Все для ванной, здесь
Папа говорит, что лучшие рестораны полны, а в игорных домах (рулетка, баккара) просаживают целые состояния, хотя выходить на улицу после захода солнца опасно. То и дело стреляют, неведомо кто, неведомо где. Но и дома не высидишь, холодно, топить нечем. Эта тревожная зима меняла и жизнь нашу, и душу. Мама ездила со мною в Мариинский театр, где танцевала несравненная Карсавина, и я приходила в такой восторг, что аплодировала до упаду. (Мадам Кристин говорила, что Павлова доводит до такого же исступления в «Умирающем лебеде» Сен-Санса и в легкой «Бабочке» Дриго.) Но, выйдя из театра, мы возвращались в неверную действительность; где-то стреляли, кто-то кричал, и крики гасли во мгле. С каждым днем я меньше понимала, что же творится. Вокруг говорили о «меньшевиках» и «большевиках», но я знать ничего не желала об этих нигилистах. Я рвала, не читая, тайные газетки, которые невидимые руки совали мне в карманы пальто. Мне нет никакого дела до политики, мятежей и революций. Дома меня учили, что все это низко. В деловых кругах, где вращается мой отец, говорят, что скоро наведут порядок и раньше, чем мы думаем, немцев победит двуглавый орел (многие торговцы, еще не закрывшие свою витрину железными ставнями, вынимают этого орла оттуда, где его хранили, и выставляют напоказ, чтобы все знали, что они — поставщики двора). Я затыкаю уши, зажмуриваюсь; я не хочу читать прокламаций и листовок. Мне суждено танцевать, танцевать и танцевать. Дело мое — Искусство и все то, что можно назвать Красотою. Наперекор тревожным слухам мадам Кристин вынашивает дерзновенный замысел: поставить балет на музыку Чайковского — увертюру «1812 год», где главные партии исполнять настоящие балерины, а второстепенные — лучшие ее ученицы. Она рассказала мне сюжет. Конечно, смешно, если затанцует Наполеон в треуголке — нет, сперва будут сельские, мирные шанцы, а потом ворвутся люди в темных плащах, олицетворяющие самый дух борьбы и насилия и напоминающие деталями наполеоновского солдата с лубков, которых так много у нас, особенно в деревне. Селяне, одетые в национальные костюмы, испуганно отступят, поднимется задник, и зрителю откроется вид Москвы, со всеми ее куполами, бойницами и башнями. Балерина с кордебалетом (все в русских костюмах) исполнять исступленный танец огня, а темные фигуры (враги) — танец. Свет постепенно убывает, падает снег, начинается танец смерти, танец отступления. Потом наступает рассвет, русский народ ликует, пляшет, под могучий финал увертюры идет гран-па Духа Родины, звенят колокола, и все венчает гимн «Боже, царя храни». Некоторые театральные чиновники благосклонно отнеслись к такому балету, весьма уместному в эту пору. Саша обещал привести артиллериста, который стрелял бы, когда указано в партитуре, с точностью Петропавловской пушки, возвещающей полдень. Ноты читать артиллерист умел, поскольку играл на треугольнике в полковом оркестре.
Что ни день мимо нас проходили демонстрации, а над ними — на палках, штыках, веслах, метлах, на чем угодно — были ПОДТянуты полотнища с черными и красными буквами: «ВОСЬМИЧАСОВОЙ РАБОЧИЙ ДЕНЬ!», «МИР И БРАТСТВО НАРОДАМ!», «ДОЛОЙ ВОЙНУ!», «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» Демонстранты сжигали на улице все, что могло быть эмблемой царизма, даже ордена, полученные на фронте. Однако на стенах, на недостроенных зданиях, висели призывы продолжать войну и укреплять порядок, сулившие скорую, блистательную победу. Рабочие отвечали: «Пускай в окопах сидят попы, монахи, спекулянты, бюрократы — словом, же, кто не нужен обществу». Были сторонники немедленного наступления, были и сторонники сепаратного мира. «Дальше некуда,— говорил Саша, ожидая, когда вернется на передовую,— какой позор!» Но режим явно был при смерти. Царь находился в Пскове, царица — в Царском Селе. Никто не знал, кто же правит страной — дума или Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, куда входили и эсеры и меньшевики. Партий становилось все больше: кадеты (интеллигенция, которую поддерживала прогрессивная буржуазия); Бунд (еврейские социал-демократы); большевики (по всей вероятности, их было очень много, хотя их вождь долгое время провел в эмиграции); затем меньшевики, социалисты-революционеры; а в деревнях — сельские сходки, которыми кое-где руководили Советы. И все они спорили, спорили, спорили день и ночь на бесконечных собраниях, особенно оживлявшихся к рассвету, когда приходила пора принять решение. «С ума посходили»,— говорила мадам Кристин, которая уже учила меня ходить на пуантах (так я преуспела), хотя туфли мои совсем развалились, а других достать никто не мог, не могли достать и трико, так что мы сверкали голыми ляжками.
Тогда и обрушилась на нас тайфуном, землетрясением, смерчем весть об отречении царя, а вслед за нею — весть о Временном правительстве. Возглавлял его Львов — прогрессист, хотя и князь, он же ведал внутренними делами, внешними ведал Милюков, а юстицией — неустанный говорун Керенский. Как ни странно, переворот не принес ущерба денежной системе — напротив, он привел к стабилизации рубля. (Я не смыслила в таких делах, но все об этом толковали, и я даже стала что-то понимать.) Боны Русского займа высоко котировались на парижской бирже. Однако отец мой, прекрасно разбиравшийся в экономике, ничуть не радовался и твердил: «Скоро в Петроград войдут немцы. Ужас какой, Deutschland iiber alles... Однако я думаю и сам, не лучший ли это выход. Ведь если мы чудом удержим их — именно чудом,— будет социализм, а это для нас не жизнь. Да, я знаю, победа немцев — огромное унижение, но в конце концов они цивилизованней этого сброда, разгулявшегося на улице...» — «Какой невеселый выбор! И то, и это...» — причитала мама и шла молиться в Исаакиевский собор. Позже я узнала, что у папы были немалые вклады в швейцарских банках, а поскольку еще работали и банки русские, он переводил большие суммы в Лондон и в Париж и просил при этом накупить дорогих тканей для несуществующего магазина, по другим же каналам сообщал, что деньги надо держать до новых распоряжений. Однажды утром я играла с племянником своим Димитрием, скакала в гостиной по ковру, когда мама серьезно и хмуро сказала мне: «Мы едем в Лондон». Я печально потупилась, она продолжала: «Да, папа выправил бумаги, без них теперь не уедешь. Здесь нам делать нечего. Полный хаос. Ни для кого нет ничего святого. Собственность утратила цену, торговля — при последнем издыхании. Всем завладела чернь. Порядочным людям, вроде нас, остается одно — уехать.— Она глубоко вздохнула:— Россию спасет господь, как спасал не раз». А мы Россию покидаем, думала я, мы оставляем ее на милость господню. Меня на милость не достигала, не долетала, ломала крылья, я не могла определиться, кем-то быть, из-за этих неведомых, загадочных, вездесущих потрясателей, которые все перевернули, прогнали царя, сорвали корону, растоптали скипетр, положили конец династии, правившей триста лет. Если монархи наши и впрямь грешили, плачу за них я, жалкая девчонка, о i давая свои мечты и высокие порывы. Ведь теперь конец всему, чем я жила — классам мадам Кристин, музыке, идеалам, танцу, а иной и упорной надежде получить посвящение, выйдя когда-нибудь на сцену Мариинского театра. Театр этот рушился, ВЫГребая меня под обломками. Я вспомнила полные отчаяния (фоки Пушкина, которые читала в гимназии: «...Мучительное бремя тяготит меня. Идет. Уж близко, близко время! Наш город пламени и ветрам обречен». Я поцеловала, горько плача, маленькою Димитрия, который может стать, как я, жертвой чужой, иссчокрушающей воли. Плача, простилась с мадам Кристин, и она дала мне освященный образок. Плача, шла по улицам, нежно глядя на них. Плача, сказала последнее прости моим дорогим колоннам, воротам моря. Подальше стоял крейсер «Аврора», из одной его трубы валил дым. Плача, вернулась домой. Начинался мой в юрой исход.
..Мы жили в Лондоне, добирались туда с трудом, ехали, попали в Ставангер, откуда грузовое суденышко, бравшее лишь восемь пассажиров, и то в удивительно плохие каюты, доставило нас в маленький английский порт. Тянулось туманное и дождливое лето в самом британском вкусе, повсюду мелькали юн гики, и я не знала прежде, что они могут так прочно войти в человеческую жизнь. У отца здесь много добрых друзей, старых клиентов, и, пока он с их помощью изучает рынок, прикидывая, как и когда открыть свое дело, я совершенствуюсь в английском, читая «Алису» (помогает прекрасно, ибо я чуть ли не наизусть знаю перевод), и вглядываюсь не по годам взрослым взором в странный холодный, чуждый мир, окружавший меня. Вестминстерское аббатство меня не трогает, слишком много статуй дл\я храма, лишь одна из них что-то говорит мне —Гендель с мраморной партитурой. В Британском музее мне просто становится худо, особенно в Зале Смерти, то есть в зале, где выставлены мумии и гробы-портреты, ибо сотни глаз, видевших когда-то и слепых теперь, пристально смотрят на меня, а тела, отделенные тысячелетиями, стоят, как живые. Время идет, мы все больше тоскуем по России. Газеты в основном бранят тамошнее правительство, кроме Керенского, готового воевать любой ценой. Что же до сведений оттуда, они весьма туманны. Ходят слухи, что на Днепре голод; что свирепствуют тиф и холера; что на московских улицах идут кровавые бои, а всюду царят разруха, отчаяние и смерть. Однако как ни стараются здесь умолчать о многом, в разговорах о России звучит слово «революция», и часто упоминают о том, какую важную роль играет в ней Ленин. «Никому не ведомый человек,— говорит папа,— годами жил за границей, в Швейцарии, во Франции ... А как он там жил? Философией ведь одной не проживешь». Теперь я училась танцам в английских классах, должно быть — выше рангом, чем у мадам Кристин, но там, к большому моему огорчению, мне меняли технику. «А у нас...» — осмелилась я ответить на какое-то замечание, но учительница резко меня оборвала: «Только без этих русских школ. Их нет и не было. Переняли европейскую классику, и все. А ее мы знаем получше вас». Знали они ее лучше всех, однако вскоре я не без злорадства заметила, что стала первой, намного обогнав английских учениц. Тогда я впервые увидела Павлову и поняла раз и навсегда, что такое истинный танец. (Сюда, в Баракоа, я привезла туфельку, которую она надписала и подарила мне в те дни, и храню ее в потайном ящичке вместе с выцветшей маминой фотографией...) Начался новый год, пробежала зима, и — уже не по старому стилю, а по новому — 3 марта, как сейчас помню, мы узнали из газет, что большевики, к большому неудовольствию Антанты, подписали в Брест-Литовске мир. Прочитав множество статей, где нас обзывали, пораженцами, скифами, дикарями, изменниками и предателями, папа вышел на улицу, ибо его душил гнев. Мы с мамой навзрыд плакали от злой обиды, думая о том, каким позором покрыла себя наша страна. «Да, натворили вы там!» — сказала консьержка, занося нам письма. «Не надо, нам и так плохо,» — отвечала мама. «Все вы хороши... все большевики...»,— сказала консьержка и хлопнула дверью. Это мы большевики! Дальше некуда... В тот день я побоялась идти в школу, чтобы не слышать разговоров. Вечером папа вернулся, и я впервые увидела его смертельно пьяным. «Владимир! — крикнула мама.— Владимир, что с тобой?» Папа упал на диван прямо в своей нелепой шубе и ничего не ответил. Храпел он громко, и из кармана у него высовывалось горлышко бутылки. Мы молчали, ожидая, чтобы он проснулся. Наконец он открыл глаза и с трудом проговорил: «Скоро нам возвращаться. Да, скоро домой. После того, что случилось, союзникам придется принять меры. Они покончат с этим правительством, которое честный русский человек на дух не принимает. Порядочные люди вернутся в Россию. Пасху будем праздновать в Москве, в Кремле, услышим колокола и у благовещения, и у Введения, и у Успения...» — «Дай-то бог»,— < казала мама, должно быть поверив, и не подозревая, что для нее, как и для всех русских, добровольно лишившихся родины, начинаются долгие годы надежды на будущую пасху. 11 ноября И) 18 кончилась война, тут уж ясно—«ну, эту пасху встретим в Москве». Франция и Англия послали корабли к русским берегам. Соединенные Штаты заняли Транссибирскую магистраль. «Теперь-то мы встретим пасху в Москве». Царская семья расстреляна, и все-таки — нет, нет, нет, царь жив, он едет через Стокгольм, по видели в Лондоне, великие княжны в Швейцарии, скоро восстановят монархию, и уж тогда, тогда, тогда пасху мы справляли в Москве, Москве-кве, ве-е-е-е-е-еееее...(с каждым годом е тише, тише, совсем тихо).
Из всех девочек моего типа и возраста я была самой способной в школе; и однажды утром директриса наша улыбнулась мне так любезно, что я испугалась ее оскаленных желтых зубов. Она сказала мне, что Дягилев (в ее устах—«Сережа», словно они близки) готовит невиданное балетное представление и театре «Альгамбра», а поскольку он во всем с ней советуется, он спрашивал, не найдется ли ученицы, которая станцевала бы небольшую роль. Ставил он «Спящую» в хореографии Петипа, но включил туда несколько танцев из «Щелкунчика» и две-три вариации Нижинского. Декорации Бакста, инструментовка Стравинского. «Я без колебания назвала тебя»,— сказала англичанка, быть может, не желая признаться, что в школе больше некого назвать.' Так попала я (пройдя с успехом проверку) в волшебный мир дягилевской труппы, которую мадам Кристин полушутя называла «чем-то средним между иезуитами и бесноватыми из Лудэна», а главу ее — «Матушкой настоятельницей». Состав был поистине блистательный: Карлотта Брианца, танцевавшая Аврору тридцать один год назад, стала теперь феей Карабос, саму же Спящую Красавицу танцевали, сменяя друг друга, четыре великолепные балерины. Репетиции подвигались быстро, Николай Сергеев держал нас в большой строгости. Однажды, в ноябре, я встала очень рано и пошла в театр по туманным, еще пустынным улицам — думая про Джека-Потрошителя и лондонских убийц,— чтобы посмотреть на афиши, которые должны были ночью повесить у входа. Впервые видела я свою фамилию на афише, рядом с другими, трудно произносимыми для англичанина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Что ни день мимо нас проходили демонстрации, а над ними — на палках, штыках, веслах, метлах, на чем угодно — были ПОДТянуты полотнища с черными и красными буквами: «ВОСЬМИЧАСОВОЙ РАБОЧИЙ ДЕНЬ!», «МИР И БРАТСТВО НАРОДАМ!», «ДОЛОЙ ВОЙНУ!», «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» Демонстранты сжигали на улице все, что могло быть эмблемой царизма, даже ордена, полученные на фронте. Однако на стенах, на недостроенных зданиях, висели призывы продолжать войну и укреплять порядок, сулившие скорую, блистательную победу. Рабочие отвечали: «Пускай в окопах сидят попы, монахи, спекулянты, бюрократы — словом, же, кто не нужен обществу». Были сторонники немедленного наступления, были и сторонники сепаратного мира. «Дальше некуда,— говорил Саша, ожидая, когда вернется на передовую,— какой позор!» Но режим явно был при смерти. Царь находился в Пскове, царица — в Царском Селе. Никто не знал, кто же правит страной — дума или Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов, куда входили и эсеры и меньшевики. Партий становилось все больше: кадеты (интеллигенция, которую поддерживала прогрессивная буржуазия); Бунд (еврейские социал-демократы); большевики (по всей вероятности, их было очень много, хотя их вождь долгое время провел в эмиграции); затем меньшевики, социалисты-революционеры; а в деревнях — сельские сходки, которыми кое-где руководили Советы. И все они спорили, спорили, спорили день и ночь на бесконечных собраниях, особенно оживлявшихся к рассвету, когда приходила пора принять решение. «С ума посходили»,— говорила мадам Кристин, которая уже учила меня ходить на пуантах (так я преуспела), хотя туфли мои совсем развалились, а других достать никто не мог, не могли достать и трико, так что мы сверкали голыми ляжками.
Тогда и обрушилась на нас тайфуном, землетрясением, смерчем весть об отречении царя, а вслед за нею — весть о Временном правительстве. Возглавлял его Львов — прогрессист, хотя и князь, он же ведал внутренними делами, внешними ведал Милюков, а юстицией — неустанный говорун Керенский. Как ни странно, переворот не принес ущерба денежной системе — напротив, он привел к стабилизации рубля. (Я не смыслила в таких делах, но все об этом толковали, и я даже стала что-то понимать.) Боны Русского займа высоко котировались на парижской бирже. Однако отец мой, прекрасно разбиравшийся в экономике, ничуть не радовался и твердил: «Скоро в Петроград войдут немцы. Ужас какой, Deutschland iiber alles... Однако я думаю и сам, не лучший ли это выход. Ведь если мы чудом удержим их — именно чудом,— будет социализм, а это для нас не жизнь. Да, я знаю, победа немцев — огромное унижение, но в конце концов они цивилизованней этого сброда, разгулявшегося на улице...» — «Какой невеселый выбор! И то, и это...» — причитала мама и шла молиться в Исаакиевский собор. Позже я узнала, что у папы были немалые вклады в швейцарских банках, а поскольку еще работали и банки русские, он переводил большие суммы в Лондон и в Париж и просил при этом накупить дорогих тканей для несуществующего магазина, по другим же каналам сообщал, что деньги надо держать до новых распоряжений. Однажды утром я играла с племянником своим Димитрием, скакала в гостиной по ковру, когда мама серьезно и хмуро сказала мне: «Мы едем в Лондон». Я печально потупилась, она продолжала: «Да, папа выправил бумаги, без них теперь не уедешь. Здесь нам делать нечего. Полный хаос. Ни для кого нет ничего святого. Собственность утратила цену, торговля — при последнем издыхании. Всем завладела чернь. Порядочным людям, вроде нас, остается одно — уехать.— Она глубоко вздохнула:— Россию спасет господь, как спасал не раз». А мы Россию покидаем, думала я, мы оставляем ее на милость господню. Меня на милость не достигала, не долетала, ломала крылья, я не могла определиться, кем-то быть, из-за этих неведомых, загадочных, вездесущих потрясателей, которые все перевернули, прогнали царя, сорвали корону, растоптали скипетр, положили конец династии, правившей триста лет. Если монархи наши и впрямь грешили, плачу за них я, жалкая девчонка, о i давая свои мечты и высокие порывы. Ведь теперь конец всему, чем я жила — классам мадам Кристин, музыке, идеалам, танцу, а иной и упорной надежде получить посвящение, выйдя когда-нибудь на сцену Мариинского театра. Театр этот рушился, ВЫГребая меня под обломками. Я вспомнила полные отчаяния (фоки Пушкина, которые читала в гимназии: «...Мучительное бремя тяготит меня. Идет. Уж близко, близко время! Наш город пламени и ветрам обречен». Я поцеловала, горько плача, маленькою Димитрия, который может стать, как я, жертвой чужой, иссчокрушающей воли. Плача, простилась с мадам Кристин, и она дала мне освященный образок. Плача, шла по улицам, нежно глядя на них. Плача, сказала последнее прости моим дорогим колоннам, воротам моря. Подальше стоял крейсер «Аврора», из одной его трубы валил дым. Плача, вернулась домой. Начинался мой в юрой исход.
..Мы жили в Лондоне, добирались туда с трудом, ехали, попали в Ставангер, откуда грузовое суденышко, бравшее лишь восемь пассажиров, и то в удивительно плохие каюты, доставило нас в маленький английский порт. Тянулось туманное и дождливое лето в самом британском вкусе, повсюду мелькали юн гики, и я не знала прежде, что они могут так прочно войти в человеческую жизнь. У отца здесь много добрых друзей, старых клиентов, и, пока он с их помощью изучает рынок, прикидывая, как и когда открыть свое дело, я совершенствуюсь в английском, читая «Алису» (помогает прекрасно, ибо я чуть ли не наизусть знаю перевод), и вглядываюсь не по годам взрослым взором в странный холодный, чуждый мир, окружавший меня. Вестминстерское аббатство меня не трогает, слишком много статуй дл\я храма, лишь одна из них что-то говорит мне —Гендель с мраморной партитурой. В Британском музее мне просто становится худо, особенно в Зале Смерти, то есть в зале, где выставлены мумии и гробы-портреты, ибо сотни глаз, видевших когда-то и слепых теперь, пристально смотрят на меня, а тела, отделенные тысячелетиями, стоят, как живые. Время идет, мы все больше тоскуем по России. Газеты в основном бранят тамошнее правительство, кроме Керенского, готового воевать любой ценой. Что же до сведений оттуда, они весьма туманны. Ходят слухи, что на Днепре голод; что свирепствуют тиф и холера; что на московских улицах идут кровавые бои, а всюду царят разруха, отчаяние и смерть. Однако как ни стараются здесь умолчать о многом, в разговорах о России звучит слово «революция», и часто упоминают о том, какую важную роль играет в ней Ленин. «Никому не ведомый человек,— говорит папа,— годами жил за границей, в Швейцарии, во Франции ... А как он там жил? Философией ведь одной не проживешь». Теперь я училась танцам в английских классах, должно быть — выше рангом, чем у мадам Кристин, но там, к большому моему огорчению, мне меняли технику. «А у нас...» — осмелилась я ответить на какое-то замечание, но учительница резко меня оборвала: «Только без этих русских школ. Их нет и не было. Переняли европейскую классику, и все. А ее мы знаем получше вас». Знали они ее лучше всех, однако вскоре я не без злорадства заметила, что стала первой, намного обогнав английских учениц. Тогда я впервые увидела Павлову и поняла раз и навсегда, что такое истинный танец. (Сюда, в Баракоа, я привезла туфельку, которую она надписала и подарила мне в те дни, и храню ее в потайном ящичке вместе с выцветшей маминой фотографией...) Начался новый год, пробежала зима, и — уже не по старому стилю, а по новому — 3 марта, как сейчас помню, мы узнали из газет, что большевики, к большому неудовольствию Антанты, подписали в Брест-Литовске мир. Прочитав множество статей, где нас обзывали, пораженцами, скифами, дикарями, изменниками и предателями, папа вышел на улицу, ибо его душил гнев. Мы с мамой навзрыд плакали от злой обиды, думая о том, каким позором покрыла себя наша страна. «Да, натворили вы там!» — сказала консьержка, занося нам письма. «Не надо, нам и так плохо,» — отвечала мама. «Все вы хороши... все большевики...»,— сказала консьержка и хлопнула дверью. Это мы большевики! Дальше некуда... В тот день я побоялась идти в школу, чтобы не слышать разговоров. Вечером папа вернулся, и я впервые увидела его смертельно пьяным. «Владимир! — крикнула мама.— Владимир, что с тобой?» Папа упал на диван прямо в своей нелепой шубе и ничего не ответил. Храпел он громко, и из кармана у него высовывалось горлышко бутылки. Мы молчали, ожидая, чтобы он проснулся. Наконец он открыл глаза и с трудом проговорил: «Скоро нам возвращаться. Да, скоро домой. После того, что случилось, союзникам придется принять меры. Они покончат с этим правительством, которое честный русский человек на дух не принимает. Порядочные люди вернутся в Россию. Пасху будем праздновать в Москве, в Кремле, услышим колокола и у благовещения, и у Введения, и у Успения...» — «Дай-то бог»,— < казала мама, должно быть поверив, и не подозревая, что для нее, как и для всех русских, добровольно лишившихся родины, начинаются долгие годы надежды на будущую пасху. 11 ноября И) 18 кончилась война, тут уж ясно—«ну, эту пасху встретим в Москве». Франция и Англия послали корабли к русским берегам. Соединенные Штаты заняли Транссибирскую магистраль. «Теперь-то мы встретим пасху в Москве». Царская семья расстреляна, и все-таки — нет, нет, нет, царь жив, он едет через Стокгольм, по видели в Лондоне, великие княжны в Швейцарии, скоро восстановят монархию, и уж тогда, тогда, тогда пасху мы справляли в Москве, Москве-кве, ве-е-е-е-е-еееее...(с каждым годом е тише, тише, совсем тихо).
Из всех девочек моего типа и возраста я была самой способной в школе; и однажды утром директриса наша улыбнулась мне так любезно, что я испугалась ее оскаленных желтых зубов. Она сказала мне, что Дягилев (в ее устах—«Сережа», словно они близки) готовит невиданное балетное представление и театре «Альгамбра», а поскольку он во всем с ней советуется, он спрашивал, не найдется ли ученицы, которая станцевала бы небольшую роль. Ставил он «Спящую» в хореографии Петипа, но включил туда несколько танцев из «Щелкунчика» и две-три вариации Нижинского. Декорации Бакста, инструментовка Стравинского. «Я без колебания назвала тебя»,— сказала англичанка, быть может, не желая признаться, что в школе больше некого назвать.' Так попала я (пройдя с успехом проверку) в волшебный мир дягилевской труппы, которую мадам Кристин полушутя называла «чем-то средним между иезуитами и бесноватыми из Лудэна», а главу ее — «Матушкой настоятельницей». Состав был поистине блистательный: Карлотта Брианца, танцевавшая Аврору тридцать один год назад, стала теперь феей Карабос, саму же Спящую Красавицу танцевали, сменяя друг друга, четыре великолепные балерины. Репетиции подвигались быстро, Николай Сергеев держал нас в большой строгости. Однажды, в ноябре, я встала очень рано и пошла в театр по туманным, еще пустынным улицам — думая про Джека-Потрошителя и лондонских убийц,— чтобы посмотреть на афиши, которые должны были ночью повесить у входа. Впервые видела я свою фамилию на афише, рядом с другими, трудно произносимыми для англичанина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68