дешевые ванны 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если угодно, то первое положение в некотором роде
является более вызывающим, чем второе: можно еще примириться с Богом, не
признающим нашей логики, но Бог, не признающий нашей морали, т.е. Бог
безнравственный, - какое сознание может вместить такое допущение? Для
греческой философии (как и для новейшей) такие положения знаменовали собой
конец всякой философии. Произвол как основной атрибут Божественной сущности
- есть мерзость запустения, которая должна равно претить и верующему, и
неверующему человекуccxxv. Об этом и распространяться нет надобности:
повседневный опыт достаточно обнажает пред нами гнусный и отвратительный
смысл, заключающийся в понятии "произвол". Но что бы повседневный опыт ни
обнажал, нельзя оспаривать факта, что средневековая философия, стремившаяся,
по примеру отцов церкви, "понять" и "объяснить" откровение, в последних
своих великих представителях (и непосредственно после Фомы Аквината!) пришла
к идее божественного произвола. Правда, последний шаг не был сделан. Даже
Оккам не решается следовать примеру Петра Дамиани: закон противоречия и у
него захватил власть над разумением Бога. Но дело от этого не меняется. Дунс
Скот и Оккам, отнявши у истин разума моральную санкцию, открыли путь Абсурду
во все области бытия. Бог может преодолеть закон противоречия, Бог может,
вопреки принципу quod factum est infectum esse nequit, своей властью, той
potentia absoluta, которая предшествует всякой potentia ordinataccxxvi,
сделать так, что однажды бывшее станет никогда не бывшим, как он может
сделать, чтоб имеющее начало не имело конца, как он может благословить
бесконечно страстное стремление к конечному, хотя, по нашему разумению, в
этом заключается такая же нелепость, такое же противоречие, как в понятии
круглого квадрата, и мы принуждены тут видеть невозможное и для нас, и для
Творца. Ничем не ограниченный произвол Творца для нас равно и безумная, и
страшная мысль. Мы все готовы, вместе с Лейбницем, душу свою прозакладывать
за то, что только законы противоречия и достаточного основания дают человеку
уверенность, что, когда он выходит на поиски истины, он вправе рассчитывать,
что, повстречавшись с ней, он ее узнает и никогда не примет истину за ложь и
ложь за истину. Начиная с Сократа и особенно с Аристотеля и вплоть до наших
дней, человеческая мысль в этих законах и их незыблемости видела
существенный оплот против осаждающих нас со всех сторон заблуждений. И от
них отречься! Когда средневековая философия стала лицом к лицу с
"парадоксами" Дунса Скота и Оккама, ей пришлось либо повернуться спиной к
своему духовному вождю, Philosophus'у, и признать источником истины
фантастические повествования Библии, либо обречь себя на жалкое
существование казуистического истолкования систем, созданных до нее. Был,
конечно, и третий выход: поставить Библию на свое место, т.е. перестать
считаться с ней, когда речь идет об истине. Но это был выход слишком
героический. Исходящее средневековье не решалось "идти так далеко". Даже
Декарт не смел так доверяться своему мышлению или, во всяком случае, не смел
говорить об этом. Только Спиноза отважился поставить и разрешить
подготовленную средневековым мышлением огромную и страшнейшую проблему: если
нужно выбирать между Писанием и разумом, между Авраамом и Сократом, между
произволом Творца и вечными, несотворенными истинами, - а не выбирать
нельзя, - то придется идти за разумом и Библию сдать в музейccxxvii.
Аристотель, как зримый и незримый истолкователь Писания в средние века,
сделал свое дело: явление Спинозы есть результат его философского
руководительства. Дунс Скот и Оккам обнаружили "произвол" в библейском
миропонимании. Спиноза отверг произвол как разнузданность и вернулся к идее
знания, основанного на доказательствах, на необходимости, того tertium genus
cognitionis, cognitio intuitivaccxxviii, которое превращает непосредственные
данные сознания в незыблемые истины. В непосредственных данных сознания - вы
никаких законов, никаких истин не найдете, сколько ни ищите. Нет в них
закона противоречия, нет в них закона достаточного основания. Не найдете вы
в них тоже и той самоочевидной истины, что quod factum est infectum esse
nequit. "Усмотреть" все это в опыте нельзя, даже через oculi mentis (умное
зрение), которые Спиноза приравнивал к demonstrationes: можно это только к
опыту прибавить. В этом и состоит миссия разума, которого опыт только
раздражает и который жадно стремится ко всеобщим и необходимым истинам.
Только всеобщие и необходимые истины делают знание знанием. Без них опыт
есть беспорядочное, экзотическое, ничем не обусловленное следование событий.
Всюду нас подстерегают капризные fiat, всюду грозят нам произвольные, ничем,
кроме fiat, не вызванные неожиданности. Знание, и только знание может
положить конец произволу. Платон был прав: отказавшись от разума,
отказавшись от знания, мы обрекаем себя на величайшие беды. И тогда он был
прав, когда, словно пророчески предчувствуя, что разыщут в Писании его
отдаленные духовные потомки, Дунс Скот и Оккам, он в "Эвтифроне" властно, от
имени Сократа, заявил, что идея добра не сотворена, что она - над богами,
что святое не потому свято, что его любят боги, а что боги потому любят,
должны любить святое, что оно святоccxxix. Платон давал себе совершенно ясно
отчет, что мораль стоит на страже истины и что, если она покинет свой пост,
истине не сдобровать. Истина и добро - несотворены: Бог и в своем познании,
и в своих оценках не в меньшей мере, чем человек, осужден на повиновение
нормам истины и морали. Non ridere, non lugere, neque detestari - sed
intelligere ("Не смеяться, не плакать, не проклинать, а понимать"): вот
первая заповедь человеческого и божественного мышления, пред которой все
библейские заповеди должны отступить на второй план. Точнее - ввиду того,
что и отцы церкви, и схоластики постоянно ссылались на библейские тексты,
приходится сказать: библейское учение, преломляясь через предпосылки
аристотелевской философии, превращалось в свою противоположность. Стремление
понять intelligere делало и продолжает делать самых чутких людей глухими
даже к библейским громам. Киргегард подвел нас к тому потрясающему моменту
истории, когда любовь и милосердие Бога столкнулись с Неизменностью
несотворенных истин - и любовь принуждена была отступить: Бог, как человек,
бессилен ответить на вопль великого отчаяния. Киргегард знал, что делал, так
заостряя вопрос: никогда еще "непрямое высказывание" не получило даже у
Киргегарда такого потрясающего выражения, как в этом столкновении.
Intelligere высосало из Бога все его могущество, а вместе с тем и его душу.
Его воля оказалась в обмороке, в параличе, в рабстве у какого-то "начала",
Бог сам превратился в "начало". Иными словами: Бог соблазнился, Бог вкусил
от плодов дерева, против которых он предостерегал человека... Дальше идти -
некуда: Киргегард подвел нас к тому, что первородный грех совершен не
человеком, а Богом. Киргегард подвел нас? Или он сам был подведен к этому?
Вот почему я вспомнил о лютеровском "Комментарии к Галатам". Я сейчас
приведу его слова, которые являются и вместе с тем комментарием к попыткам
проникнуть в смысл и значение грехопадения, составляющим собой содержание
главных сочинений Киргегарда. Имея в виду, конечно, знаменитую и всем
известную 53-ю главу пророка Исайиccxxx, Лютер пишет: omnes prophetae
viderunt hoc in spiritu, quod Christus futurus esset omnium maximus latro,
adulter, fur, sacrilegus, biasphemus etc., quo nullus major alius nunquam in
mundo fuerit ("Все пророки видели в духе, что Христос будет величайшим
разбойником, прелюбодеем, вором, нечестивцем, богохульником, больше которого
никто никогда в мире не был")ccxxxi.
Так говорил Лютер, и таков действительный смысл страшной и уничтожающей
для нашего разума и нашей морали 53-й главы Исайи. И еще раз, в еще более
обнаженных и еще более для нас нестерпимых словах выражает Лютер ту же
мысль: Deus miserit unigenitum filium suum in mundum ac conferit in eum
omnia peccata, dicens: Tu sis Petrus, ille negator, Paulus, ille persecutor,
blasphemus et violentus, David ille adulter, peccator ille qui comedit pomum
in paradiso, latro ille in cruce, tu sis persona, qui fecerit omnia peccata
in mundo ("Бог послал своего единородного сына в мир и возложил на него все
грехи, говоря: Ты - Петр, тот, который отрекся, Ты - Павел, насильник и
богохульник, Ты - Давид, прелюбодей, Ты - грешник, съевший яблоко в раю, Ты
- разбойник на кресте, Ты совершил все грехи в мире")ccxxxii.
XXII. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Бесконечно страстное стремление Киргегарда к конечному - несмотря на то,
что оно заключает в себе внутреннее противоречие и потому на человеческую
оценку представлялось и невозможным и бессмысленным, на божественную оценку
оказалось отнесенным к тому единому на потребу, которому дано
восторжествовать над всеми "невозможно" и "ты должен"ccxxxiii.
Л.Ш.
С не меньшей силой и страстью, чем Лютер и Киргегард, выразил основные
идеи экзистенциальной философии Достоевский: недаром все проведенные им в
каторге годы он читал только одну книгу - Св. Писание. И надо полагать, что
в каторге Библия читается иначе, чем в писательском кабинете. В каторге
человек научается иначе спрашивать, чем на свободе, обретает смелость мысли,
которой он и сам в себе не подозревал, - вернее: обретает смелость задавать
мысли такие задачи, которые ей никто задавать не решается: борьбу за
невозможное. Достоевский говорит почти что словами Киргегарда, хотя он
Киргегарда не знал даже по имени... "Перед невозможностью тотчас смиряются.
Невозможность - значит каменная стена! Какая каменная стена? Ну, разумеется,
законы природы, выводы естественных наук, математика. Уж как докажут тебе,
например, что от обезьяны произошел, так уж и нечего морщиться, принимай как
есть. Уж как докажут тебе, что в сущности одна капелька твоего собственного
жиру тебе должна быть дороже ста тысяч тебе подобных... так уж так и
принимай, нечего делать-то, потому дважды два - математика. Попробуйте
возразить. Помилуйте, закричат вам, восставать нельзя: это дважды два
четыре! Природа вас не спрашивается; ей дела нет до ваших желаний и до того,
нравятся ли вам ее законы или не нравятся. Вы обязаны принимать ее так - как
она есть, а следственно и все ее результаты. Стена, значит, и есть стена и
т.д., и т.д."ccxxxiv. Достоевский в нескольких строках подвел итоги тому,
что мы слышали от Дунса Скота, Бонавентуры, Спинозы и Лейбница: вечные
истины живут в разумении Бога и людей независимо от их воли, в распоряжении
вечных истин все устрашения, какие можно вообразить себе, и потому: non
ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere. Истина есть
принуждающая истина, и потому, от кого бы она ни шла, она только тогда будет
истиной, если она может защищать себя теми же способами, какими на нее
нападают, и для тех, кто этого не признает, уготовлены пытки, которые
исторгнут из них нужные признания. Достоевский, как видно из сейчас
приведенных его слов, видел все это не хуже, чем Дунс Скот, Бонавентура,
Спиноза и Лейбниц. Знал он тоже, что наш разум жадно стремится к необходимым
и всеобщим суждениям, хотя в Канта, надо думать, никогда не
заглядывалccxxxv. Но в то время, как умозрительная философия, завороженная
Сократом и Аристотелем, все силы свои напрягает к тому, чтобы уложить
откровение в плоскость разумного мышления, в то время, как Кант пишет ряд
критик, чтоб оправдать и возвеличить страсти разума, у Достоевского является
страшное подозрение, или, если хотите, великолепное и ослепительное
прозрение, что в этой страсти разума сказалась concupiscentia invincibilis,
овладевшая человеком после падения. Повторяю и настаиваю: он, как и
Киргегард, знает власть над нами первородного греха; но он чувствует ужас
греха, и в этом ужасе уже как бы брезжит предчувствие сознания призрачности
присвоенной себе истинами разума власти. Непосредственно после приведенных
выше слов, с такой поразительною сжатостью и наглядностью резюмирующих
основные принципы умозрительной философии о принуждающей истине, он,
совершенно неожиданно для читателя и почти для самого себя, словно в порыве
самозабвения не говорит уже, а кричит (такое нельзя говорить, о таком можно
только "кричать"): "Господи Боже, да какое мне дело до законов природы и
арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не
нравятся? Разумеется, я не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил
не будет пробить, но я и не примирюсь с ней, потому только, что это каменная
стена, а у меня сил не хватило. Как будто такая каменная стена и вправду
есть успокоение, и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир,
единственно только потому, что она дважды два - четыре. О, нелепость
нелепостей! То ли дело все понимать, все сознавать, все невозможности и
каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных
стен, если вам мерзит примиряться..."ccxxxvi Кант "критиковал" чистый разум,
для Канта единственная истина, пред которой он преклонялся, была истина
разумная, т.е. принуждающая, нудящая. Мысль о том, что "принуждение"
свидетельствует не за, а против истинности суждения, что все "необходимости"
должны и могут раствориться в свободе (предусмотрительно уведенной им в
область Ding an sich), была так же чужда и далека от "критической философии"
Канта, как и от догматической философии Спинозы, Лейбница и мистически
настроенных схоластиков. И еще более чуждой, прямо дикой представляется для
умозрительной философии решимость Достоевского оспаривать доказуемость
доказательств: как может человек позволить себе отвести истину только
потому, что он ее считает омерзительной! Что бы ни несла с собой истина -
все нужно принять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я