! Ну и крепка, проклятущая!..
– Кто, батюшка? Революция?
– Да нет, мил человек, водка… А с революцией вам лучше не вязаться. Помещиков ведь тоже господь попустил. Так и в писании сказано: одним дастся, у других отымется. Но небо, мил человек, небо – это для бедных. И рай, мил человек, тоже для бедных…
– Нельзя ли, батюшка, и для богатых в раю местечко выкроить? А нам бы взамен немного землицы уступили? Нам бы это очень подошло…
– Послушай, Уйе, зело не нравятся мне твои речи. Что ни слово, то грех на душу… Зашел бы в церковь, мил человек, внял бы слову Христову…
– Да внимал я, батюшка, внимал, и не раз. И сдается мне, не держал Христос сторону богачей, как ваше преподобие…
– Плесни еще стопочку, Тома, нутро горит… Припомни, мил человек, мои слова. Негоже идти супротив властей и помещиков. За ними сила – сила, мил человек. Так постановил господь бог. Да вы сами-то умом пораскиньте! Если бы все сделались помещиками, кто бы тогда копался в земле, сеял, собирал хлеб? Это вас дьявол бунтовать подбивает, мил человек, сам дьявол, не иначе.
– Какой дьявол, батюшка, правды хочется, да еще вот брюхо как-нибудь наполнить. Себе и ребятишкам. Какой уж тут дьявол…
– Ладно, мил человек, пусть будет по-вашему! Только не пеняйте потом, что я вас не упреждал…
Поп уходит. Ветер развевает его черную рясу. Крестьяне оживленно толкуют меж собой. В корчме – дым коромыслом…
– Вот так! Подарим небо богачам, отправим их в рай. А сами устроимся на земле. И пусть его поп стращает нас адом, чёртом-дьяволом. Для нас баре хуже дьявола!..
Отец возвращается домой уже под вечер, ведя меня за руку. Засиделся в корчме…
– Эй, ребятки, а ну давай на улицу! Гляньте-ка на восток – страшенный пожар!
Все высыпают во двор. Напряженно смотрят на восток – там небо багровое, словно горит лес. Но лесов поблизости нет. Чтобы лучше видеть, мы взбираемся на железнодорожную насыпь. Но и оттуда ничего не различишь. Тогда мы влезаем на бугор. Вот отсюда картина пожара открывается во всей своей первозданной красе. Теперь все ясно. Горит усадьба в Секаре. Но как это вышло? Может, запалили сеновал?.. Около полуночи прибежала домой сестрица Рица…
– Тятя, над Белиторью тоже огонь видать.
Далеко-далеко, в стороне Руши-де-Веде, во мраке ночи вспыхнул новый пожар. Сначала взметнулись вверх две извивающиеся огненные змейки. Потом они слились воедино, пламя пошло вширь и выбросило вверх красноватый столб дыма.
Ночь безоблачна и безлунна. Там и сям зарево пожаров рассеяло темноту. На востоке горит Секара, на севере – Рушь. Их пламенем взорвана ночь.
Вскоре вспыхивают пожары и на западе. Один – в стороне Кырлигаца, другой – ближе к Дунаю, на Олте, где Сайеле. Взмывает к небу и еще один огненный вихрь. Мы уже знаем, что это занялось имение Фуркулешти, которым владеет наш префект Дрэкуля…
Ночное небо сплошь высвечено огнями. В полях светло как днем. Пожары полыхают непрестанно. Огоньки поменьше мерцают повсюду – они только кажутся маленькими, просто они далеко от нас.
– Ходили по селу разговоры, – говорит отец, – насчет бунта – дескать, скоро и к нам перекинется…
Полыхают окрест пожары. Их пламя раздирает ночную мглу, но они далеко – их жаркое дыхание сюда не доходит. Мы дрожим, как в ознобе.
Все село поднялось на холм, люди озираются по сторонам. Я слышу голос дяди Михалаке:
– Куда ты, Тудор?
– Да вот, ребятишек домой отвести, продрогли.
– Сам-то спать не завалишься? Смотри не засни…
– Какой уж тут сон…
И верно, кто сможет сейчас уснуть?.. Разве что дети…
Но и детям не спится.
Мы ворочаемся в постели – холодно. Никак не можем согреться. И не в силах унять озноб. Дрожа всем телом, шепотом переговариваемся.
– Помещичьи усадьбы горят, – говорит Ион, – скоро помещикам конец…
Он выбирается из-под одеяла и натягивает постолы – хочет улизнуть. Если бы дома была мама, она бы его удержала. Но мамы нет. Осталась на холме с бабами и мужиками.
– Была бы в нашем селе усадьба, люди ее тоже сожгли бы, – говорит сестра Евангелина. – Эх, жалко, нет у нас помещиков…
– А мы к соседним подвалимся, – подает голос Ион. – На работу к ним небось ходим, вот и бунтовать пойдем. До Бэнясы рукой подать. Не дадим сбежать колченогому, который на нас намордники напяливал…
И он уходит…
Насмотревшись на пожары, крестьяне толпой спускаются с бугра. Несколько человек заворачивает к нам. Мы поджимаем ноги, освобождая место с краю постели. Кто-то, прислонясь к стене, остался у двери. Мама приносит из сеней маленькие трехногие табуретки-долбленки.
– Садитесь, вот табуретки.
Все рассаживаются. Сидят, опустив голову, уставившись в землю. От лампы летит копоть. Отец первым нарушает молчание.
– По всей стране начались восстания. Бунты бывали у нас и прежде. Но пока что помещичья власть топила их в крови. Однако после народных возмущений жизнь становилась чуть полегче. В помещичьих душах еще жил страх, и с крестьянами баре поначалу обходились сносно. Сейчас нам тоже нельзя сидеть сложа руки. Мы долго терпели. Слишком долго. Может, на этот раз повезет, и мы навсегда сбросим гнет помещиков. Что и говорить, многим из нас уже невмоготу жить по-старому, охота другой жизни. Да, видать, чего-то нам недостает. У восстания нет руководителя. Исстрадавшиеся люди кидаются за кем ни попадя, ломят напролом, жгут, а то и убивают…
– Кто как, а я больше ждать не хочу, – с надрывом произносит мой двоюродный брат Думитру Пэликэ. – У моих детей в чем только душа держится – ну чисто скелеты. Вот-вот протянут ноги с голодухи. Я уже похлебку из соломенной трухи варю… Гляньте-ка на мои руки – с них вон кожа сползает. А знаете, что это? Пелагра называется! То же самое и у жены… От этого люди с ума сходят, а потом умирают… За что нам такое мученье? Работаешь, пока с ног не свалишься… У меня вся спина кнутом исполосована. И у жены тоже… Человек один раз живет. И умирает тоже только раз. Так неужели нам и помирать, как бессловесной скотине? Лучше уж в бою за свое право и за лучшую жизнь. Так оно и для детей наших вернее будет…
– Дядя Думитру, – подает голос Малыш, – я бобыль. Умру – и поплакать некому. Мою жизнь, как у всех нас, человечьей даже не назовешь – собачья у нас жизнь. Так вот, давайте завтра с утра соберем село, подымем народ…
– Собрать соберем, – высказывает свое мнение дядя Войку, муж тетки Лавочницы, – если сами уже не собрались. Мешкать нечего. Только вот я про студентов слышал, может, они завтра тоже с нами пойдут?
– Студенты – не студенты, все это, может, одни разговоры. Главное – усадьбы уже горят. И подожгли их крестьяне. Огнем полыхает вся страна. Надо подыматься и нам. Иначе гибель. Сами погибнем и детей погубим. Весь род прекратится… – Это заговорил Давид Флоройу. Он стоит у самых дверей, опершись на палку и глядя в пол, а может, на свои залатанные, без шнурков, обмотанные веревкой постолы. Его пышные длинные усы опускаются на углы губ, сливаясь с густой бородой. В голову старика приходит новая мысль, и он продолжает: – У меня семеро сыновей. Я поведу их. Вместе пойдем воевать. Победим или сгинем.
– Дядя Тудор, давай прямо сейчас к Тицэ Уйе, обмозгуем что и как. Позовем и Лишку Стынгачу, и Ивана Цынцу.
– Надо бы и Згэмыйе, и Оведение, и Удудуя позвать. Ум хорошо, а много умов – лучше.
И они ушли держать совет.
Коптит лампа. Предметы в комнате расплываются, как в тумане. Я засыпаю глубоким сном, и мне чудится, будто люди кидаются друг на друга, а дома горят. Мне снится, будто даже деревья в нашем селе охвачены огнем. Я брежу. Вскрикиваю и ворочаюсь с боку на бок.
– Что с тобой, Дарие? – будит меня мать.
– Плохой сон приснился…
Так случается часто – я мечусь, вскрикиваю во сне, бормочу никому не понятные слова, словно на чужом языке. Теперь мне снится, будто я плыву по бескрайнему синему простору, какого никогда прежде не видел, и над этим бескрайним простором вдруг начинается буря. Лодка-долбленка, где я свернулся клубком, попадает в водоворот. Ее швыряет из стороны в сторону. Я уже смирился с мыслью, что лодку сейчас перевернет. Чудовищные рыбы, больше вола, носятся вокруг, раскрыв пасть, готовые меня растерзать. Я стискиваю зубы, сжимаю изо всех сил, но страх побеждает. Я кричу.
– Дарие, что с тобой?
– Сон плохой, мама…
А иногда я оказываюсь на верхушке дерева. Теплый ветер, набегая, раскачивает верхушку. И мне приятно, что я раскачиваюсь вместе с ней и что ветер теплый. Огромный лес шелестит подо мной широкими резными листьями… И вдруг я срываюсь вниз. И ору что есть мочи.
– Да что с тобой, Дарие?
– Плохие сны снятся, мама…
Однажды мне приснилось, будто за мной гонятся черные медведи, больше тех, что водят цыгане. Я удрал от них, пробираясь на четвереньках меж каких-то камней, и спрятался в пещеру, где чуть тлел костер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
Вечера холодные. Голая земля черна. Трава еще не пробилась. Мы ходим босые, лязгая от холода зубами. На хуторе есть люди, оставшиеся без крова… Хорошо еще, что никто не погиб!.. Особенно притягивают наше внимание три бесполезные громадины – спасательные шлюпки. Их так и бросили у станции на краю хутора. Лодочники возвратились в город без них.
В корчме крестьяне собираются не столько за тем, чтобы выпить, сколько потолковать о жизни. Корчмари, словно сговорившись, в долг не дают, а долговые книги попрятали.
Прошлое лето стояла страшная засуха. Теперь на село обрушилось наводнение, которое снесло дома, заборы, унесло скот и птицу.
– Отпусти в долг пачку табаку, Тома…
– Не могу, друг, я теперь и маковой росинки в долг не дам, пока за старое не рассчитаетесь. Все свободные деньги в землю вложил, прикупил землицы…
Тома подкручивает поседевшие усы. Отказывает всем подряд, чтоб не надоедали:
– Так и заруби себе на носу – в долг отныне не даю. От меня больше ничего не получите. Ступайте к Марешу, может, он сердобольнее, он ведь бездетный, или к Бучуку.
У Мареша та же отговорка. Под стать им и Бучук:
– Не могу, приятель. Давать в долг нынче не расчет. Времена тяжелые, недобрые слухи ходят. Никто не знает, что сулит завтрашний день…
– К войне, видать, дело идет, – высказывает предположение Георгицэ Тирыш.
Был у Тирыша дом на берегу реки. Унесло наводнением. Теперь он с женой и детишками живет в землянке, наспех вырытой на косогоре. Ни земли, ни скота. Кормится трудом собственных рук, как и другие крестьяне, а таких почти четверть села.
– Какая там война, о войне и речи нет, – подает голос Удудуй. – А вот люди сказывают, будто в Молдове сёла против боярских имений поднялись, крестьяне жгут усадьбы, делят боярские угодья. А мы сидим тут, ждем у моря погоды. Пора бы и нам распрямиться… Потерпели – и будет.
Я стою у отца меж колен, слушаю. Горло у меня опало. Над питейной стойкой висят две связки сушек.
– Тять, купи мне сушку.
– Нету денег, сынок.
Мои слова слышит Тома Окы.
– Эти сушки детям не годятся, – говорит он, – от них живот пучит.
Может, у меня и вспучило бы живот, если бы я проглотил целую связку. Но я прошу одну сушку, всего одну. В прошлом году от сушек и в самом деле раздулся живот у Бешку, известного на селе пьяницы. Он побился об заклад с писарем Стэнеску. Оба были выпивши. Бешку, показывая на свою палку, предложил в шутку:
– Хочешь, одним махом разобью все сушки в связке?
– Если разобьешь все, – принял вызов писарь, – я заплачу, а ты их съешь. Но гляди, чтоб ни одной целой не осталось. И чтоб съесть все до последней крошки.
И Бешку одним ударом палки разбил связку в сто сушек. Разбил вдребезги. Собрал крошки с полу. И сгрыз… А ночью чуть не помер. Но хватил большой стакан растительного масла. Полежал. Весь как мел побелел. Однако выжил…
Учитель Георге Попеску-Брагадиру отругал писаря:
– Ну чего ты с ним связался? Ведь он пьян был!.. А если бы помер?
– Невелика потеря, – отмахнулся писарь. – Одним босяком больше, одним меньше, какая разница?
После того случая Бешку бросил пить. Зайдет, бывало, в корчму, купит табаку – и за дверь.
Однако нынче даже Бешку не спешит уходить. Стоит и слушает. Всем хочется узнать, что же творится в тех местах, где полыхают помещичьи усадьбы. Слухи доходят самые разные, причем издалека.
– Я вот слышал, – рассказывает Пракэ Дера, – что бунт к нам приближается, из Молдовы уже дальше пошло, даже до Влашковского уезда докатилось.
Едва Пракэ Дера возвестил эту новость, как в корчму ввалился поп Бульбук.
– День добрый!
– День добрый, батюшка.
– Налей-ка, Тома, и мне стопку дрождие.
– Большую, батюшка?
– Большую, мил человек, большую, маленькая мне лишь на задний зуб.
– Их, поди, много у тебя, батюшка, задних-то зубов, – шутит смуглолицый Петре Згэмыйе…
– Двадцать четыре, мил человек, ровно двадцать четыре, я ведь родом из-за Олта, олтенский…
Мужики смеются. Хоть им даже смех во вред – так они истощены, – но и без смеху пользы мало. Всем известно, что зубы свои поп Бульбук потерял уже давно. Всего-то три клыка торчат. Да и те шатаются, вот-вот выпадут.
– А что, батюшка, слыхать про бунты? – спрашивает Оведение. – Будто бы в Молдове крестьяне устроили революцию, против помещиков поднялись…
Поп Бульбук единым духом опрокидывает стопку. Водка булькает у него в глотке, словно течет через воронку. Поп жмурит глаза. Спирт обжигает нутро.
– Налей-ка еще, мил человек…
Окы наливает еще стопку дрождие. Поп держит ее в руке.
– Кое-что слышал, мил человек, да никто толком не знает, что там на самом деле. Нехорошо это, когда люди против власти с дрекольем восстают.
– Да ведь народ не против власти поднялся, батюшка. Поднялся против бояр, – вступает в разговор пастух Шонтрокан, который за один присест может умять целого жареного барана, лишь бы кто предложил.
– Молчал бы уж, Шонтрокан, – одергивает его Тицэ Уйе. – А власть-то чья? Наша или барская? У нас тут, к примеру, кто префект? Дину Дрэкуля, зять Барбу Дрэкули, помещика из Фуркулешти… Баре с властями заодно, это любому ясно. Но и другое ясно как божий день – бар мало, а нас много. Если подняться всем разом, им несдобровать.
Поп Бульбук опрокидывает вторую стопку.
– Уф! Ну и крепка, проклятущая!..
– Кто, батюшка? Революция?
– Да нет, мил человек, водка… А с революцией вам лучше не вязаться. Помещиков ведь тоже господь попустил. Так и в писании сказано: одним дастся, у других отымется. Но небо, мил человек, небо – это для бедных. И рай, мил человек, тоже для бедных…
– Нельзя ли, батюшка, и для богатых в раю местечко выкроить? А нам бы взамен немного землицы уступили? Нам бы это очень подошло…
– Послушай, Уйе, зело не нравятся мне твои речи. Что ни слово, то грех на душу… Зашел бы в церковь, мил человек, внял бы слову Христову…
– Да внимал я, батюшка, внимал, и не раз. И сдается мне, не держал Христос сторону богачей, как ваше преподобие…
– Плесни еще стопочку, Тома, нутро горит… Припомни, мил человек, мои слова. Негоже идти супротив властей и помещиков. За ними сила – сила, мил человек. Так постановил господь бог. Да вы сами-то умом пораскиньте! Если бы все сделались помещиками, кто бы тогда копался в земле, сеял, собирал хлеб? Это вас дьявол бунтовать подбивает, мил человек, сам дьявол, не иначе.
– Какой дьявол, батюшка, правды хочется, да еще вот брюхо как-нибудь наполнить. Себе и ребятишкам. Какой уж тут дьявол…
– Ладно, мил человек, пусть будет по-вашему! Только не пеняйте потом, что я вас не упреждал…
Поп уходит. Ветер развевает его черную рясу. Крестьяне оживленно толкуют меж собой. В корчме – дым коромыслом…
– Вот так! Подарим небо богачам, отправим их в рай. А сами устроимся на земле. И пусть его поп стращает нас адом, чёртом-дьяволом. Для нас баре хуже дьявола!..
Отец возвращается домой уже под вечер, ведя меня за руку. Засиделся в корчме…
– Эй, ребятки, а ну давай на улицу! Гляньте-ка на восток – страшенный пожар!
Все высыпают во двор. Напряженно смотрят на восток – там небо багровое, словно горит лес. Но лесов поблизости нет. Чтобы лучше видеть, мы взбираемся на железнодорожную насыпь. Но и оттуда ничего не различишь. Тогда мы влезаем на бугор. Вот отсюда картина пожара открывается во всей своей первозданной красе. Теперь все ясно. Горит усадьба в Секаре. Но как это вышло? Может, запалили сеновал?.. Около полуночи прибежала домой сестрица Рица…
– Тятя, над Белиторью тоже огонь видать.
Далеко-далеко, в стороне Руши-де-Веде, во мраке ночи вспыхнул новый пожар. Сначала взметнулись вверх две извивающиеся огненные змейки. Потом они слились воедино, пламя пошло вширь и выбросило вверх красноватый столб дыма.
Ночь безоблачна и безлунна. Там и сям зарево пожаров рассеяло темноту. На востоке горит Секара, на севере – Рушь. Их пламенем взорвана ночь.
Вскоре вспыхивают пожары и на западе. Один – в стороне Кырлигаца, другой – ближе к Дунаю, на Олте, где Сайеле. Взмывает к небу и еще один огненный вихрь. Мы уже знаем, что это занялось имение Фуркулешти, которым владеет наш префект Дрэкуля…
Ночное небо сплошь высвечено огнями. В полях светло как днем. Пожары полыхают непрестанно. Огоньки поменьше мерцают повсюду – они только кажутся маленькими, просто они далеко от нас.
– Ходили по селу разговоры, – говорит отец, – насчет бунта – дескать, скоро и к нам перекинется…
Полыхают окрест пожары. Их пламя раздирает ночную мглу, но они далеко – их жаркое дыхание сюда не доходит. Мы дрожим, как в ознобе.
Все село поднялось на холм, люди озираются по сторонам. Я слышу голос дяди Михалаке:
– Куда ты, Тудор?
– Да вот, ребятишек домой отвести, продрогли.
– Сам-то спать не завалишься? Смотри не засни…
– Какой уж тут сон…
И верно, кто сможет сейчас уснуть?.. Разве что дети…
Но и детям не спится.
Мы ворочаемся в постели – холодно. Никак не можем согреться. И не в силах унять озноб. Дрожа всем телом, шепотом переговариваемся.
– Помещичьи усадьбы горят, – говорит Ион, – скоро помещикам конец…
Он выбирается из-под одеяла и натягивает постолы – хочет улизнуть. Если бы дома была мама, она бы его удержала. Но мамы нет. Осталась на холме с бабами и мужиками.
– Была бы в нашем селе усадьба, люди ее тоже сожгли бы, – говорит сестра Евангелина. – Эх, жалко, нет у нас помещиков…
– А мы к соседним подвалимся, – подает голос Ион. – На работу к ним небось ходим, вот и бунтовать пойдем. До Бэнясы рукой подать. Не дадим сбежать колченогому, который на нас намордники напяливал…
И он уходит…
Насмотревшись на пожары, крестьяне толпой спускаются с бугра. Несколько человек заворачивает к нам. Мы поджимаем ноги, освобождая место с краю постели. Кто-то, прислонясь к стене, остался у двери. Мама приносит из сеней маленькие трехногие табуретки-долбленки.
– Садитесь, вот табуретки.
Все рассаживаются. Сидят, опустив голову, уставившись в землю. От лампы летит копоть. Отец первым нарушает молчание.
– По всей стране начались восстания. Бунты бывали у нас и прежде. Но пока что помещичья власть топила их в крови. Однако после народных возмущений жизнь становилась чуть полегче. В помещичьих душах еще жил страх, и с крестьянами баре поначалу обходились сносно. Сейчас нам тоже нельзя сидеть сложа руки. Мы долго терпели. Слишком долго. Может, на этот раз повезет, и мы навсегда сбросим гнет помещиков. Что и говорить, многим из нас уже невмоготу жить по-старому, охота другой жизни. Да, видать, чего-то нам недостает. У восстания нет руководителя. Исстрадавшиеся люди кидаются за кем ни попадя, ломят напролом, жгут, а то и убивают…
– Кто как, а я больше ждать не хочу, – с надрывом произносит мой двоюродный брат Думитру Пэликэ. – У моих детей в чем только душа держится – ну чисто скелеты. Вот-вот протянут ноги с голодухи. Я уже похлебку из соломенной трухи варю… Гляньте-ка на мои руки – с них вон кожа сползает. А знаете, что это? Пелагра называется! То же самое и у жены… От этого люди с ума сходят, а потом умирают… За что нам такое мученье? Работаешь, пока с ног не свалишься… У меня вся спина кнутом исполосована. И у жены тоже… Человек один раз живет. И умирает тоже только раз. Так неужели нам и помирать, как бессловесной скотине? Лучше уж в бою за свое право и за лучшую жизнь. Так оно и для детей наших вернее будет…
– Дядя Думитру, – подает голос Малыш, – я бобыль. Умру – и поплакать некому. Мою жизнь, как у всех нас, человечьей даже не назовешь – собачья у нас жизнь. Так вот, давайте завтра с утра соберем село, подымем народ…
– Собрать соберем, – высказывает свое мнение дядя Войку, муж тетки Лавочницы, – если сами уже не собрались. Мешкать нечего. Только вот я про студентов слышал, может, они завтра тоже с нами пойдут?
– Студенты – не студенты, все это, может, одни разговоры. Главное – усадьбы уже горят. И подожгли их крестьяне. Огнем полыхает вся страна. Надо подыматься и нам. Иначе гибель. Сами погибнем и детей погубим. Весь род прекратится… – Это заговорил Давид Флоройу. Он стоит у самых дверей, опершись на палку и глядя в пол, а может, на свои залатанные, без шнурков, обмотанные веревкой постолы. Его пышные длинные усы опускаются на углы губ, сливаясь с густой бородой. В голову старика приходит новая мысль, и он продолжает: – У меня семеро сыновей. Я поведу их. Вместе пойдем воевать. Победим или сгинем.
– Дядя Тудор, давай прямо сейчас к Тицэ Уйе, обмозгуем что и как. Позовем и Лишку Стынгачу, и Ивана Цынцу.
– Надо бы и Згэмыйе, и Оведение, и Удудуя позвать. Ум хорошо, а много умов – лучше.
И они ушли держать совет.
Коптит лампа. Предметы в комнате расплываются, как в тумане. Я засыпаю глубоким сном, и мне чудится, будто люди кидаются друг на друга, а дома горят. Мне снится, будто даже деревья в нашем селе охвачены огнем. Я брежу. Вскрикиваю и ворочаюсь с боку на бок.
– Что с тобой, Дарие? – будит меня мать.
– Плохой сон приснился…
Так случается часто – я мечусь, вскрикиваю во сне, бормочу никому не понятные слова, словно на чужом языке. Теперь мне снится, будто я плыву по бескрайнему синему простору, какого никогда прежде не видел, и над этим бескрайним простором вдруг начинается буря. Лодка-долбленка, где я свернулся клубком, попадает в водоворот. Ее швыряет из стороны в сторону. Я уже смирился с мыслью, что лодку сейчас перевернет. Чудовищные рыбы, больше вола, носятся вокруг, раскрыв пасть, готовые меня растерзать. Я стискиваю зубы, сжимаю изо всех сил, но страх побеждает. Я кричу.
– Дарие, что с тобой?
– Сон плохой, мама…
А иногда я оказываюсь на верхушке дерева. Теплый ветер, набегая, раскачивает верхушку. И мне приятно, что я раскачиваюсь вместе с ней и что ветер теплый. Огромный лес шелестит подо мной широкими резными листьями… И вдруг я срываюсь вниз. И ору что есть мочи.
– Да что с тобой, Дарие?
– Плохие сны снятся, мама…
Однажды мне приснилось, будто за мной гонятся черные медведи, больше тех, что водят цыгане. Я удрал от них, пробираясь на четвереньках меж каких-то камней, и спрятался в пещеру, где чуть тлел костер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76