Привезли из сайт Водолей ру
Я ощущал влажное дыхание патио, запах фруктов, знакомый соленый бриз, едва уловимый аромат сахарного тростника, и от волнения внезапно перехватывало горло. А как благоухала жаровня, где, поддерживая огонь опахалом из пальмовых листьев, поджаривали кофейные зерна, от них шел серый дымок, такой ароматный, что голова кружилась! Здесь же давили сок из сахарного тростника, падали пахучие капли, и все покрывало благоухание больших табачных магазинов, что возле Эстасьон Терминаль; запахи ветивера, альбааки, эрбабуэны, а вот от проходящей мулатки пахнуло туалетной водой «Флорида»— запах если не ангельский, то во всяком случае божественный; благоухали туберозы, что продаются в порталах Паласио-де-Альдама, стоял в воздухе резкий дух чеснока, гнилых апельсинов, а вон там, за углом, торгуют жареной рыбой, даже едкий запах устриц, бензина, смолы и моллюсков в порту Регла трогал меня несказанно, вставали в памяти лица, и те, кого уже нет, казалось, снова были со мной. Вот тут я проходил когда-то, задумавшись, и чей-то голос позвал из-за занавески, и я вошел в дом... а вон в той таверне за перегородкой, да, да, конечно там, мы как-то спорили несколько часов подряд... а вот здесь, да здесь, мы хохотали так, что... а вот тот самый дом, где я провел ночь с ней, с той, которая... а вон там, наверху, где синие стекла в окнах, однажды, в воскресенье — о, это воскресенье было совсем особенное, непохожее на все другие — мы долго-долго говорили с Рубеном Мартинесом Вильеной: он потерял всякую веру в поэзию, литература ничего больше не выражает, утверждал он, он решил оставить ее, ибо другая поэзия властно зовет нас в грядущее... Как посетитель переходит от картины к картине в просторном зале музея, так ходил я по Гаване, рассматривал фасады домов и витрины, и Гавана рассказывала мне, кто я и откуда. Здесь ключ от моей души, здесь смысл моею существования, ибо здесь я родился и рос, я узнаю эти улицы, я помню вот эту крышу — какая она стала старая, а вот этот навес в одном из дворов Пласа-дель-Кристо все еще цел... Я останавливаюсь то тут, то там, оживают воспоминания, всплывают образы, я листаю от начала к концу и от конца к началу книгу ранней истории моей жизни... Вот школа, тут полюбил я литературу и возненавидел алгебру—~я вхожу под своды галереи, пытаюсь незаметно отыскать свои следы на цементном полу, по-прежнему пахнет уборной, креозотом, по-прежнему доносится из класса малышей голос, монотонно толкующий о разнице между языком и речью, и меня в свое время заставляли жевать те же нудные определения: «Совокупность слов и выражений, присущих данному народу или нации...» А вот парикмахерская — здесь меня сажали сначала на высокий детский стул, а после я садился в шикарное вертящееся кресло, белоснежное, суставчатое, гигиеничное, оно поднималось и опускалось с помощью педали (такое точно кресло использовал Чаплин в одной из гениальных сцен «Великого Диктатора»), я глядел в зеркало на свое лицо, покрытое первым пушком, который грозил превратиться в бороду, и чувствовал себя взрослым мужчиной. Чудесная парикмахерская, истинно креольская, тут можно и чашечку кофе выпить, и лотерейный билет купить, а также и презерватив в элегантной упаковке с этикеткой в стиле венского модерна (марка «Веселая вдова»...), тут среди бритвенных приборов и пульверизаторов коротали время люди, ничем не занятые, тут можно было узнать последние новости, написать и послать деловое письмо, послушать сплетни и пересуды, а иногда получить записку, о которой не следует знать членам вашего семейства; мальчишкой, сидя за сине-бело-красной ширмой и делая вид, будто погружен в чтение старого журнала, я слушал лихие истории о женщинах легкого поведения, о своднях, о сложных интригах, об обманутых мужьях, о веселых попойках в отеле «Венус» или в школе танцев «Марс и Белона» (очарованный этим названием, воображал я сабинского и римского бога войны, яростный бег боевой колесницы, правящую ею неистовую богиню, душный жар, обозных рабов, пение рожка, рокот барабанов), с жадным интересом прислушивался я к рассказам о куртизанках того времени, о знаменитых любовницах банкиров, помещиков, коммерсантов — «людей, делающих деньги», как принято было тогда говорить; эти таинственные женщины, то ли феи, то ли колдуньи, играли большую роль в жизни нашего меркантильного, буржуазного, лицемерного города, где так заботились о приличиях (полагалось быть «приличным человеком», общаться с «приличными людьми», вести себя «прилично»...) и будили во мне острое любопытство; они казались мне служительницами какого-то эротического культа, вроде тех женщин древности, что, согласно ритуалу, отдавались мужчинам в храмах Астарты, в этом их служении было что-то священное, ведь и Аристофан упоминает без всякого презрения, а, напротив того, с почтением о самых опытных и корыстолюбивых куртизанках Коринфа. Они стояли в моем воображении на пьедесталах по обеим сторонам дороги, ведущей к таинству посвящения, женщины-цветы, женщины-тотемы, женщины-иерофанты, их имена и прозвища, их жилища, их окружение, их привычки и наряды — все это составляло миф, постоянно обогащаемый рассказами хвастунов — посетителей парикмахерской, которые пользовались будто бы их благосклонностью. Вот Макорина—бесстрашная амазонка, владелица красного спортивного «паккарда», что по вечерам с громом, как ракета, проносился по улицам; вот Королевская Тигрица, в изголовье ее кровати — зеленый стеклянный павлин, сделанный Лаликом вот Живая Покойница—густо покрытое белилами бледное лицо, словно Pierrot Lunaire, она полулежит в огромном лимузине, черном, будто траурный катафалк; вот Католическая Королева — известно, что нередко ей приходится закладывать свои драгоценности; Русская Норка—говорят, она бывшая содержанка Великого князя Кирилла, у нее есть самовар — первый и единственный в Гаване; Эвелина и Грейс — блондинки из Атлантик-сити, они являются сюда каждый год вместе с цаплями, что перекочевывают из Флориды в теплые бухты Карибского моря; Хуана Безумная — своеобразная барочная роскошь ее нарядов всего лишь плод фантазии местной модистки, которой удалось повидать Глорию Свенсон и Назимову в период их увлечения Саломеей и Песней Песней; Вертушка—когда-то она выступала в Мадриде в театре на Пласа-де-ла Себада или в Эден Консер, она хвасталась, будто плясала на эстраде «Макарроны» и даже «Пастора Империо», за сим следовали еще более любопытные уроки и открытия, рассказы о Камелии, Веронике, Габи, Рашели, Альтаграсии, веселых искательницах приключений, ловких мастерицах купли-продажи; некоторые из них отличались чувствительностью и даже способны были отдаться бескорыстно, но, как правило, все эти дамы держались гордо, величественно и умело поддевали мужчину на крючок; благодаря им у нас в тропиках все еще жили давно ушедшие в прошлое классические традиции ТогрШе Бальзака, Нана времен Второй Империи и гетер
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город; гляжу на угрюмые зубчатые стены замка Атарес, иду по кварталу Кристины — ржавое старое изуродованное железо со всех сторон, валяются обломки решеток, калиток, фонарных столбов, тумб, перевернутые автомобили без колес, сломанные мотоциклы, хромые велосипеды, старые кровати, какие-то заржавленные брусья, искореженные котлы, спутанная проволока, дырявые кастрюли... После бесконечных блужданий назад, в центр города, спускаюсь через Кальсада-де-ла-Рейна — здесь в аркадах продают святые тексты и в коробочках, выстланных зеленым бархатом, подношения, что полагается вешать на стену храма в благодарность за исполнение моления — обязательно подхожу (это снова становится привычкой) к Национальному театру, вот он, вечно живой, стоит прочно, и все те же совершенно ненужные чудовища украшают его фасад... «Это здесь ты видел Павлову?» — всякий раз спрашивает меня Вера; она помнит, как я в Беникасиме рассказывал о своем детстве... Но вот мы спускаемся по Прадо мимо великолепных бронзовых сторожевых львов, похожих на пресс-папье, и забываем о театре, построенном из камня людьми. Перед нашими глазами другой театр, прекрасный, истинный, созданный самой природой: море, бескрайнее, бурное, сумеречное, постоянно меняющееся; любоваться этим вечным зрелищем может каждый — стоит только сесть в ложу, за барьер из камней и острых рифов. Здесь, только здесь можно в любую минуту видеть всякий раз новый спектакль: ярость океана, игру волн, их бешеные атаки, пенные воронки, а иногда — если наступят погожие дни или переменится ветер — тихую зеленую воду, легкая зыбь почти не нарушает безмятежного спокойствия, гак и тянет прокатиться по кроткой глади под парусом или на веслах в ярком цветении рассвета, ясным утром, ласковым, лучистым днем или на закате, когда мерцают вдали желтые огоньки, бродят по темной глубокой воде красные и (фиолетовые отсветы, и ночь медленно опускает свой плотный черный занавес, усеянный звездами... Иногда я садился на парапет и вдыхал запах моря, наполнявший душу мою беспричинной радостью; потом, забыв о море, глядел на небо и думал, думал. Облака казались родными, я словно шел знакомыми улицами, дышал их влагой, совсем другие у нас облака, там, на чужбине они какие-то правильные, словно бы созданные по законам геометрии Декарта, розоватые, как на плафонах Тепло, чуть сероватые, как на пейзажах фламандских мастеров, пронизанные светом, как на картинах импрессионистов, или идущие от мира, как у Рембрандта. Здесь я забыл все картины, которые видел когда-либо; и не к чему было вспоминать названия — перистые, кучевые, дождевые, еще какие-то. Наши облака — они совсем особенные. Своенравные, изменчивые, и названия-то для них не подберешь, трудно. Может быть, они и перистые, а может, кучевые или дождевые, только сами они ничего об этом не знают, не хотят знать. Им все равно. Они бродя i по небу, полные жизни, по воле жизни, жаркой жизни родных тропиков; сливаются, сталкиваются, сказочные, ускользающие, нежные, то растут, ширятся, громоздятся друг на друга, то исчезают, поглощенные сердитой Сеньорой Черной Тучей, что предвещает Великий Ливень и вдруг скрывается, не подарив ни единой капли жаждущей земле; а иногда, когда меньше всего ожидаешь, облака низко нависают над полями, свинцовые, тяжелые, рваные, волокнистые, закрывают со всех сторон горизонт, как бы грозя, как бы предупреждая об опасности, и, наконец, низвергаются всеразрушающим яростным опустошильным циклоном. Гремит великая трагическая симфония, пляшет смерч — закружу, заверчу, разнесу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается; юные облака розовеют над мокрыми, изуродованными, исковерканными обломками; веселые, они делают вид, будто ничего не случилось, а може! быть, просят прощения (нечего сказать, вовремя, будьте прокляты!) за содеянное накануне... Своевольно меняя цвета, переходя в один миг от мраморной неподвижности к необузданному, они собираются внезапно на мессу, и плотный дождь тяжелыми, крупными, будто медные монеты, каплями изливается на землю, превращается в водяной смерч — «хвост», называют его крестьяне,— это пляшет Осаин Одноногий, а потом бог Огун набивает бронзовые подковы на копыта десяти тысяч коней бога Чанго, и они мчатся галопом — бешеный ураган летит по Карибскому морю, наводя страх на несчастных жителей островов, крути-верти, круши-ломай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город; гляжу на угрюмые зубчатые стены замка Атарес, иду по кварталу Кристины — ржавое старое изуродованное железо со всех сторон, валяются обломки решеток, калиток, фонарных столбов, тумб, перевернутые автомобили без колес, сломанные мотоциклы, хромые велосипеды, старые кровати, какие-то заржавленные брусья, искореженные котлы, спутанная проволока, дырявые кастрюли... После бесконечных блужданий назад, в центр города, спускаюсь через Кальсада-де-ла-Рейна — здесь в аркадах продают святые тексты и в коробочках, выстланных зеленым бархатом, подношения, что полагается вешать на стену храма в благодарность за исполнение моления — обязательно подхожу (это снова становится привычкой) к Национальному театру, вот он, вечно живой, стоит прочно, и все те же совершенно ненужные чудовища украшают его фасад... «Это здесь ты видел Павлову?» — всякий раз спрашивает меня Вера; она помнит, как я в Беникасиме рассказывал о своем детстве... Но вот мы спускаемся по Прадо мимо великолепных бронзовых сторожевых львов, похожих на пресс-папье, и забываем о театре, построенном из камня людьми. Перед нашими глазами другой театр, прекрасный, истинный, созданный самой природой: море, бескрайнее, бурное, сумеречное, постоянно меняющееся; любоваться этим вечным зрелищем может каждый — стоит только сесть в ложу, за барьер из камней и острых рифов. Здесь, только здесь можно в любую минуту видеть всякий раз новый спектакль: ярость океана, игру волн, их бешеные атаки, пенные воронки, а иногда — если наступят погожие дни или переменится ветер — тихую зеленую воду, легкая зыбь почти не нарушает безмятежного спокойствия, гак и тянет прокатиться по кроткой глади под парусом или на веслах в ярком цветении рассвета, ясным утром, ласковым, лучистым днем или на закате, когда мерцают вдали желтые огоньки, бродят по темной глубокой воде красные и (фиолетовые отсветы, и ночь медленно опускает свой плотный черный занавес, усеянный звездами... Иногда я садился на парапет и вдыхал запах моря, наполнявший душу мою беспричинной радостью; потом, забыв о море, глядел на небо и думал, думал. Облака казались родными, я словно шел знакомыми улицами, дышал их влагой, совсем другие у нас облака, там, на чужбине они какие-то правильные, словно бы созданные по законам геометрии Декарта, розоватые, как на плафонах Тепло, чуть сероватые, как на пейзажах фламандских мастеров, пронизанные светом, как на картинах импрессионистов, или идущие от мира, как у Рембрандта. Здесь я забыл все картины, которые видел когда-либо; и не к чему было вспоминать названия — перистые, кучевые, дождевые, еще какие-то. Наши облака — они совсем особенные. Своенравные, изменчивые, и названия-то для них не подберешь, трудно. Может быть, они и перистые, а может, кучевые или дождевые, только сами они ничего об этом не знают, не хотят знать. Им все равно. Они бродя i по небу, полные жизни, по воле жизни, жаркой жизни родных тропиков; сливаются, сталкиваются, сказочные, ускользающие, нежные, то растут, ширятся, громоздятся друг на друга, то исчезают, поглощенные сердитой Сеньорой Черной Тучей, что предвещает Великий Ливень и вдруг скрывается, не подарив ни единой капли жаждущей земле; а иногда, когда меньше всего ожидаешь, облака низко нависают над полями, свинцовые, тяжелые, рваные, волокнистые, закрывают со всех сторон горизонт, как бы грозя, как бы предупреждая об опасности, и, наконец, низвергаются всеразрушающим яростным опустошильным циклоном. Гремит великая трагическая симфония, пляшет смерч — закружу, заверчу, разнесу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается; юные облака розовеют над мокрыми, изуродованными, исковерканными обломками; веселые, они делают вид, будто ничего не случилось, а може! быть, просят прощения (нечего сказать, вовремя, будьте прокляты!) за содеянное накануне... Своевольно меняя цвета, переходя в один миг от мраморной неподвижности к необузданному, они собираются внезапно на мессу, и плотный дождь тяжелыми, крупными, будто медные монеты, каплями изливается на землю, превращается в водяной смерч — «хвост», называют его крестьяне,— это пляшет Осаин Одноногий, а потом бог Огун набивает бронзовые подковы на копыта десяти тысяч коней бога Чанго, и они мчатся галопом — бешеный ураган летит по Карибскому морю, наводя страх на несчастных жителей островов, крути-верти, круши-ломай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68