душевые кабины больших размеров
Открывается дверь. Появляются Главные Действующие Лица в шапочках и чадрах. Я хочу пошутить, но не успеваю. Приближается анестезиолог с иглой в руке. «Ты и до трех не досчитаешь»,— говорит он. Я считаю до двух и ухожу из этого мира в мир моего детства. Все огромно, как у великанов, в доме моей тети. Тетя тоже огромная, как великан,— и подбородки, и белые толстые руки, и ожерелья в три ряда. Мы едем в огромной, черной, великаньей машине; сзади — тетя, величественная, словно королева, спереди —я и огромный, великаний шофер в блестящей форме. Прежде чем выехать за огромную, великанью решетку, мы останавливаемся, пропуская клетку на колесах, которую тащат мулы и охраняет полиция. В клетке — дети. Одни плачут, другие бранятся, третьи показывают мне язык. «Они не слушались и шалили»,— говорит голос сзади. «Бандиты они, сеньора графиня, и все тут,— говорит шофер.— Спасибо, что переловили. На улице живут, едят манго, купаются в заводях». (Мне кажется истинным чудом такая жизнь, а не моя — меня заставляют вставать вовремя, вести себя примерно, целовать каких-то потных, жирных теток и жутких старичков, от которых несет табаком и могилой, как же, они ведь «почтенные люди».) «Ничего не почитают,— говорит шофер, указывая на детей в клетке.— Да и откуда им! Ни религии, ни воспитания. Родились .в развалюхах, негры там плодятся, как кролики...» Мы возвращаемся с прогулки по аллеям и по набережной, mademoiselle заставляет меня поесть и лечь. Но только она укрыла меня и вышла, я хватаю пожарную машину и пускаю по комнате. Mademoiselle приходит снова и сердится. В третий раз она приводит раздушенную тетю, окутанную тюлем, и та грозит мне большим веером. «Не будешь спать, позову полицию, тебя посадят в клетку». Она выходит, погасив свет. Я очень боюсь клетки. Только не в клетку, она такая страшная! Выход один: надо убить тетю. В ящике для игрушек у меня лежат два пистолета, желтый и синий, они заряжены пробкой. Перерезав шнуры, которые не дают пробке улететь, я иду вниз с пистолетом в каждой руке. В столовой за столом сидят гости и едят, звеня ножами и вилками, хотя приличные люди должны есть тихо. Я вхожу к тете, которая кажется мне сейчас еще огромней, совсем как великанша. Я поднимаю пистолеты. Я стреляю. Обе пробки метко ударяют в середину декольте. Все кричат, все опять звенят столовым серебром. «Убийца! Бандит!» — орет моя тетя. И поднимает правую руку, чтобы меня ударить. И ударяет по щеке, но очень легко, не больно. И больше она меня не бьет, но я ощущаю легкий, сухой удар по другой щеке. Ножи и вилки звенят. «Проснитесь, товарищ. Все». Сестра. Еще одна. Анестезиолог (хирурги куда-то делись). «Ну-ка, откройте глаза. Операция кончена. Все прошло замечательно». Я снова закрываю глаза, очень уж мне хорошо. «Товарищ, что же вы это! — говорит сестра.— Решили поспать тут, у нас?» Меня кладут на каталку. Рядом идет сестра, держа высоко ампулу с какой-то сывороткой. Вот и лифт. Мы едем наверх. Меня везут по длинному коридору, как мумию, ногами вперед. Въезжаем в палату, там — трое: две женщины, один мужчина, я прекрасно знаю их всех. Мягкая, удобная, просто дивная постель. Я засыпаю, чтобы вернуться в детство, где такие красивые краски... Сидят, все трое. Я их знаю... Сейчас опять засну... Мужчина—это Гаспар: «Доктор говорит, полный порядок. Скоро выпишут. Ты помни, 26 июля нам с тобой — на площадь Революции!»... К кровати подходит Мирта. Рядом с ней Вера. «Привела тебе одну русскую из Баракоа». Я не понимаю. Сон снова побеждает меня... Теперь мне кажется, что я вернулся издалека. Я все слышу, все понимаю, но не могу ничего сказать. «Не шевелите губами,— говорит сиделка и кладет мне в рот термометр.— Никто ничего не услышит. Это от наркоза. Вы долго не сможете говорить». Я смотрю на Веру. Она совсем другая, неприбранная. Одета кое-как, волосы — полуседые. Но лицо ее, иссушенное и темное, как у тех, кто много бывал у моря, под солнцем и ветром, по-прежнему освещено тем невероятно чистым взором, глубоким, зеленым и прозрачным, который так понравился мне еще в Валенсии. Она улыбается мне, берет мою правую руку, держит в ладонях. Я не понимаю, почему Мирта сказала «Баракоа». Кстати, сама она изменилась мало, но в ней меньше девичьего, больше женского, может быть—бедра стали круглее. (Я засыпаю и сразу просыпаюсь. Они сидят у окна и говорят про Хосе Антонио.) «...в великом обязательно должно быть смешное,— сказал Гаспар,— и он это обеспечил. Нет, вы представьте! Восемнадцатого, когда сообщили вторую сводку и мы узнали о вторжении, он, самый главный революционер, кинулся слушать Миами. А там — ой, не могу! — блестящая победа, угольщики на Сьенага-де-Сапата кричат захватчикам: «Да здравствует армия освободителей!» — и жители на всем пути их победоносного шествия сооружают триумфальные арки, кидают цветы, конфеты, и до столицы осталось сорок километров, а небольшое сопротивление в Сантьяго мигом подавлено. Ну, он прикинул и сообразил: в сорока километрах? Значит, в Гуинес, подкрепляются в «Пуэсто дель Конго». Положил в чемодан две рубашки, две пары брюк, зубную щетку и отправился просить убежища в бразильском посольстве». (Женщины смеются.) «Обделался с ног до головы, и перед нами, и перед ними! Что же, ему одно осталось — диктором в Мату-Гроссу! Я всегда говорил, трепло. Трепло и есть». (Теперь — про Каликсто.) «Ликвидирует безграмотность. Он просил, чтобы его послали в Сьерру, он хорошо ее знает. Кажется, к концу года все у нас будут читать. Так что, через несколько месяцев (Мирта показывает на пол и крутит пируэты указательным пальцем) займется своим делом»... Я понимаю хуже, говорят все трое разом, выделяется голос Гаспара: «... а я, как всегда, дую в трубу, пока губы не отсохли. С одной только разницей: раньше играл для тех, кто видел во мне дрессированную обезьяну, а теперь — для тех, кто зовет меня товарищем. Вот в чем штука, сказал бы Кантинфлас» \ (Я опять заснул... Проснувшись, вижу, что за окном смеркается, а слышу голос Мирты.) «Не такая ты женщина, чтобы вязать свитера и сбивать сливки...» (Вера качает головой, Мирта обращается ко мне.) «Я говорю, что надо снова ставить «Весну священную». Да. Теперь никто мешать не будет, пусть ставит, как хочет, публика другая. Наши труппы ездят за границу, теперь мы не стыдимся получать деньги от властей. Никогда еще балет не имел такого успеха». (Гаспар.) «Почему бы тебе не решиться, Вера?» (Мирта, настойчиво.) «Каликсто вернется в октябре или ноябре. Если хочешь, соберу наших ребят, и начнем работать».— «Пришлось бы найти и новых, вместо тех, погибших»,— говорит Вера так печально, словно ни на что не надеется. «Это нетрудно, теперь много народу учится в школах, где готовят преподавателей разных искусств».— «Стара я, чтоб заново начинать».— «А как по-твоему, Энрике?» — спрашивает Мирта. «Он же не может ответить»,— говорит Вера. Я пробую, но и впрямь не могу. Получается: «Ммм-ммм-ммм... Еее-еее-еееееее-а-а-о...» — «Отдохни»,— говорит Вера. Да, говорить я не могу, но могу двигать рукой. Я и двигаю. «Не понимаю»,— говорит Гаспар. «И я не пойму»,— говорит Мирта. Двигаю снова. «Крестится он, что ли?.. »—говорит Мирта. «Кто же будет креститься, когда палец поднят вверх?» — говорит Гаспар. «Кажется, я поняла»,— говорит Вера. Мирта встает: «Вера, ты идешь?» — «Может, лучше мне тут остаться?» — «Зачем?— говорит Гаспар (я машу рукой, соглашаясь с ним).— Опасности нет, а сестры все сделают, что надо». Я киваю. «Видишь? И он так думает». Вера долго не выпускает мою руку. «Ааа-ааа-ааа-аа... Еееее-еее-еее-ее...» Я остаюсь один. Засыпаю. Сон — дурной. Просыпаюсь и гляжу на капельницу, в которой никак не кончится жидкость...
Уходя, я поговорила с врачом, и он сказал мне, что операция— очень сложная, переломов много — прошла поистине блестяще. «Скоро вы сможете его забрать»... Тогда и там война вернула мне обреченного, ибо я не спасла Жан-Клода во второй раз, когда пал Брунете. Теперь, здесь она вернула мне победителя, ибо врага сбросили в море, и он исчез, как явился, оставив танки, разбитые самолеты, утонувшие суда. Пресловутые леопарды (такая у них форма, в пятнах) являли очень жалкое зрелище, когда победоносные кубинцы вели колонны пленных. Они понуро ковыляли, как и подобает тем, кто уповал на мгновенную победу злого дела. Еще до высадки сюда забросили много народу, настоящую пятую колонну, чтобы организовать саботаж. Много, хотя могло быть и больше, так как бывшие мои ученицы из школы у парка Ведадо, теперь семейные дамы прежде времени ликовали, слушая сообщения о быстрых победах, и не желали слушать наши сводки. Обстановка требовала суровости, но правительство проявило большую терпимость и не тронуло их, хотя в тот день они выпили немало шампанского. Пробки стреляли, пенилось вино (окна в комнатах все же были закрыты), и я посмеялась потом, припомнив, что французы говорят не «пить шампанское», a «sabler le Champagne», как бы «ставить в песок»,— вероятно, это осталось с тех времен, когда бутылку, чтоб не согрелась, держали в песке, смешанном с солью. Легко узреть тут жестокий символ, если подумаешь, что в этот же день, в эти самые минуты, наемники контрреволюции сражались на мокром, соленом песке Плайя-Хирон. Песок этот был пропитан мелкой солью моря и крупной солью пуль, а стреляли уже не прооки... Шампанское же скоро согрелось в бокалах, и те, кто ждал в эти дни победы интервентов, сложили чемоданы, быть может, услышав еще, как слышала я в Баракоа, то, что сказал Фидель Кастро, когда хоронили жертв бомбардировки 16 апреля: «Мы и революция наша искореняем не только эксплуатацию одного народа другим, но и эксплуатацию человека человеком! Мы осудили ее и уничтожим в нашей стране! Товарищи рабочие и крестьяне, революция эта—социалистическая и демократическая революция, и совершили ее обездоленные, вместе с обездоленными, для обездоленных. За революцию обездоленных мы готовы отдать жизнь».
Я уже несколько часов дома (Мирта и Гаспар помогли мне прибрать к возвращению Энрике) и сижу на крыше, в шезлонге, думая о тайне предопределения, которое правит удивительным сплетением судеб. Они совпадают, пересекаются, идут рядом, но неумолимый механизм вероятности сводит их воедино при помощи событий, ни в малой мере не зависимых от нашей воли. Я, дочь и внучка истинных буржуев, бежала, как могла, от всякой революции—пока не оказалась в самой ее сердцевине. (Тщетно пыталась я опровергнуть совет Гоголя не бежать оттуда, где тебе выпало жить.) Энрике, сын и внук буржуев, бежал из их мира в поисках иного, но нас в конце концов соединила именно революция. Оба мы попали в вихрь революции, главные идеи которой совпадали с идеями великой и единственной Революции века. Случилось то, чему я в жизни бы не поверила: я обрела покой и самое себя в том, что на многих языках обозначается длинным словом, которое много десятков лет было для меня синонимом ада. Мне кажется, что нынешний час становится все яснее и просторней, являя мне то новое время, в котором я стану, наконец, такою, какой еще не была. «Куда-нибудь ты обязательно попадешь. Нужно только достаточно долго идти»,— сказал Алисе Чеширский кот у Кэрролла. Но, господи, как трудно мне было идти, и сколько всего со мной случалось! Вдруг Мирта спросила меня: «Что хотел нам сказать Энрике, когда махал рукой?» «Я его очень хорошо поняла,— сказала я.— Он отсчитывал: раз, два, три, раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три... Раз, два, три, раз и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три...» Признаюсь, я помолчала, чтобы эффект был сильнее, а потом сказала громче: «С ноября начинаем репетировать «Весну».— «Раз, два, три, раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и три,— закричала Мирта, смеясь захлопала в ладоши и — поддерживал ее Гаспар — закрутилась по крыше, распевая: — И-раз, и-два, и-три, мы пляшем и поем, мы пляшем и поем, тра-ля-ля-ля!» «Вера,— сказал Гаспар, возвращаясь к моему шезлонгу,— это надо обмыть». Стемнело, они ушли, я осталась одна, и, считая про себя: раз, два, три,
раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три, поставила в нишу, за стекло, туфельку Павловой рядом с драгоценными «Письмами о танце» мэтра Новерра, который сказал еще в 1760 году: «Балет до сей поры — лишь робкий набросок того, чем он некогда станет». Раз, два, три, раз — и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три...
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Уходя, я поговорила с врачом, и он сказал мне, что операция— очень сложная, переломов много — прошла поистине блестяще. «Скоро вы сможете его забрать»... Тогда и там война вернула мне обреченного, ибо я не спасла Жан-Клода во второй раз, когда пал Брунете. Теперь, здесь она вернула мне победителя, ибо врага сбросили в море, и он исчез, как явился, оставив танки, разбитые самолеты, утонувшие суда. Пресловутые леопарды (такая у них форма, в пятнах) являли очень жалкое зрелище, когда победоносные кубинцы вели колонны пленных. Они понуро ковыляли, как и подобает тем, кто уповал на мгновенную победу злого дела. Еще до высадки сюда забросили много народу, настоящую пятую колонну, чтобы организовать саботаж. Много, хотя могло быть и больше, так как бывшие мои ученицы из школы у парка Ведадо, теперь семейные дамы прежде времени ликовали, слушая сообщения о быстрых победах, и не желали слушать наши сводки. Обстановка требовала суровости, но правительство проявило большую терпимость и не тронуло их, хотя в тот день они выпили немало шампанского. Пробки стреляли, пенилось вино (окна в комнатах все же были закрыты), и я посмеялась потом, припомнив, что французы говорят не «пить шампанское», a «sabler le Champagne», как бы «ставить в песок»,— вероятно, это осталось с тех времен, когда бутылку, чтоб не согрелась, держали в песке, смешанном с солью. Легко узреть тут жестокий символ, если подумаешь, что в этот же день, в эти самые минуты, наемники контрреволюции сражались на мокром, соленом песке Плайя-Хирон. Песок этот был пропитан мелкой солью моря и крупной солью пуль, а стреляли уже не прооки... Шампанское же скоро согрелось в бокалах, и те, кто ждал в эти дни победы интервентов, сложили чемоданы, быть может, услышав еще, как слышала я в Баракоа, то, что сказал Фидель Кастро, когда хоронили жертв бомбардировки 16 апреля: «Мы и революция наша искореняем не только эксплуатацию одного народа другим, но и эксплуатацию человека человеком! Мы осудили ее и уничтожим в нашей стране! Товарищи рабочие и крестьяне, революция эта—социалистическая и демократическая революция, и совершили ее обездоленные, вместе с обездоленными, для обездоленных. За революцию обездоленных мы готовы отдать жизнь».
Я уже несколько часов дома (Мирта и Гаспар помогли мне прибрать к возвращению Энрике) и сижу на крыше, в шезлонге, думая о тайне предопределения, которое правит удивительным сплетением судеб. Они совпадают, пересекаются, идут рядом, но неумолимый механизм вероятности сводит их воедино при помощи событий, ни в малой мере не зависимых от нашей воли. Я, дочь и внучка истинных буржуев, бежала, как могла, от всякой революции—пока не оказалась в самой ее сердцевине. (Тщетно пыталась я опровергнуть совет Гоголя не бежать оттуда, где тебе выпало жить.) Энрике, сын и внук буржуев, бежал из их мира в поисках иного, но нас в конце концов соединила именно революция. Оба мы попали в вихрь революции, главные идеи которой совпадали с идеями великой и единственной Революции века. Случилось то, чему я в жизни бы не поверила: я обрела покой и самое себя в том, что на многих языках обозначается длинным словом, которое много десятков лет было для меня синонимом ада. Мне кажется, что нынешний час становится все яснее и просторней, являя мне то новое время, в котором я стану, наконец, такою, какой еще не была. «Куда-нибудь ты обязательно попадешь. Нужно только достаточно долго идти»,— сказал Алисе Чеширский кот у Кэрролла. Но, господи, как трудно мне было идти, и сколько всего со мной случалось! Вдруг Мирта спросила меня: «Что хотел нам сказать Энрике, когда махал рукой?» «Я его очень хорошо поняла,— сказала я.— Он отсчитывал: раз, два, три, раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три... Раз, два, три, раз и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три...» Признаюсь, я помолчала, чтобы эффект был сильнее, а потом сказала громче: «С ноября начинаем репетировать «Весну».— «Раз, два, три, раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и три,— закричала Мирта, смеясь захлопала в ладоши и — поддерживал ее Гаспар — закрутилась по крыше, распевая: — И-раз, и-два, и-три, мы пляшем и поем, мы пляшем и поем, тра-ля-ля-ля!» «Вера,— сказал Гаспар, возвращаясь к моему шезлонгу,— это надо обмыть». Стемнело, они ушли, я осталась одна, и, считая про себя: раз, два, три,
раз и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три, поставила в нишу, за стекло, туфельку Павловой рядом с драгоценными «Письмами о танце» мэтра Новерра, который сказал еще в 1760 году: «Балет до сей поры — лишь робкий набросок того, чем он некогда станет». Раз, два, три, раз — и-и-и-и-и-и, два и-и-и-и-и-и, три...
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68