заказать стеклянную душевую кабину 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так и вижу, моряки танцуют в «Тропикане», пьют во «Флоридите», рулетка, покер, кости...» (26 сентября 1960: ФИДЕЛЬ КАСТРО ЗАЯВЛЯЕТ В ООН: «ЧЕРЕЗ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ КУБА, ПЕРВАЯ СРЕДИ СТРАН АМЕРИКИ, СМОЖЕТ СКАЗАТЬ, ЧТО НА ЕЕ ЗЕМЛЕ НЕТ НИ ОДНОГО НЕГРАМОТНОГО».) «Оптимизм. Чистейший оптимизм. Как это—через несколько месяцев? Не забывай, я математик, работаю на ЭВМ, у нас все основано на статистике. В Латинской Америке есть страны, где 90% неграмотных. У вас, на Кубе, процента 23—24. По расчетам ЮНЕСКО, такой стране нужно примерно одиннадцать лет, чтобы справиться с неграмотностью. Прекраснодушные надежды опасны, мой милый. Ох, берегись!» Тем временем я построил пригород на уступах гор и очень, очень устал от винограда, плодов, серьезной музыки и легких чувств, которыми меня угощала местная Калипсо, не признававшая страстей и скорби. Простившись с добрыми друзьями, а ночью — с умом и плотью моей подружки, я вылетел утром в Гавану на почтовом самолете «Констэллейшен». Шла первая половина октября, когда погода у нас резко меняется. Я твердо решил начать новую жизнь. Квартиру мою я нашел чистой, прибранной, присмотренной, а Камила обняла меня на радостях, несколько ошеломив, ибо она всегда держалась на почтительном расстоянии от «главы семейства», подобного для нее патриарху или вождю предков, которых привезли сюда последние из тайных работорговцев. Схватив меня за руку (опять нежданное панибратство!), она повела меня по комнатам: «Все, как вы оставили». Однако это было не так. Не хватало портрета Павловой, туфельки, иконки, фотографии, где моя жена с Эрихом Клейбером. «Вера (не сеньора!) увезла все это в Мехико. Какая нехорошая! Подумайте, хоть бы открытку!» Я вдруг заметил, что голова у Камилы повязана белым платком на манер тюрбана, и платье белое, и чулки, и туфли,— а это означает, что Милосердная Матерь исполнила ее молитву. «Как же так?» — спросил я, показывая на тюрбан и платье. «Революция разрешает верить, как хочешь, тем более мы теперь равны, негров пускают на один пляж с белыми, мы с женихом ходим туда, к яхт-клубу, и в «Кармело» обедали, самый был шикарный ресторан». Бродя позже по моему городу, я думаю о том, как верны слова девушки, для которой я теперь не «хозяин», а друг или родственник. (Она уже не обращается ко мне в третьем лице — «сеньор хочет...», мы на «ты», я свой, «товарищ». Меня это не обижает, а словно омолаживает — там, в Испании, мы все были товарищами.) В барах и ресторанах, куда негры входили лишь затем, чтобы чистить уборные, или, пореже, стояли у входа в экзотических нарядах и с перьями в волосах (такой швейцар был в «Гавана-Хилтон»), сидели негры, часто — целыми семьями, и это ничуть их не смущало. (Позже мне сказали, что поначалу дело шло туго, негры боялись, что официанты оскорбят их, медленно обслужат, как-нибудь нагрубят—словом, не захотят «подавать чернокожим», но в конце концов они убедились в своих правах...) И я подумал, что ради этого одного стоит совершить революцию, ибо негры, несмотря на нищету и унижения, обогатили нашу культуру уже самим своим присутствием, их творческий дух придал нашему миру особую окраску, (/гране этой никогда не двинуться вперед в ритме времени, если она будет по-прежнему тащить мертвый груз неиспользованной энергии. Буржуазия наша платит теперь по огромному счету, долг на них, внуках и правнуках тех, кто заложил основы своего богатства, орудуя бичом на плантациях... Когда я вышел к Митральному парку, мне показалось, что небо в этот вечер шире, чище, просторней, чем всегда. «Это с радости»,— подумал и, но ошибся. Скоро я понял, в чем дело: нет реклам на крышах, карнизах, балконах. Ни тебе трусов «Янсен», ни машин «шевроле», ни сигарет «Кэмел», ни рубах «Макгрегор», ни пепси-колы, ни жвачки, ни болеутоляющих, ни сомнительных стимуляторов, о которых возвещали лампы, простые и мигающие, неоновые i рубки, светящиеся силуэты. Исчезла вся эта липа, мешавшая видеть мир, и звезды стали звездами, луна—луной, а не -рекламой луны», которую узрел в Нью-Йорке Хуан Рамон Хименес. Рекламы вообще исчезли, и по дороге к тетке я думал о том, что же делает Хосе Антонио. Так дошел я до величавого дома, где родился; окна не светились, решетки были закрыты, и он походил во тьме на гробницу или мемориал. Я отпер своим ключом калитку, пошел по дорожке, ведущей к гаражу, толкнул дверь черного хода, и увидел на кухне, за столом, француза-повара в самом жалком виде, без колпака, обросшего и приканчивавшего, должно быть, третью бутылку, поскольку две пустые валялись на полу. Увидев меня, он встряхнулся, вскочил, обтер о передник руки и стал извиняться. Он ведь не знал, никто не с казал, и так далее: «Les autres sont au cinema... Et comme inadame la Comtesse est partie... Oui... Elle est a Miami... Elle disait qa, que les communistes allaient venir et lui enlever tout son bazar... Elle avait la trouille...»l Он сказал, что кузина моя, mademoiselle Therese, часто сюда приходит. Можно ей позвонить, что я приехал... Да. Пускай звонит. А потом пусть зажжет свет во всем доме. Словно какой-нибудь Людвиг Баварский, посетивший пустующий замок, я стал ходить по огромному, знакомому дому. Вот рядом с великолепными полотнами Мадрасо поистине доисторическая испанщина Сулоаги. Никогда не читанные книги спят в библиотеке, мерцая багрянцем и золотом переплетов. Китайские статуэтки, индийские, причудливые кактусы — все было на своих местах. Тщетно искал я, что высечет искру чувств, всколыхнет забытое — ни один предмет не вызывал похороненных в душе воспоминаний. Все стало чужим. Все это видел когда-то человек, которым я был, но больше быть не хочу. Что ж, лучше подумаю о будущем, чем придавать мнимую прелесть былому, от которого я бежал много лет назад. Но как же я мог жить в таком непомерно большом, таком неприютном доме? Здесь никуда не приткнешься, не укроешься, нет ни одного уголка, где все под рукой, а ты—один и на тебя не глядят двадцать два недреманных ока одиннадцати слуг, в минуту подмечающих любую слабость, нелепость, неприятность или неопрятность, чтобы раздуть их, украсить, расцветить и сделать достоянием кухонной сплетни.
Тут пришла Тереса и, не успел я встать с кресла, села мне на колени. Она поцеловала меня, я ощутил легкий запах табака и спиртного. «Прости,— сказала она,— пришлось менять рацион. Кончились коньяк и «Честерфилд», перешла на дешевое винцо и плохие сигареты». Увидев, что через круглый зал ковыляет Венансио, она спрыгнула с моих колен, Венансио же стал мне низко кланяться, приседая. «Последний из наших рабов...» — сказала Тереса. «Рад служить, сеньор... Рад служить, сеньорита»,— говорил Венансио, ничуть не обижаясь на то, что его назвали рабом. Возможно, слово это значило что-то другое для него, ведь во всех болеро поют про рабов любви, мечты, зеленых глаз и тому подобного. «Он все еще выражается, как кучер со старой гравюры,— сказала Тереса.— Что же до сеньориты (она засмеялась), давненько я ею была». Потом кузина моя отправилась в кухню и принесла добрую весть: «Осталось несколько банок fois-gras2 и спаржи, бутылок пять вина, две — виски. Приглашаю тебя на ужин. Только скорее расскажи мне, как ты, что делал в Венесуэле. Измены прощаю заранее. Мы с тобой — поди свои, родственники все же». Я рассказал ей о тамошней gold-rush1. Я объяснил ей, каких бед может наделать современная архитектура в быстро растущей столице латиноамериканской сфаны, и, показав на допотопную мазню, развешанную по ( 1енам, вспомнил дивные полотна, которыми мне довелось восхищаться... «Сеньор и сеньорита могут откушать»,— сказал Венансио, распахивая дверь в столовую, и мы с приятным удивлением увидели, что старый слуга постелил лучшую скатерть, поставил канделябры, цветы и серебро на стол, за которым могли усесться шестнадцать человек. «Чтобы сеньор и сеньорита вспомнили, как у нас принимали в старое время»,— сказал он. «Только i остей не хватает»,— сказала Тереса. «Каменных»,— сказал я. -Серебряных,— сказала она.— Мне мерещатся лица в этом столоном серебре». Она была права — тарелки словно бы стали всех тех, кто столько раз склонялся над ними, прежде чем серебро затуманится соусом, и мне казалось, что, подобно Орнанй, я показываю галерею портретов, но изображенные на них люди отнюдь не блещут своеобразием и потому представляли и не личностями, а воплощениями, символами чего-то иного. Нон там — сама графиня, величественный матриарх в латунных цехах, царь Мидас в юбке; справа от нее — Сахар; слева — ; напротив — Филантропия между Фармакопеей о тысяче in ieк и Домовладением о пяти сотнях домов; во главе стола — Делл-Очень-Значительной-Персоны; напротив них—Пресса бес цветного человечка, унаследовавшего газету, как мог бы парагвайский генерал унаследовать манускрипт Баха. Там и |де< ь, анфас и в профиль, улыбались и беззвучно чирикали прелестные дамы, с чиновничьей точностью являвшиеся каждый поиграть в карты. Что же было со всеми ними, когда ударила победная молния революции? Тереса—не каменная, не сгребряная, а из живой креольской плоти — рассказывает мне о ми раже, лжи, разочаровании, и рассказ ее занятен и лаконичен, с лонно комикс в воскресной газете В ту ночь... Да, самолеты i повали между городом и островом Пинос, отвозя гостей на ис фсчу Нового года, в новый отель, где будет сам Батиста и начнем свою жизнь самый крупный из игорных залов. Гостей немного, отбор суров, только люди с большим весом имеют завидную возможность встречать Новый год с диктатором, ш интимной обстановке, так сказать, запросто, ибо там под звон бокалов можно провернуть и свои делишки. Новые контракты, новые рулетки, поблажки, привилегии, выгодные заказы родятся этой ночью, обращая 59-й год в один из самых счастливых. Вертолеты, собственные самолеты, самолеты нанятые летят и летят, не потому что гостей много — их мало, а потому что каждый заготовил что-нибудь невиданное для пира, который (ведь будет оркестр и великолепное шоу) закончится, наверное, -уже утром, и все пойдут купаться в огромнейший бассейн («пляж, между нами говоря, дерьмовый, ракушки, камни, морские ежи, черт-те что»). Бар наполняется смокингами и вечерними платьями, ожидание тем напряженней, чем ближе явление Самого (он обещал прибыть часов в 11), электрические миксеры оголтело шумят, извергая водопады коктейлей. Прилетел священник со служками, чтобы начать мессу, как только гости проглотят последнюю из двенадцати виноградин и кончатся поздравления, объятия, поцелуи, а может, и не столь невинные знаки внимания, которые простительны в новогоднюю ночь. Однако стрелка идет к двенадцати, а Батисты все нет. Бьет двенадцать, теперь уж с ним не обнимешься... Гости глядят, как погода. Небо чистое. Быть может, в Гаване буря? Нет, непохоже. «Вон он!» — говорит осведомленный гость. Все идут встречать, выходят из отеля, но видят лишь молочника, который решил пораньше развезти товар, чтобы спокойно напиться и отдохнуть утром. Священник тревожится: «Пора начинать мессу».— «Мессу начнете, когда скажет он»,— отвечают ему. Часы отбивают первый час года, Батисты нет. Половина второго... Два... Из кухни доносится запах горелого поросенка. Бананы скукожились. Вянут в уксусе салатные листья. Нуга покрылась испариной — жарко, как в печи. «Подвел, однако...» — говорит кто-то, его призывают к порядку. В пятом часу дамы решают, что можно начать мессу, и голодный священник с голодными служками очень спешит, а потом все мрачно пьют, напряженно смеются, отпускают вымученные шутки, с трудом глотают подогретые или перестоявшие яства — словом, пир во время чумы, так озабочены лица под коронами и дурацкими колпаками. Грим смешивается с потом, течет, дамы тщетно пытаются отвлечься, дуя в рожки и тещины языки. Наконец гости идут проспаться, а проспавшись, узнают страшную новость: в два часа ночи Батиста бежал в Санто-Доминго. («Представляешь, там он сразу позвонил своему послу, а тот надрался и спит. Наш ему: «Я президент Батиста», а тот «Катись подальше».— «Да сказано, я президент»! — «Пошел ты со своими шуточками!»...) А потом произошло превращение элементов. Нет, не ртуть обратилась в золото, это что—цвет хаки превратился в оливковый, как форма у мятежников. Кубинская буржуазия мгновенно стала революционной. Все, кому прекрасно жилось при прежнем режиме, забыли прошлое, напала амнезия, как у тех, кто помнит, быть может, свое имя, но ведать не ведает, что он делал раньше, в жизни, такой далекой от теперешнего. Эти люди забыли о прежнем своем пути, не вспоминали, а упорно славили революцию. Все захотели вдруг подольститься к ее вождям, пролезть к ним, оказать им услуги. Однако через несколько месяцев убедились, что вожди эти непробиваемы, не слышат их лести, не замечают искательств. Те, кто привыкли всегда быть на первых местах, все больше ощущали, что их (читают чужими, неуместными, ненужными, а может — и вредными, словно гусениц, поедающих плод. «Долго они не продержатся,— говорили разочарованные.— У них нет ни финансового, ни политического опыта». Никто не мог понять, почему они (так их и называли в нашем мире) не принимают приглашений, не ходят клубы, не замечают прелести банкетов, вкуса ликеров, красоты
светских дам, хотя так долго жили в бедности. «Честные они, что MI?..» — говорил один из бывших, взяточник и шутник, нажившийся несколько лет назад за счет государства самым бессовестным образом. Зато эти неподкупные они, эти оскорбительно суровые люди, не считавшиеся с тем, что мы привыкли ладить с и властями, обладали удивительным даром: их любил народ. Огромные толпы шли на площадь Революции, к балкону Правительственного дворца—да куда угодно, чтобы услышать голос Фиделя Кастро и тех, кто делил с ним подпольную или вооруженную борьбу. Этих поддерживали люди, не имевшие прежде никакого отношения к политике. «У нас уже говорят о коммунизме,— сказала Тереса.— Ты подумай! После всего, что мы о нем годами читали в «Диарио де а Марина». Нет частных пляжей, и мамаши боятся, что «черномазые» пойдут в частные школы насиловать их доченек. Ах, цветные среди благородных девиц! Ах, конец света! Как будто мы сами такие уж арийцы... или, на тетином изящном языке, «кавказская раса».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я