Отличный магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пусть нет покоя даже в воскресенье, когда в полях – ни души. Все равно Тобей быстро заканчивает свою работу и еще до обеда, отдав на станции ключ десятнику, спускается в корчму Букура промочить горло стопкой-другой цуйки. Домой идет, распевая пьяные песни. А то остановится перед примарией и шмякнет кэчулой оземь.
– Эй, примар, ты, может, зубы на меня точишь? Так даже твои жандармы не могут меня на барскую работу погнать. Я – человек государственный, слышишь?
Когда он выпьет лишнего, ему море по колено: может примара и к черту послать, и к дьяволу.
А примар и впрямь не в силах ничего поделать: Тобей ему неподвластен.
Когда Тобею прискучило жить под крылышком у матери, он взял и женился.
Он похож на свою мать – такой же низенький, сутулый и жилистый, будто из одних костей да хрящей сработан. На руку ловок, голубоглаз, а лицо испитое, худое – кожа да кости.
Кому такой муж нужен? Вот и ходил он за пять сел жену искать! Нашел – Быкой зовут. Такая же маленькая. Готовит ему еду, и Тобей надеется, что она ему и наследников народит. Наверно, так оно и будет.
– Сколько ж ты от своей жены детей хочешь, а, Тобей?
– Сколько уж ей на роду написано…
– А как прокормить думаешь?
– Руками. Вот этими двумя…
Ладони у него сплошь в мозолях. Еще бы, постучи-ка целый день молотком по рельсам! Ему по руке не погадаешь. Кожа вздулась, потрескалась – то и дело пухнет и лопается.
В селе у нас чем мужик беднее, тем больше у него детей. Там, где двое, прокормится и третий. Ну а уж коли обзавелся тремя, то с четвертым совсем нетрудно. На него идет все, что от старших останется, – крошки от обеда, латаные лохмотья вместо одежи… Летом детишки могут и голыми проходить. А зимой все равно больше дома торчат, возле прокопченной, чуть тепленькой печки…
– Подумаешь, четверо! А если все девять?
– Что? Девять, по-твоему, много? У Тудора десятеро, у Башку одиннадцать, у Мэчукэ тринадцать – четверо померло…
– И вы еще плачетесь, что нужда задавила, – возмущается Иордаке Диман. – У моей жены всего двое – сын и дочка…
– А коли помрут?
– С какой им стати помирать? У меня дети здоровые – кровь с молоком…

Мы заболеваем от дурного глаза, ложимся на завалинку; болит голова, горят щеки. Кто-нибудь бежит за Диоайкой. Она спешит на помощь. Усаживает нас возле себя, головой себе в подол, трет нам виски, шею, потом разминает суставы рук, пальцы. И все время нашептывает заклятия:
Шла я тропкою в лесу,
Повстречала девицу,
На спине котомка,
В ней одна картошка.
«Ты куда идешь, девица?» –
«На восток, где свет лучится,
Там мальчонку исцелю.
Болезнь в поле прогоню,
От людей отдалю.
Чтобы мальчик излечился,
Чтоб от радости светился,
Как звездочка в небесах,
Как во полюшке роса,
Богородицы слеза».
Мать благодарит ее, чем может. Диоайка уходит. Мы лежим час, другой, иногда целый день или два, а то и неделю, пока не отлежимся и не станет лучше.
Мы страдаем от лихорадки; каждую весну лихорадкой болеют дети не только у нас в семье, но и во всем селе. Эта болезнь надвигается на село из болота. И ее ничем не остановить. Доктор Ганчу говорит, что от лихорадки лучшее средство – хинин. Но в его больничке хинина нет – только пустые склянки. Когда-то в этих склянках держали мазь. Теперь же горлышки банок затянуты паутиной. Паутина покрылась пылью и почернела. Хинин есть в городе, но очень дорогой, крестьянам не по карману. И все же раз в год, в самый разгар весны, больничка получает несколько пакетиков хинина. И тогда санитар Чиреш покупает в лавке мел, толчет его, смешивает с хинином, чтоб того стало больше, и распределяет как тем, у кого больны дети, так и тем, у кого больных нет, то есть попу Бульбуку и корчмарям, требуя взамен свежие яйца для себя и доктора Ганчу. Выпьешь такой смеси, от горечи вытошнит тебя, чуть весь желудок наружу не вывернет, вот и вся польза.
Лучше уж пить ивовый настой…
У нас под окнами возле колодца – большая верба, где поселились толстые зеленые гусеницы с белыми пупырышками на спине. Сдерет сестра ножом с вербы кору, разрежет на кусочки и долго томит в горшке. Трижды прокипятит. Потом остудит.
– Пей, Дарие!..
– Сколько ложек?
– Сколько влезет…
В поле, на межах, сестра собирает траву-скерду. Это поганый сорняк, даже волы от него морду воротят. Прилепит нам сестра на руку, на локотушку, несколько широких листьев и обмотает сверху тряпкой – потуже. Сначала боль вроде как рукой снимет, будто ничего и не было. Но через час завязанное место начинает жечь – это кожа горит от листьев. До мозга костей прожигает…
– Чувствуешь что-нибудь?
– Жжет, сестрица…
– Если жжет, значит поправишься. Посиди еще с повязкой.
– Уж мочи нет терпеть.
– Надо – потерпишь.
Вот повязка снята. Сдираем листья скерды. Кожа под ними покраснела, припухла и полопалась; на том месте, где были листья, зияет живое мясо – самая настоящая рана… С такой раной мы ходим целую неделю, а то и больше, отгоняя мух.
– У меня уже корочкой затягивается!
– Смотри не сорви, чертенок…
– Ладно…
Корка отпадает сама собой. Кожа под ней белая, свежая – новая кожа, неважно, что знак на всю жизнь, – только бы избавиться от лихорадки. А лихорадка и впрямь прошла!
Лихорадку излечили. Теперь воспаляются десны. Пухнут. Если бы распухло и прошло, это бы еще ничего. Но на припухлостях зреют белые нарывчики величиной со спичечную головку. Одни лопаются, высыпают другие. Весь рот – сплошная рана. Ранки зудят, гноятся, а под гнойниками болит вся десна. И не только десны, но и зубы. И корни зубов. Диоайка пробует заговаривать воспаленные зубы. Ворожит над нами и Петря. Мы полощем рот содой с раннего утра до поздней ночи, пока от изнеможения не свалимся с ног и не заснем. Просыпаемся среди ночи. Корчимся от боли. И засыпаем снова. Сон – великая вещь!.. Цынга тоже проходит своим чередом…
Ветер подхватывает болезнь и несет дальше, в другие края.

Далеко разошлась слава о Диоайке.
Предположим, дочь у вас нехороша собой и ее не берут замуж. Зовете Диоайку и поверяете ей свои печали. Диоайка приготовит приворотное зелье. Довольна мать. Ублаготворена Диоайка. Рада и дочка. Диоайка посулила: в один прекрасный вечер прибудут сваты. Сваты и впрямь приходят, а иногда и нет, но матери, у которых на выданье дочки, и сами дочки, засидевшиеся в девках, не теряют надежды, веря во всемогущество старухиного колдовства.
А то, бывает, выйдет замуж красивая девушка и, кроме своей красоты и молодости, принесет в дом мужа сундук с добром, клочок земли и скотину. Можешь дивиться, сколько влезет, но люди есть люди. Не успеет парень жениться, а уж забыл, что дома ждет его красавица жена, и ухлестывает за другими. Ничего не поделаешь, надо опять идти к Диоайке, чтоб разрушила злые чары, которые наслали на тебя твои вороги.
И снова что-нибудь перепадает Диоайке.
У Мэчукэ в одной комнате теснится семнадцать-восемнадцать человек. Сам дед Мэчукэ с бабкой, трое женатых сыновей с женами и детьми, сыновья и дочери постарше и помоложе – вперемешку. Дом у них большой, но в других помещениях зимой держат суягных овец, чтоб котились в тепле, приносили ягнят пожирнее. Нар в комнате нет – стелют на пол заскорузлые овчины, устраивают вдоль стены изголовья. Окна заколачивают, чтоб никто не открыл, не напустил холоду. Спят на нестриженых шкурах. Нагишом. В чем мать родила. Чтоб не рвались и не мялись рубахи. Рубах у них мало, всего по одной на человека, все провоняли брынзой, пахтой, сырой овчиной…
Влюбился ты, например, в девушку, а она от тебя нос воротит, хоть ты и молодец молодцом. И опять держишь путь к лачужке под горой.
– Как быть, тетушка Диоайка? Дочка Мэчукэ на меня и смотреть не хочет.
– Которая?
– Параскива…
– Ничего, у меня захочет. Только что тебе в дочке Мэчукэ, милок? Другой не нашел?
– Выходит, не нашел, тетя Диоайка…

Мама умирает! Она давно уже не встает, и все мы свыклись с мыслью, что конец ее близок. Мама уже не разговаривает. Целыми днями молчит. Пошевелит иногда потрескавшимися, распухшими губами – попросит, чтобы дали глоток воды, – и все… Грудь ее вздымается от тяжких вздохов… Мы присматриваем за ней, зажгли свечи. Сестры мои – и те желают ей смерти. Устали ходить за больной…
Отец пошел к лавочнику договориться, чтоб тот продал ему досок на гроб и брус для креста.
Умирает мама!.. Теперь ее смерть для всех облегчение. Мало приятного целыми месяцами жить с человеком, который еле дышит и заживо разлагается.
Но мама, оказывается, и не думает умирать. Вот она открыла глаза. Пошевелила руками. И заговорила.
– Дайте мне чего-нибудь поесть…
Ей дают поесть. Проходит час-другой, и мама опять просит есть.
Вот и сил прибавилось. Она уже потихоньку передвигается по дому, держась руками за стены. Выходит на завалинку. Опирается о косяки. И ноги держат ее – чудеса да и только!..
Мама уж и по двору бродит. Стоит у печи, готовить обед помогает.
Уже смеется, хотя до болезни смеялась так редко.
Жизнь, совсем было покинувшая ее, вновь вернулась в измученное тело.
Дивится доктор Ганчу, дивится Диоайка, диву даются все и приходят посмотреть на маму: шутка ли – человек вернулся после долгого странствия чуть ли не с того света.
Маму засыпают вопросами, она ничего не может сказать в ответ. Знает, что была больна. Знает, что целыми днями ничего не сознавала. Знает и другое – она никогда не верила, что конец ее близок.
– Ведь у меня дети. И я должна была поправиться, чтоб поднять их. На кого их оставишь? Кто их помоет? Кто обштопает? Пока болела, всякое в голову лезло. Только вот о смерти не подумала ни разу. И вот – смерть про меня тоже забыла. Прошла возле моей постели и не остановилась… Мне кажется, что человек, если он не слишком старый, от болезни только тогда помирает, когда боится смерти, сам думает о ней… Зачем мне было думать о смерти?.. Я думала о жизни. О своей жизни, о жизни детей… Жить так хорошо…
Кожа на ее впалых щеках пожелтела, стала даже изжелта-черной…
Люди пожимают плечами, удивляются и уходят. Скатертью дорога…
Но кажется, мамино исцеление мне не впрок. С некоторых пор мне частенько нездоровится… То болит голова. То тянет руки и ноги. Я ничего не делаю и все же постоянно чувствую усталость. Мне уже ничего не хочется есть. Все время пучит живот, я еле двигаюсь.
Отец взял меня на руки и понес к доктору Ганчу.
– Что с тобой, мальчик? Заболел? Черт возьми! Так и умереть можно!..
Он кладет меня на диванчик, задирает рубашку до шеи. Стучит пальцами по животу. Звук как у барабана. Живот у меня и впрямь раздуло, как барабан.
Ганчу шарит в шкафу и протягивает отцу какие-то порошки.
– Пусть принимает с водой.
Я влезаю отцу на спину, и он несет меня домой. Разводит порошки в горшочке и размешивает, пока вода не становится белой, как известка.
– Пей, Дарие!..
И я пил молочно-белую жидкость. Горько. Меня тошнило. И все-таки я продолжал пить воду, в которой были разведены порошки доктора Ганчу. Но мне становилось все хуже. Послали за бабкой Диоайкой. Она тоже стучала мне по животу, по спине, щупала в паху и под мышками, но так и не уяснила, чем меня пользовать. Меня вывели в сени, усадили на кучу соломы возле очага. Диоайка попросила кусок жести и сделала из нее что-то вроде кастрюли. Прикрепила ее к палке, расщепив у палки конец. Велела отцу спросить в лавке несколько кусочков свинца.
Отец возвратился со свинцом. Диоайка положила свинец в кастрюлю и плавит над огнем.
Передо мной ставят большую миску, полную воды. Диоайка будет лить в нее расплавленный свинец. И по форме, какую он примет, застыв в воде, хочет прочесть, чем меня надобно лечить.
Вот она опрокидывает свинец в миску. Свинец шипит, трескается, здоровая капля расплавленного металла попадает мне на щеку и прилипает. Вот и лекарство. Щека горит от ожога.
Болезнь моя прошла сама собой. Сама собой пришла – как у мамы, – сама и прошла. Черт бы унес эту Диоайку! Не верю я в ее знахарство. Даже мама не верит, но когда человека крепко прихватит, тут он поверит во что угодно.

Церковному служке Флоре Флоакэ приглянулась девушка из соседнего села. Сам он тощ и весь в морщинах. Его гложет чахотка. Он поет на клиросе, и поет красиво. Остер на язык и пишет как никто в селе. Вот бы стать ему писарем! А то ведь беда: девушки считают, что ему вроде уже поздно жениться, догадываются, что он обречен. И не идут за него замуж. Он-де всего-навсего церковный служка, и ничего больше. Деньги зарабатывает, но мало. Может, какая и пошла бы, невзирая на то что должна до времени овдоветь, да только пусть Флоакэ сперва хоть чего-нибудь достигнет. Вот если бы он стал писарем… Но увы! Место писаря уже занято. Хоть здоровьем Джикэ Стэнеску тоже не блещет, но дело исполняет справно. Может, служке суждено проводить писаря в последний путь, а может случиться и наоборот – писарь внесет запись о смерти служки в регистрационную книгу примарни.
Обо всем этом на селе много судили-рядили. В голове служки гвоздем засела мысль: надо бы ускорить смерть писаря, прибегнув к колдовству.
Вечерами он частенько захаживал к Диоайке, советовался.
– Дело трудное, – отвечала ему Диоайка. – До сих пор мне ворожбой никого губить не приходилось. Большой грех людей ворожбой морить, ну да если хорошо заплатишь – сделаю…
Служка отправился в город, взял в банке займ и принес моей крестной обещанные деньги.
Диоайка сотворила колдовской заговор.
Только она и служка знали про эту тайну. По вскоре откуда-то об этом прознало все село. Может, служка проболтался. Диоайка – та как воды в рот набрала. Ни слова из нее не вытянешь, если она не захочет. А уж насчет своих колдовских занятий и подавно – хоть огнем жги.

Возле станции, под горой, раскинулось кладбище; после холеры оно значительно разрослось. У железнодорожного полотна – в каких-нибудь пяти-шести шагах от него – старая деревянная часовня. По преданию, часовню эту вытесали из одного-единственного ствола, привезенного из-за Дуная много лет назад, еще при турках, и ставил ее мастер из-под Плевны.
Зимой крестьяне на санях переехали по льду через замерзший Дунай, перевезли оттуда всю часовенку целиком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я