https://wodolei.ru/catalog/bide/
А ключи поп себе взял. По утрам наберет решето куличей и несет в хлев, волов кормить. И те жуют, довольные. Кроме волов, у попа три лошади. Поп их тоже потчует куличами. И лошадям куличи по вкусу пришлись…
Снежные сугробы. Высотой почти с дом. Трещат акации – это от мороза лопается кора: бывает, деревья промерзают до сердцевины, и тогда ствол их раскалывается, точно от удара топора. Лопнула рогулина у колодезного журавля. Растрескался журавель. До самой макушки промерз тополь, что растет в глубине двора. Он весь обледенел и похож на стеклянный. От легчайшего ветерка ветки и сучки на верхушке ломаются и слетают вниз. Стоит опуститься на ветку воронам, она трещит, обламывается и падает. Вороны с карканьем срываются с дерева. Колодец у нас очень глубокий, но и в нем вода покрывается тонкой коркой льда. Тот, кто утром первым приходит по воду, пробивает лед бадьей. Отец собрал все лохмотья – ветхое тряпье, рваные мешки – и укрыл ими волов и лошадей, мерзнущих в стойле. У собак от холода слезятся глаза. Мы постелили им в сенях солому. Перевели в дом кур и безрогую бородатую козу, от которой летом, после того как зарежут козленка с едва наметившимися рожками (два бугорка, словно две черные пуговки), мы надаиваем крынку молока. Это молоко, разбавив несколькими кружками воды, мама кипятит, выливает в глиняную миску, крошит мамалыгу и тем кормит нас по утрам. Мы уписываем похлебку за обе щеки, лишь бы обмануть голод. Да, только обмануть. Наесться досыта никогда не удается. Как это – быть сытым? Такого с нами не случалось!
Осенью вымя у козы иссыхает, молока она больше не дает, и мы отводим ее в стадо к козлу дяди Бикоя. У козла черная блестящая шерсть с желтыми пятнами на брюхе и большие закрученные рога. Чуть зазеваешься, он – бац! – и пропорет тебе живот, вот и поминай как звали…
– Знаешь, мама, как-то раз Бикоев козел за мной погнался… Еще чуть-чуть – и поддел бы на рога. Ну, тут уж я как припущу – только пятки засверкали…
– И в кого ты у меня уродился? Вечно с тобой что-нибудь да приключится…
– А я-то при чем? Я же не нарочно…
– Не нарочно… А сам точно со свечкой приключения выискиваешь. Что это у тебя с рукой?
– Ножом порезал. Хотел лошадку из вербы выстругать…
К Бикою приводят коз со всего села. От некоторых ему удается надоить малую толику молока. Он делает из молока брынзу, набивает ею кадку, всю зиму кормится, да еще и на продажу остается. Но вот выпадает снег. Приходят хозяева и забирают коз обратно. И еще приплачивают Бикою за старания его козла…
– Я таких морозов с девяносто шестого года не упомню, – рассказывает отец. – Я в ту пору на заносах работал. Железную дорогу только-только построили. Всю долину тогда снегом доверху завалило, поездам с господами не проехать. Жандармы чуть ли не голышом выгоняли нас поезда откапывать. Поезда-то мы откапывали, да многие после этого на всю жизнь инвалидами оставались – кто с отмороженными ногами, кто с изуродованными пальцами. Сам я чуть было глаз не лишился… После засухи зимы выпадают суровые, с заносами и трескучими морозами… так вроде по приметам старых людей выходит.
Отец подкладывает в печь соломы, кочергой проталкивает ее в устье печи, вокруг которой мы все жмемся, чтобы хоть как-нибудь согреться. Из-под неплотно закрытой двери тянет холодом. Мороз щиплет нас за ноги. Мы просто скукожились от стужи. А летом помирали от зноя. Солнце жгло землю нещадно. Дождя не выпало ни капли. Небо было безоблачным, прозрачным, словно стекло, синим, будто необозримое поле цветущего цикория. Когда цветет цикорий, в воздухе разливается горьковатый аромат. Кисловатым запахом веет с полей поспевающего ячменя; душисто и сладковато пахнет созревающая пшеница и наливающиеся кукурузные початки. Село всегда во власти ароматов, которые ветер приносит с полей. Но когда за одну ночь расцветает акация, словно повинуясь только ей внятному приказу, дыхание ветра, овеяв село, уносит в беспредельную даль пьянящий, приторно-сладкий запах ее цветов. В такое время я чаще всего ухожу на холмы. С холмов село – как белое вспененное озеро. Вместе с моим приятелем Марином Йепуре я запускаю змея. Марин меньше меня ростом, но шире в плечах, крепче, сильнее, жилистей. У него я научился клеить змея, прорезать в нем дырку вроде рта, чтобы змей завывал от ветра. У змея длинный хвост. Он треплется на ветру. Мы раскручиваем бечевку, и змей взмывает к небесам. Вот он уже над церковью. А теперь за селом – как раз над рекой, которая в засуху совсем обмелела, – можно вброд перейти. Змей рвется из рук. Мы напрягаем все силы, чтоб его удержать. Подманиваем змея к себе. Потихоньку сматываем бечевку на палочку.
– Давай залезем на акацию, Дарие!..
Мы бережно укладываем змея в канаву – не порвать бы бумагу и не сломать планки. Потом я взбираюсь на акацию. Марин – на другую. Мы рвем цветы, едим их. Цветы сладковатые и чуть горчат… Животы у нас раздулись. И мы забываем о голоде…
Но так мы обходились, пока цвели акации. Потом солнце стало припекать все сильнее. Акации посохли. Почернели и опали листья. Немножко зелени сохранилось лишь на ивах возле реки. Пшеница поднялась всего в ладонь высотой, блеклая и чахлая, с мелкими сухими зернышками в жалком колоске. Такую пшеницу ни серпом, ни косой не возьмешь, пришлось выдергивать. Мы собрали всего-навсего одну торбу, да и то с головней да с плевелами. Мама промывала эти зерна в нескольких водах, сушила во дворе на простыне, следя, как бы не поклевали куры, а зерна-то всего на одну кутью да на кулич… Приказчики и жандармы нас даже на жатву не погнали. Помещики оставили пшеницу догорать на корню – пусть потом сгниет, хоть землю удобрит.
– Вот когда пройдут осенние дожди, – посулили помещичьи приказчики, – когда хорошенько промочит землю, тогда придете с плугами на пахоту…
Так оно и вышло. Кукуруза поднялась не выше колен и сразу посохла, не дав ни цветов, ни завязи. К осени и поля, и села стояли обожженные дочерна безжалостным солнечным жаром. Мы собирали для еды щавель, но в конце концов и его не стало. Тогда принялись мотыжить землю, искали корешки, выкапывали их и варили; варево получалось горькое, но ничего не поделаешь – пили. Мы все пожелтели. Родители ломали головы, что еще продать, чтобы купить хлеба и не помереть с голоду.
– Если продать волов, – рассуждает отец, – не на чем будет работать. Тогда уж верная смерть.
– А если не продавать, муженек, то сами помрем и скотину погубим. Придется чем-то поступиться.
Волы совсем отощали. Острые кости так и выпирают, кожа того гляди прорвется. Даже пустую телегу волы тянут через силу, тяжело дыша. Лошадей еле ноги держат. Еще больше вытянулись их морды. Мы отводим скотину на луг. Но трава выгорела даже в низинах. Коровы пытаются добраться до корней – морды их расцарапаны до крови. Кровоточат и десны…
– Лучше уж продам землю, – печально произносит отец.
Земли у нас два погона. Да еще четверть погона в низине у реки… Мамину землю продавать нельзя, это собственность детей.
– У меня торгует землю Иордаке Диман, – смущенно признается отец. – Он уже и у других много скупил… За два погона три мешка кукурузы дает и два мешка пшеницы. Будем расходовать помаленьку, до весны дотянем.
– А там что?
– Там видно будет…
Взял у нас Иордаке землю, обездолил нас. Безвыходным положением воспользовался. Забрал он землю и у других. Перевезли мы мешки с пшеницей и кукурузой домой, мешок за мешком. Хрипели, выбившись из сил, волы. Мамалыги мы теперь едим мало. Каждому достается по кусочку. Утром и вечером варим кукурузную кашу. Только раз в неделю мама замешивает хлеб – по воскресеньям. Муку она не просеивает. И даже кукурузной муки в квашню добавляет – для припеку. Хлеб, когда к нему примешивают кукурузу, получается темно-желтый, с толстой коркой и не пропекается в середине. Но все равно – какой же он вкусный! Мы облизываемся после каждого кусочка.
Сельские богатеи нажились теперь несказанно. За хлеб крестьяне отдали им землю. Кучка мироедов раздела и обобрала множество бедняков. Ссылаясь на закон. На свой закон.
Документы о продаже земель оформлял писарь Стэнеску, скрепив их подписью судьи. Ни один помещик не дал крестьянам в долг ни горстки пшеницы… Ждали опять засухи. Приберегали прошлогодний урожай, чтоб и его сбыть втридорога. Так же держались и сельские богачи, у которых амбары и закрома ломились от прошлогоднего хлеба.
Беда не приходит одна – засушливое лето сменилось суровой зимой. Одолев снежные заносы, пробрался к нам из хутора мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, захватив с собой жену, тетку Марицу. У них пятеро детей. И совсем нет скота. Батрачат с женой у помещика, у богатеев – где только найдется работа. Раньше скот у них был. Но его отобрали. Взял он прошлой зимой заем у Томы Окы. Думитру грамотный. Сам подписал вексель и вручил трактирщику. Да не смог вернуть деньги в срок. Тома Окы и продал за долги его скотину.
– Чтоб ты пропал, дядька Тома! – с проклятьями набросилась на него тетка Марица. – Что же нам теперь – по миру идти?.. Не мог еще подождать?
– А с какой стати мне ждать? В нужду небось я вас выручил… А проклятьями меня не проймешь. Я их нисколечко не боюсь.
Коли сыто брюхо и кошелек набит, человек вперед уже не заглядывает. Считает себя великим и сильным. Уж и смерть вроде как не властна над ним!.. Эх, если бы не смерть… Родичи устраиваются у очага. Греют над горящей соломой, от которой валит густой черный дым, большие узловатые руки, задубевшие на беспощадном морозе.
– Не оставь нас, дядя Тудор, – начинает тетка. – Говорят, ты продал Иордану Диману землю и в обмен получил хлеб. Дай взаймы кукурузной мучицы хоть полчетверика. Дети гибнут, с голоду чахнут…
Маленькая скрюченная женщина говорит очень жалостливо, уставясь потухшим взором на слабое желтое пламя. Думитру Пэликэ молчит. Молчит и отец. У нас каждое кукурузное зернышко на счету, только-только дотянуть до таяния снега.
– У нас уже два дня во рту маковой росинки не было. Мы-то еще куда ни шло! Детей жалко, – не унимается тетка.
Мама, с осунувшимся, пожелтевшим лицом, встает, берет торбу. Наполняет ее кукурузной мукой.
– Давай твой передник, Марица, отсыплю еще плошку, испечешь детям калач помянуть усопших.
Отец смотрит на маму. Надо бы ее остановить. Но не хватает духу.
– Век будем вашу доброту помнить, дядюшка Тудор.
– Ладно, чего уж там. Я вот думаю, как вы до лета дотянете. И как мы все дотянем…
– А может, возьмемся за колья? – спрашивает Думитру Пэликэ. – Покончим со всем разом. Дальше так все одно нельзя… Работаешь, пока не свалишься, а толку никакого.
– Дойдет и до кольев, однако нужно все хорошенько обмозговать, а то потом как бы еще хуже не вышло. Мало раскроить кое-кому череп…
– Лишь бы душу отвести, дядюшка Тудор, никаких уже сил нет терпеть да мучиться…
Беднейшей части села голодный год принес невообразимые страдания. Люди вслух говорят: как бы отвести душу, хоть бы душу отвести…
Родственники подымаются, выходят. Отец провожает их до ворот. Проходят мимо собак, растянувшихся перед домом. Те даже не тявкнули. Недостало мочи.
Нескончаемо тянется зимняя ночь. Лампа на стене освещает комнату тусклым светом. Родители все еще ведут разговор. К отцу со щепоткой табаку завернул его брат Войку, муж Лавочницы. Но по запаху табак этот не похож на настоящий, скорее на засохшую траву. Отец рассказывает Войку о недавнем приходе Думитру Пзликэ.
– Он теперь и рад бы продать землю, да уже нету. Бедняки, коли у кого и уцелел клок земли, отдают его почти задаром, лишь бы спастись от голодной смерти. Брюхо пощады не знает. Терпит, покуда терпеть можно, но, если ему ничего не подбрасывать, хотя бы для виду, недолго и ноги протянуть. Прежде тоже случалась засуха, но люди как-то выходили из положения. Тогда мироеды не все земли успели расхватать. Это теперь они расползлись, как лишай, ничего не упустят. Чем дальше, тем больше наглеют, никакой управы на них нет. Возьми хоть этого, из Бэнясы, – Герасие. Уж на что дряхлый старик – одной ногой в могиле, а туда же… И жена у него в преклонных летах. Для кого бы им жадничать? Детей у них – одна дочь. И ту выдали за полоумного Дрэкулю, что дослужился до префекта. Добра у Дрэкули – хоть отбавляй, все равно не убудет. Больше детей Герасие с женой не захотели – чтобы никто не нарушал тишины и покоя. Еще бы! От детей лишь неприятности. То заболеет, то, не дай бог, умрет. Но ведь дети – это и радость. У тебя на глазах они растут, встают дыбком и, наконец, учатся ходить как люди, на двух ногах, дорастают тебе до колен, потом все выше, сначала лепечут, а там уж слова выговаривают, понимать тебя начинают. Незаметно летит время, и вот они уже вымахали в рослых парней… Без детей зачем жить? Все равно что бесплодная яблоня, которую рубят под корень и пускают на дрова…
– Знавал я людей, жадных до богатства, но такого ненасытного, как наш помещик, не видывал, – высказывает свое мнение дядя Войку.
– На богачей ровно какая порча напала. Этой зимой они набросились на нас, как ястребы на падаль. За здорово живешь отобрали землю. Не упустили случая, чуть не догола раздели. Нагрели руки на голоде. На нашем труде нажились. Ни свет ни заря идешь к богачу на работу. А он тебе даже куска хлеба не вынесет, хоть бы у тебя живот от голода подвело. Все соки выжмет за целый-то день работы, от восхода до заката. Еще и после захода солнца задержит. Только и слышишь: «Эй, давай пошевеливайся, совсем немного осталось, совестно оставлять». Сам расхаживает, руки за спину, а ты пошевеливайся…
Дом наполнился дымом. Полыхивают две трубки. Братишки и сестренки уже улеглись. Я тру кулаком веки.
– Что с тобой, Дарие?
– Глаза режет, тятя…
– Ложился бы спать.
– Не хочется…
Мать латает рубашку. Рубашка рваная-рваная, не знаешь, с какого края подступиться…
– Когда Пэликэ с женой к нам ввалились, зло меня разобрало. Догадался, что без нужды по сугробам не потащились бы. Легко ли мне было от малого-то отрывать? Для того и землю продал, чтобы самому детей прокормить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
Снежные сугробы. Высотой почти с дом. Трещат акации – это от мороза лопается кора: бывает, деревья промерзают до сердцевины, и тогда ствол их раскалывается, точно от удара топора. Лопнула рогулина у колодезного журавля. Растрескался журавель. До самой макушки промерз тополь, что растет в глубине двора. Он весь обледенел и похож на стеклянный. От легчайшего ветерка ветки и сучки на верхушке ломаются и слетают вниз. Стоит опуститься на ветку воронам, она трещит, обламывается и падает. Вороны с карканьем срываются с дерева. Колодец у нас очень глубокий, но и в нем вода покрывается тонкой коркой льда. Тот, кто утром первым приходит по воду, пробивает лед бадьей. Отец собрал все лохмотья – ветхое тряпье, рваные мешки – и укрыл ими волов и лошадей, мерзнущих в стойле. У собак от холода слезятся глаза. Мы постелили им в сенях солому. Перевели в дом кур и безрогую бородатую козу, от которой летом, после того как зарежут козленка с едва наметившимися рожками (два бугорка, словно две черные пуговки), мы надаиваем крынку молока. Это молоко, разбавив несколькими кружками воды, мама кипятит, выливает в глиняную миску, крошит мамалыгу и тем кормит нас по утрам. Мы уписываем похлебку за обе щеки, лишь бы обмануть голод. Да, только обмануть. Наесться досыта никогда не удается. Как это – быть сытым? Такого с нами не случалось!
Осенью вымя у козы иссыхает, молока она больше не дает, и мы отводим ее в стадо к козлу дяди Бикоя. У козла черная блестящая шерсть с желтыми пятнами на брюхе и большие закрученные рога. Чуть зазеваешься, он – бац! – и пропорет тебе живот, вот и поминай как звали…
– Знаешь, мама, как-то раз Бикоев козел за мной погнался… Еще чуть-чуть – и поддел бы на рога. Ну, тут уж я как припущу – только пятки засверкали…
– И в кого ты у меня уродился? Вечно с тобой что-нибудь да приключится…
– А я-то при чем? Я же не нарочно…
– Не нарочно… А сам точно со свечкой приключения выискиваешь. Что это у тебя с рукой?
– Ножом порезал. Хотел лошадку из вербы выстругать…
К Бикою приводят коз со всего села. От некоторых ему удается надоить малую толику молока. Он делает из молока брынзу, набивает ею кадку, всю зиму кормится, да еще и на продажу остается. Но вот выпадает снег. Приходят хозяева и забирают коз обратно. И еще приплачивают Бикою за старания его козла…
– Я таких морозов с девяносто шестого года не упомню, – рассказывает отец. – Я в ту пору на заносах работал. Железную дорогу только-только построили. Всю долину тогда снегом доверху завалило, поездам с господами не проехать. Жандармы чуть ли не голышом выгоняли нас поезда откапывать. Поезда-то мы откапывали, да многие после этого на всю жизнь инвалидами оставались – кто с отмороженными ногами, кто с изуродованными пальцами. Сам я чуть было глаз не лишился… После засухи зимы выпадают суровые, с заносами и трескучими морозами… так вроде по приметам старых людей выходит.
Отец подкладывает в печь соломы, кочергой проталкивает ее в устье печи, вокруг которой мы все жмемся, чтобы хоть как-нибудь согреться. Из-под неплотно закрытой двери тянет холодом. Мороз щиплет нас за ноги. Мы просто скукожились от стужи. А летом помирали от зноя. Солнце жгло землю нещадно. Дождя не выпало ни капли. Небо было безоблачным, прозрачным, словно стекло, синим, будто необозримое поле цветущего цикория. Когда цветет цикорий, в воздухе разливается горьковатый аромат. Кисловатым запахом веет с полей поспевающего ячменя; душисто и сладковато пахнет созревающая пшеница и наливающиеся кукурузные початки. Село всегда во власти ароматов, которые ветер приносит с полей. Но когда за одну ночь расцветает акация, словно повинуясь только ей внятному приказу, дыхание ветра, овеяв село, уносит в беспредельную даль пьянящий, приторно-сладкий запах ее цветов. В такое время я чаще всего ухожу на холмы. С холмов село – как белое вспененное озеро. Вместе с моим приятелем Марином Йепуре я запускаю змея. Марин меньше меня ростом, но шире в плечах, крепче, сильнее, жилистей. У него я научился клеить змея, прорезать в нем дырку вроде рта, чтобы змей завывал от ветра. У змея длинный хвост. Он треплется на ветру. Мы раскручиваем бечевку, и змей взмывает к небесам. Вот он уже над церковью. А теперь за селом – как раз над рекой, которая в засуху совсем обмелела, – можно вброд перейти. Змей рвется из рук. Мы напрягаем все силы, чтоб его удержать. Подманиваем змея к себе. Потихоньку сматываем бечевку на палочку.
– Давай залезем на акацию, Дарие!..
Мы бережно укладываем змея в канаву – не порвать бы бумагу и не сломать планки. Потом я взбираюсь на акацию. Марин – на другую. Мы рвем цветы, едим их. Цветы сладковатые и чуть горчат… Животы у нас раздулись. И мы забываем о голоде…
Но так мы обходились, пока цвели акации. Потом солнце стало припекать все сильнее. Акации посохли. Почернели и опали листья. Немножко зелени сохранилось лишь на ивах возле реки. Пшеница поднялась всего в ладонь высотой, блеклая и чахлая, с мелкими сухими зернышками в жалком колоске. Такую пшеницу ни серпом, ни косой не возьмешь, пришлось выдергивать. Мы собрали всего-навсего одну торбу, да и то с головней да с плевелами. Мама промывала эти зерна в нескольких водах, сушила во дворе на простыне, следя, как бы не поклевали куры, а зерна-то всего на одну кутью да на кулич… Приказчики и жандармы нас даже на жатву не погнали. Помещики оставили пшеницу догорать на корню – пусть потом сгниет, хоть землю удобрит.
– Вот когда пройдут осенние дожди, – посулили помещичьи приказчики, – когда хорошенько промочит землю, тогда придете с плугами на пахоту…
Так оно и вышло. Кукуруза поднялась не выше колен и сразу посохла, не дав ни цветов, ни завязи. К осени и поля, и села стояли обожженные дочерна безжалостным солнечным жаром. Мы собирали для еды щавель, но в конце концов и его не стало. Тогда принялись мотыжить землю, искали корешки, выкапывали их и варили; варево получалось горькое, но ничего не поделаешь – пили. Мы все пожелтели. Родители ломали головы, что еще продать, чтобы купить хлеба и не помереть с голоду.
– Если продать волов, – рассуждает отец, – не на чем будет работать. Тогда уж верная смерть.
– А если не продавать, муженек, то сами помрем и скотину погубим. Придется чем-то поступиться.
Волы совсем отощали. Острые кости так и выпирают, кожа того гляди прорвется. Даже пустую телегу волы тянут через силу, тяжело дыша. Лошадей еле ноги держат. Еще больше вытянулись их морды. Мы отводим скотину на луг. Но трава выгорела даже в низинах. Коровы пытаются добраться до корней – морды их расцарапаны до крови. Кровоточат и десны…
– Лучше уж продам землю, – печально произносит отец.
Земли у нас два погона. Да еще четверть погона в низине у реки… Мамину землю продавать нельзя, это собственность детей.
– У меня торгует землю Иордаке Диман, – смущенно признается отец. – Он уже и у других много скупил… За два погона три мешка кукурузы дает и два мешка пшеницы. Будем расходовать помаленьку, до весны дотянем.
– А там что?
– Там видно будет…
Взял у нас Иордаке землю, обездолил нас. Безвыходным положением воспользовался. Забрал он землю и у других. Перевезли мы мешки с пшеницей и кукурузой домой, мешок за мешком. Хрипели, выбившись из сил, волы. Мамалыги мы теперь едим мало. Каждому достается по кусочку. Утром и вечером варим кукурузную кашу. Только раз в неделю мама замешивает хлеб – по воскресеньям. Муку она не просеивает. И даже кукурузной муки в квашню добавляет – для припеку. Хлеб, когда к нему примешивают кукурузу, получается темно-желтый, с толстой коркой и не пропекается в середине. Но все равно – какой же он вкусный! Мы облизываемся после каждого кусочка.
Сельские богатеи нажились теперь несказанно. За хлеб крестьяне отдали им землю. Кучка мироедов раздела и обобрала множество бедняков. Ссылаясь на закон. На свой закон.
Документы о продаже земель оформлял писарь Стэнеску, скрепив их подписью судьи. Ни один помещик не дал крестьянам в долг ни горстки пшеницы… Ждали опять засухи. Приберегали прошлогодний урожай, чтоб и его сбыть втридорога. Так же держались и сельские богачи, у которых амбары и закрома ломились от прошлогоднего хлеба.
Беда не приходит одна – засушливое лето сменилось суровой зимой. Одолев снежные заносы, пробрался к нам из хутора мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, захватив с собой жену, тетку Марицу. У них пятеро детей. И совсем нет скота. Батрачат с женой у помещика, у богатеев – где только найдется работа. Раньше скот у них был. Но его отобрали. Взял он прошлой зимой заем у Томы Окы. Думитру грамотный. Сам подписал вексель и вручил трактирщику. Да не смог вернуть деньги в срок. Тома Окы и продал за долги его скотину.
– Чтоб ты пропал, дядька Тома! – с проклятьями набросилась на него тетка Марица. – Что же нам теперь – по миру идти?.. Не мог еще подождать?
– А с какой стати мне ждать? В нужду небось я вас выручил… А проклятьями меня не проймешь. Я их нисколечко не боюсь.
Коли сыто брюхо и кошелек набит, человек вперед уже не заглядывает. Считает себя великим и сильным. Уж и смерть вроде как не властна над ним!.. Эх, если бы не смерть… Родичи устраиваются у очага. Греют над горящей соломой, от которой валит густой черный дым, большие узловатые руки, задубевшие на беспощадном морозе.
– Не оставь нас, дядя Тудор, – начинает тетка. – Говорят, ты продал Иордану Диману землю и в обмен получил хлеб. Дай взаймы кукурузной мучицы хоть полчетверика. Дети гибнут, с голоду чахнут…
Маленькая скрюченная женщина говорит очень жалостливо, уставясь потухшим взором на слабое желтое пламя. Думитру Пэликэ молчит. Молчит и отец. У нас каждое кукурузное зернышко на счету, только-только дотянуть до таяния снега.
– У нас уже два дня во рту маковой росинки не было. Мы-то еще куда ни шло! Детей жалко, – не унимается тетка.
Мама, с осунувшимся, пожелтевшим лицом, встает, берет торбу. Наполняет ее кукурузной мукой.
– Давай твой передник, Марица, отсыплю еще плошку, испечешь детям калач помянуть усопших.
Отец смотрит на маму. Надо бы ее остановить. Но не хватает духу.
– Век будем вашу доброту помнить, дядюшка Тудор.
– Ладно, чего уж там. Я вот думаю, как вы до лета дотянете. И как мы все дотянем…
– А может, возьмемся за колья? – спрашивает Думитру Пэликэ. – Покончим со всем разом. Дальше так все одно нельзя… Работаешь, пока не свалишься, а толку никакого.
– Дойдет и до кольев, однако нужно все хорошенько обмозговать, а то потом как бы еще хуже не вышло. Мало раскроить кое-кому череп…
– Лишь бы душу отвести, дядюшка Тудор, никаких уже сил нет терпеть да мучиться…
Беднейшей части села голодный год принес невообразимые страдания. Люди вслух говорят: как бы отвести душу, хоть бы душу отвести…
Родственники подымаются, выходят. Отец провожает их до ворот. Проходят мимо собак, растянувшихся перед домом. Те даже не тявкнули. Недостало мочи.
Нескончаемо тянется зимняя ночь. Лампа на стене освещает комнату тусклым светом. Родители все еще ведут разговор. К отцу со щепоткой табаку завернул его брат Войку, муж Лавочницы. Но по запаху табак этот не похож на настоящий, скорее на засохшую траву. Отец рассказывает Войку о недавнем приходе Думитру Пзликэ.
– Он теперь и рад бы продать землю, да уже нету. Бедняки, коли у кого и уцелел клок земли, отдают его почти задаром, лишь бы спастись от голодной смерти. Брюхо пощады не знает. Терпит, покуда терпеть можно, но, если ему ничего не подбрасывать, хотя бы для виду, недолго и ноги протянуть. Прежде тоже случалась засуха, но люди как-то выходили из положения. Тогда мироеды не все земли успели расхватать. Это теперь они расползлись, как лишай, ничего не упустят. Чем дальше, тем больше наглеют, никакой управы на них нет. Возьми хоть этого, из Бэнясы, – Герасие. Уж на что дряхлый старик – одной ногой в могиле, а туда же… И жена у него в преклонных летах. Для кого бы им жадничать? Детей у них – одна дочь. И ту выдали за полоумного Дрэкулю, что дослужился до префекта. Добра у Дрэкули – хоть отбавляй, все равно не убудет. Больше детей Герасие с женой не захотели – чтобы никто не нарушал тишины и покоя. Еще бы! От детей лишь неприятности. То заболеет, то, не дай бог, умрет. Но ведь дети – это и радость. У тебя на глазах они растут, встают дыбком и, наконец, учатся ходить как люди, на двух ногах, дорастают тебе до колен, потом все выше, сначала лепечут, а там уж слова выговаривают, понимать тебя начинают. Незаметно летит время, и вот они уже вымахали в рослых парней… Без детей зачем жить? Все равно что бесплодная яблоня, которую рубят под корень и пускают на дрова…
– Знавал я людей, жадных до богатства, но такого ненасытного, как наш помещик, не видывал, – высказывает свое мнение дядя Войку.
– На богачей ровно какая порча напала. Этой зимой они набросились на нас, как ястребы на падаль. За здорово живешь отобрали землю. Не упустили случая, чуть не догола раздели. Нагрели руки на голоде. На нашем труде нажились. Ни свет ни заря идешь к богачу на работу. А он тебе даже куска хлеба не вынесет, хоть бы у тебя живот от голода подвело. Все соки выжмет за целый-то день работы, от восхода до заката. Еще и после захода солнца задержит. Только и слышишь: «Эй, давай пошевеливайся, совсем немного осталось, совестно оставлять». Сам расхаживает, руки за спину, а ты пошевеливайся…
Дом наполнился дымом. Полыхивают две трубки. Братишки и сестренки уже улеглись. Я тру кулаком веки.
– Что с тобой, Дарие?
– Глаза режет, тятя…
– Ложился бы спать.
– Не хочется…
Мать латает рубашку. Рубашка рваная-рваная, не знаешь, с какого края подступиться…
– Когда Пэликэ с женой к нам ввалились, зло меня разобрало. Догадался, что без нужды по сугробам не потащились бы. Легко ли мне было от малого-то отрывать? Для того и землю продал, чтобы самому детей прокормить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76