унитаз инсталляция
Уборщица Галоша мелькала
за непротертыми стеклами, витрины перестали украшать убогими продуктами и
предпочитали разрисовывать картинками: вот окорок, вот говяжья вырезка,
вот молоко и сыр, а вот колбасы не слишком разнообразные, оттого, что и
художники выросли и повзрослели во времена, когда с многоколбасьем
покончили, и рисовать могли один толстый батон, другой тонкий, отображая
интимность ассортимента.
Мишка Шурф вышел без головного убора, скользнул к машине, за ним,
увенчанная серой норковой шапкой, кралась Наташка Дрын, кралась не из
опасения быть пойманой с поклажей, а боясь поскользнуться на блестящих
ледяных буграх и ухнуть в чавкающую грязь в нежно-розовом "дутом" пальто.
Шурф театрально распахнул дверцу. Наташка юркнула на заднее сидение.
Машины Пачкуна Апраксин не приметил и уже не видел недели три: возможно,
директор совершал трепетный обряд смены подвижного состава, менял
"пятерку" на "шестерку" или на "девятку", или производил иные манипуляции
с цифрами, кодирующими достоинства или недостатки автомобилей и их
обладателей.
Маруська Галоша вчера после работы полила подходы к магазину из
шланга горячей водой в надежде растопить корку извести-нароста, да не
рассчитала - внезапно похолодало - теперь магазин, похоже разместили прямо
посреди катка.
Володька Ремиз, как и Шурф, покинул пост, то бишь прилавок, без
сумок: мясники, наверное, упрятали товар в багажник еще днем, или ехали
вовсе налегке. Мужчины предпочитали однократные - раз в неделю -
массированные затоваривания продуктами, а женщины, по слабости натуры,
тащили ежедневно, выясняя каждый раз с удивлением: то забыли одно, то
другое...
Машина Ремиза будто с конвейера сошла в грязевом покрывале, напротив,
машина Шурфа блестела, как новенькая. Ремиза часто тормозили гаишники, но
ездил Володька по одним и тем же трассам, а мясо, как известно, всем
нужно, так что сложностей не возникало, к тому же, обляпанная снизу
доверху, машина Ремиза отметала напрочь подозрения в пижонстве и
превращала владельца в трудягу, не покладая рук шебуршащегося на рабочем
месте, не успевающего обтирать лишний раз четырехколесного друга.
Ремиз видел, что Наташка Дрын села к Шурфу. К Мишке Ремиз не
ревновал, Мишку всерьез не принимал, и чернокудрый мясник в магазине
только задирал девок да баб, но искал услад на стороне, чем и вызывал
восхищение менее стойких мужчин пачкуновского продмага.
Ремиз взял с места резко, и обдал машину напарника струями грязи,
понизу запятнав очередью серых лепешек с рубль величиной. Мишка Шурф незло
погрозил кулаком вслед удаляющейся машине.
Дружная семья... Апраксин поежился, из дворов вырвался ветрило и
холодом стеганул ноги, спину, шею. Апраксин не имел друзей и подумал, что
общий промысел объединяет людей, сближает и почему-то позавидовал
праздничным застольям торговых работников: сытно, уютно, в лучших кабаках.
Апраксин-то не хотел гнить с утра до ночи в подвальных помещениях, не
хотел носиться по стоптанным ступеням с карандашом за ухом, не хотел
кроить улыбки при визитах санэпидемовцев и пожарных, не говоря уж о
старших лейтенантах - младших инспекторах. Уют и тепло торговых застолий
оплачивался непокоем, смутными видениями худшего исхода, и даже Апраксин
соглашался, справедливо: больше рискуешь, лучше жизнь. Читал и слышал
Апраксин про посадки и отловы продовольственного ворья, но магазин Пачкуна
представлялся цитаделью. Пачкун правил уже десятый год, и его рать не
несла урона, а если кто и покидал строй, то по волеизъявлению самолично
Пачкуна, как не соответствующий воинским требованиям в подразделениях дона
Агильяра.
Мимо, раскачивая пассажиров, вихляя задом, прополз автобус. Желтая
гусеница на несколько мгновений перекрыла остекленье магазина, задернула
штору перед носом Апраксина, а когда автобус прополз, машины Шурфа уже не
было, лишь на перекрестке краснели огни перед светофором. Витрины погасли,
жизнь продмага пресеклась, только патрульная машина пээмгэ кралась вдоль
бровки тротуара и замерла, как раз у входа в магазин.
Неужели не видят, не знают продмаговских художеств? Апраксин не раз
примечал, что "Москвич" пээмгэшников привычно парковался у продмага:
розовощекие сержанты ныряли во двор и возвращались вроде без ничего, но
растопыренные полушубки вольготного покроя многое могли скрывать. Впрочем,
магазины караулить от самих магазинщиков не патрульных дело.
Апраксин двинул домой, спектакль занял, как и всегда, считанные
минуты, и, как и всегда, чувство досады пополам с недоумением - неужели не
видно тем, кому положено видеть? - растворились по дороге домой, когда
Апраксин шагал по скользкому спуску, обходя расшвырянные повсюду бетонные
плиты и панели, громоздящиеся причудливыми карточными домиками: шло
строительство шестнадцатиэтажного жилья, и переулок напоминал захламленный
коридор стариковской квартиры.
Дверь со стальными полосами! Знать, привязчивая штука. Апраксин вошел
в подъезд. Отпер почтовый ящик. Та же гнетущая зелень стен, что и зелень
столбов в сквере. Противовес лифта виднелся сквозь панцирную сетку шахты,
и Апраксин пошел наверх на своих двоих, уверовав, что пешие штурмы высоты
полезны на переломе между пятым и шестым десятком. На втором этаже замер у
стальной двери, пытаясь проникнуть сквозь покровы наспех наброшенной
материи. Стальные полосы тонули в набивке, скрученной из желтых волокон,
будто ободрали тысячи кукольных голов.
Из-за двери доносилась музыка и женский голос, низкий, с хрипотцой,
говорил, похоже, по телефону.
Апраксин вздрогнул - неловко получится, если сейчас кто-то застукает
его на площадке в позе подслушивающей сплетницы - и потащился к себе.
Дурасниковская жена отличалась редкой непривлекательностью, жалкость
ее облика могла соперничать лишь с бесцветностью: безгубая, угловатая и
напряженная в движениях. Сейчас она распаковывала короб со снедью от
Пачкуна.
Муж возлежал в ванной, вросший ноготь горбился на большом пальце
левой ноги, и зампред ежился, вспоминая, что это вызывает у юных созданий
отвращение. Мыльная вода подступала к подбородку, от невольных шевелений
пухлого тела захлестывала лицо, норовила просочиться в нос и рот. То ли от
жара воды, то ли от воспоминаний о недавнем четвертовании в подвальном
зале, дышал Дурасников тяжело, от пара в безоконной комнатке, от духоты и
разомления чувство опасности терзало зампреда еще яростнее, чем по дороге
домой. Опыт, крупицами собранный Дурасниковым, опыт аппаратчика,
складываемый песчинка к песчинке, подсказывал краснотелому человеку в
голубой ванне, что подкрадывается пора непокоя. Непокой и считался
основным врагом в учрежденческих коридорах - все делалось ради сохранения
покоя. Дурасников даже придумал закон сохранения покоя, уверяя Пачкуна в
бане, что каждый, куда судьба его ни забрось, на какую полочку
распределения благ ни поставь, сознательно или по зову высшего и
неназываемого, стремится к сохранению покоя.
Оттирая пятки пемзой, Дурасников сожалел, что обратился к Филиппу
Лукичу с недвусмысленной просьбой пугнуть Апраксина. Филипп Лукич слыл
мастером "пужания", но тот же Филипп Лукич отличался хитростью и
отшлифованной десятилетиями кабинетной работы изворотливостью и, так же
как сам Дурасников, свято чтил закон сохранения покоя. Могло случиться,
что Апраксин не сдрейфит, окажет неожиданное сопротивление или, того хуже,
перейдет в наступление, и тогда Филиппок, учтя опасность, продаст
Дурасникова с потрохами, хотя Филиппок не мальчик и должен предвидеть, что
и его спросят, люди наделенные правом спрашивать: куда ж ты сам смотрел?
Дите, что ли? Выходило, что Филиппку лучше молчать, к тому же Филипп Лукич
высоко ценил возможнось пожрать и тут зависел от Дурасникова целиком и
полностью.
Странная штука пемза, камень вроде, а в воде не тонет. Дурасников
смежил веки и увидел картинку из школьного учебника: лазурный берег
Греции, и дымок курится над конической вершиной вулкана, изрыгающего лаву,
а у подножия остывшие куски вулканического пепла превращаются в пемзу для
пяток Дурасникова. Синева южного неба, густая зелень морских вод еще
пронзительнее напоминали о человеке, покушающемся на покой зампреда, и
захотелось, чтобы кратер вулкана вырос посреди зала собрания в подвале и
выбросил облако ядовитого газа, и затопил огнедышащей, ворочающейся по
звериному лавой оскорбителя с русым чубом.
Жена Дурасникова выставила снедь на кухонный стол, рассортировав
скоропортящееся от долгосохранного; на одной из банок неизвестного
содержимого неведомыми цветами краснели иероглифы, и она стала водить по
затейливым линиям пальцем, думая, что жизнь проходит пусто и лишена тепла
и что, кроме Дурасникова, ни один мужчина не возжелал к ней прикоснуться.
Равнодушная от природы к еде, она научилась искать радости единственно в
сортировке продуктов и перебирала банки, свертки и кульки с горячностью
коллекционера, роющегося в предметах собирательской страсти.
Дурасников вылез из ванны, поскользнулся, ноги поползли в стороны. Он
успел с ужасом припомнить титулованного врача, приволакиваемого в баню
Пачкуном: "Самые жуткие травмы в ванной и на кухне!". Зампред уцепился за
полку с флаконами, с трудом восстановил равновесие, но полка накренилась и
флаконы, банки, тюбики с грохотом посыпались на кафельный пол.
Жена безмолвно возникла в дверях, лицо дышало пониманием, и следа
упрека не виделось в невыразительных глазках. Дурасников старался на жену
не смотреть - расстраивался! - и даже начал забывать, как же она выглядит.
Он выбрался в коридор, слыша, как позади возится жена, шуршат газетные
листы - лучшая протирка для стекла, позвякивают собираемые в совок
осколки.
Дурасников ступил на порог кухни - банки и свертки исчезли,
упокоившись в чреве холодильника, - воззрился на приготовленный ужин:
когда успела? И от расторопности жены, от ее каждодневного желания угодить
мужу, возненавидел супругу еще более, как раз за безотказность и
безответность...
Ел Дурасников некрасиво, жадно, забывая про приборы, рыночную капусту
хватал пальцами и, запрокидывая голову, опускал длинно нашинкованные
листья в разверстую пасть, хлеб ломал и впихивал ломтями в рот поспешно,
будто опасаясь, что отнимут или, того хуже, побьют, во время еды сверлил
взглядом одну точку и мерно работал челюстями. По завершении трапезы
зампред замирал, как удав, проглотивший непомерную добычу и долго не
выбирался из-за стола. Кадык его подергивался, и, если бы удалось
заглянуть в глотку зампреда, то виделась бы струйка заглатываемой слюны,
сбегающая в пищевод и наполненный желудок.
На кухне же, после вечернего заглатывания корма, Дурасников
знакомился с прессой, выражение лица его при этом являло среднее между
зубной болью, полудремой и недоверием: пишите, пишите, то-се,
пятое-десятое... пальцы послушно ворошили газетные страницы, приближая
главное - телепрограмму и погоду; если температура падала или, наоборот,
стремительно росла, Дурасников жалел, что не может поделиться с женой
поразивший его непоследовательностью природы. Опускаться до болтовни с
супругой зампред себе не позволял.
Неожиданно, отшвырнув газету, Дурасников ринулся к телефону, набрал
номер Пачкуна, хотел отругать, пригрозить, что плохо торгует, народ
выражает недовольство, но услыхав в трубке голос жены дона Агильяра,
вкрадчивый, укрощающий самых строптивых, не показной, а истинной
твердостью обладательницы больших денег, поспешил уединиться. Пачкун мог
решить, что звонок - свидетельство того, что плохо напаковал картонный
короб, мог возмечтать, что Дурасников чего-то добивается. А еще, при его
проницательности и битости, мог бы догадаться, что Дурасников норовит
сгонять в баню с подругой Наташки Дрын и, зная умение Пачкуна вмиг
ухватывать основное, Дурасников внушил себе, что тайное его желание -
повторно гульнуть - для Пачкуна очевидно, а раз так, не худо дождаться
предложения со стороны самого Пачкуна, потому что, если обратиться с
прямой просьбой, лимиты одолжений, отпущенных Пачкуну мгновенно возрастут.
Дурасников ни о чем не просил прямым текстом, только в обход, не
опасаясь чего-либо конкретного, а уверовав, что такая манера и есть высший
пилотаж непростых отношений давным-давно повязанных друг с другом людей; к
тому же Дурасников полагал, что, если человек, работавший с ним, петрит
только в ответ на прямые просьбы, это недостаток непростительный. Зампред
взгромоздился на диван, укрылся пледом, включил японский телевизор,
раздобытый Пачкуном через Мишку Шурфа, и с интересом наблюдал за
передачей: прокуроры и милиция делились опытом борьбы с правонарушениями.
Забавно. Дурасников изумлялся: неужели только он примечает - лепет, или
другие тож смекают? Зампред безразлично смотрел на воришек и несунов,
полупьяных бабок, испитых в труху мужиков, скрученных доблестными
воителями, мелкота чаще других попадается. Странно, вроде рыбине
ускользнуть сквозь ячею сети не то, что плотвичке с ивовый лист, а на
поверку иначе...
Ужин плотно улегся в утробе, гулко отрыгнулся, перекрыв болтовню в
телевизоре, и вслед за мощным зампредовским рыком навалилась дремота.
Мишка Шурф давал бал в честь девятнадцатого марта. Любил выбрать дату
наугад, обзвонить друзей и подруг и оповестить серьезно, не растолковывая,
в чем дело:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
за непротертыми стеклами, витрины перестали украшать убогими продуктами и
предпочитали разрисовывать картинками: вот окорок, вот говяжья вырезка,
вот молоко и сыр, а вот колбасы не слишком разнообразные, оттого, что и
художники выросли и повзрослели во времена, когда с многоколбасьем
покончили, и рисовать могли один толстый батон, другой тонкий, отображая
интимность ассортимента.
Мишка Шурф вышел без головного убора, скользнул к машине, за ним,
увенчанная серой норковой шапкой, кралась Наташка Дрын, кралась не из
опасения быть пойманой с поклажей, а боясь поскользнуться на блестящих
ледяных буграх и ухнуть в чавкающую грязь в нежно-розовом "дутом" пальто.
Шурф театрально распахнул дверцу. Наташка юркнула на заднее сидение.
Машины Пачкуна Апраксин не приметил и уже не видел недели три: возможно,
директор совершал трепетный обряд смены подвижного состава, менял
"пятерку" на "шестерку" или на "девятку", или производил иные манипуляции
с цифрами, кодирующими достоинства или недостатки автомобилей и их
обладателей.
Маруська Галоша вчера после работы полила подходы к магазину из
шланга горячей водой в надежде растопить корку извести-нароста, да не
рассчитала - внезапно похолодало - теперь магазин, похоже разместили прямо
посреди катка.
Володька Ремиз, как и Шурф, покинул пост, то бишь прилавок, без
сумок: мясники, наверное, упрятали товар в багажник еще днем, или ехали
вовсе налегке. Мужчины предпочитали однократные - раз в неделю -
массированные затоваривания продуктами, а женщины, по слабости натуры,
тащили ежедневно, выясняя каждый раз с удивлением: то забыли одно, то
другое...
Машина Ремиза будто с конвейера сошла в грязевом покрывале, напротив,
машина Шурфа блестела, как новенькая. Ремиза часто тормозили гаишники, но
ездил Володька по одним и тем же трассам, а мясо, как известно, всем
нужно, так что сложностей не возникало, к тому же, обляпанная снизу
доверху, машина Ремиза отметала напрочь подозрения в пижонстве и
превращала владельца в трудягу, не покладая рук шебуршащегося на рабочем
месте, не успевающего обтирать лишний раз четырехколесного друга.
Ремиз видел, что Наташка Дрын села к Шурфу. К Мишке Ремиз не
ревновал, Мишку всерьез не принимал, и чернокудрый мясник в магазине
только задирал девок да баб, но искал услад на стороне, чем и вызывал
восхищение менее стойких мужчин пачкуновского продмага.
Ремиз взял с места резко, и обдал машину напарника струями грязи,
понизу запятнав очередью серых лепешек с рубль величиной. Мишка Шурф незло
погрозил кулаком вслед удаляющейся машине.
Дружная семья... Апраксин поежился, из дворов вырвался ветрило и
холодом стеганул ноги, спину, шею. Апраксин не имел друзей и подумал, что
общий промысел объединяет людей, сближает и почему-то позавидовал
праздничным застольям торговых работников: сытно, уютно, в лучших кабаках.
Апраксин-то не хотел гнить с утра до ночи в подвальных помещениях, не
хотел носиться по стоптанным ступеням с карандашом за ухом, не хотел
кроить улыбки при визитах санэпидемовцев и пожарных, не говоря уж о
старших лейтенантах - младших инспекторах. Уют и тепло торговых застолий
оплачивался непокоем, смутными видениями худшего исхода, и даже Апраксин
соглашался, справедливо: больше рискуешь, лучше жизнь. Читал и слышал
Апраксин про посадки и отловы продовольственного ворья, но магазин Пачкуна
представлялся цитаделью. Пачкун правил уже десятый год, и его рать не
несла урона, а если кто и покидал строй, то по волеизъявлению самолично
Пачкуна, как не соответствующий воинским требованиям в подразделениях дона
Агильяра.
Мимо, раскачивая пассажиров, вихляя задом, прополз автобус. Желтая
гусеница на несколько мгновений перекрыла остекленье магазина, задернула
штору перед носом Апраксина, а когда автобус прополз, машины Шурфа уже не
было, лишь на перекрестке краснели огни перед светофором. Витрины погасли,
жизнь продмага пресеклась, только патрульная машина пээмгэ кралась вдоль
бровки тротуара и замерла, как раз у входа в магазин.
Неужели не видят, не знают продмаговских художеств? Апраксин не раз
примечал, что "Москвич" пээмгэшников привычно парковался у продмага:
розовощекие сержанты ныряли во двор и возвращались вроде без ничего, но
растопыренные полушубки вольготного покроя многое могли скрывать. Впрочем,
магазины караулить от самих магазинщиков не патрульных дело.
Апраксин двинул домой, спектакль занял, как и всегда, считанные
минуты, и, как и всегда, чувство досады пополам с недоумением - неужели не
видно тем, кому положено видеть? - растворились по дороге домой, когда
Апраксин шагал по скользкому спуску, обходя расшвырянные повсюду бетонные
плиты и панели, громоздящиеся причудливыми карточными домиками: шло
строительство шестнадцатиэтажного жилья, и переулок напоминал захламленный
коридор стариковской квартиры.
Дверь со стальными полосами! Знать, привязчивая штука. Апраксин вошел
в подъезд. Отпер почтовый ящик. Та же гнетущая зелень стен, что и зелень
столбов в сквере. Противовес лифта виднелся сквозь панцирную сетку шахты,
и Апраксин пошел наверх на своих двоих, уверовав, что пешие штурмы высоты
полезны на переломе между пятым и шестым десятком. На втором этаже замер у
стальной двери, пытаясь проникнуть сквозь покровы наспех наброшенной
материи. Стальные полосы тонули в набивке, скрученной из желтых волокон,
будто ободрали тысячи кукольных голов.
Из-за двери доносилась музыка и женский голос, низкий, с хрипотцой,
говорил, похоже, по телефону.
Апраксин вздрогнул - неловко получится, если сейчас кто-то застукает
его на площадке в позе подслушивающей сплетницы - и потащился к себе.
Дурасниковская жена отличалась редкой непривлекательностью, жалкость
ее облика могла соперничать лишь с бесцветностью: безгубая, угловатая и
напряженная в движениях. Сейчас она распаковывала короб со снедью от
Пачкуна.
Муж возлежал в ванной, вросший ноготь горбился на большом пальце
левой ноги, и зампред ежился, вспоминая, что это вызывает у юных созданий
отвращение. Мыльная вода подступала к подбородку, от невольных шевелений
пухлого тела захлестывала лицо, норовила просочиться в нос и рот. То ли от
жара воды, то ли от воспоминаний о недавнем четвертовании в подвальном
зале, дышал Дурасников тяжело, от пара в безоконной комнатке, от духоты и
разомления чувство опасности терзало зампреда еще яростнее, чем по дороге
домой. Опыт, крупицами собранный Дурасниковым, опыт аппаратчика,
складываемый песчинка к песчинке, подсказывал краснотелому человеку в
голубой ванне, что подкрадывается пора непокоя. Непокой и считался
основным врагом в учрежденческих коридорах - все делалось ради сохранения
покоя. Дурасников даже придумал закон сохранения покоя, уверяя Пачкуна в
бане, что каждый, куда судьба его ни забрось, на какую полочку
распределения благ ни поставь, сознательно или по зову высшего и
неназываемого, стремится к сохранению покоя.
Оттирая пятки пемзой, Дурасников сожалел, что обратился к Филиппу
Лукичу с недвусмысленной просьбой пугнуть Апраксина. Филипп Лукич слыл
мастером "пужания", но тот же Филипп Лукич отличался хитростью и
отшлифованной десятилетиями кабинетной работы изворотливостью и, так же
как сам Дурасников, свято чтил закон сохранения покоя. Могло случиться,
что Апраксин не сдрейфит, окажет неожиданное сопротивление или, того хуже,
перейдет в наступление, и тогда Филиппок, учтя опасность, продаст
Дурасникова с потрохами, хотя Филиппок не мальчик и должен предвидеть, что
и его спросят, люди наделенные правом спрашивать: куда ж ты сам смотрел?
Дите, что ли? Выходило, что Филиппку лучше молчать, к тому же Филипп Лукич
высоко ценил возможнось пожрать и тут зависел от Дурасникова целиком и
полностью.
Странная штука пемза, камень вроде, а в воде не тонет. Дурасников
смежил веки и увидел картинку из школьного учебника: лазурный берег
Греции, и дымок курится над конической вершиной вулкана, изрыгающего лаву,
а у подножия остывшие куски вулканического пепла превращаются в пемзу для
пяток Дурасникова. Синева южного неба, густая зелень морских вод еще
пронзительнее напоминали о человеке, покушающемся на покой зампреда, и
захотелось, чтобы кратер вулкана вырос посреди зала собрания в подвале и
выбросил облако ядовитого газа, и затопил огнедышащей, ворочающейся по
звериному лавой оскорбителя с русым чубом.
Жена Дурасникова выставила снедь на кухонный стол, рассортировав
скоропортящееся от долгосохранного; на одной из банок неизвестного
содержимого неведомыми цветами краснели иероглифы, и она стала водить по
затейливым линиям пальцем, думая, что жизнь проходит пусто и лишена тепла
и что, кроме Дурасникова, ни один мужчина не возжелал к ней прикоснуться.
Равнодушная от природы к еде, она научилась искать радости единственно в
сортировке продуктов и перебирала банки, свертки и кульки с горячностью
коллекционера, роющегося в предметах собирательской страсти.
Дурасников вылез из ванны, поскользнулся, ноги поползли в стороны. Он
успел с ужасом припомнить титулованного врача, приволакиваемого в баню
Пачкуном: "Самые жуткие травмы в ванной и на кухне!". Зампред уцепился за
полку с флаконами, с трудом восстановил равновесие, но полка накренилась и
флаконы, банки, тюбики с грохотом посыпались на кафельный пол.
Жена безмолвно возникла в дверях, лицо дышало пониманием, и следа
упрека не виделось в невыразительных глазках. Дурасников старался на жену
не смотреть - расстраивался! - и даже начал забывать, как же она выглядит.
Он выбрался в коридор, слыша, как позади возится жена, шуршат газетные
листы - лучшая протирка для стекла, позвякивают собираемые в совок
осколки.
Дурасников ступил на порог кухни - банки и свертки исчезли,
упокоившись в чреве холодильника, - воззрился на приготовленный ужин:
когда успела? И от расторопности жены, от ее каждодневного желания угодить
мужу, возненавидел супругу еще более, как раз за безотказность и
безответность...
Ел Дурасников некрасиво, жадно, забывая про приборы, рыночную капусту
хватал пальцами и, запрокидывая голову, опускал длинно нашинкованные
листья в разверстую пасть, хлеб ломал и впихивал ломтями в рот поспешно,
будто опасаясь, что отнимут или, того хуже, побьют, во время еды сверлил
взглядом одну точку и мерно работал челюстями. По завершении трапезы
зампред замирал, как удав, проглотивший непомерную добычу и долго не
выбирался из-за стола. Кадык его подергивался, и, если бы удалось
заглянуть в глотку зампреда, то виделась бы струйка заглатываемой слюны,
сбегающая в пищевод и наполненный желудок.
На кухне же, после вечернего заглатывания корма, Дурасников
знакомился с прессой, выражение лица его при этом являло среднее между
зубной болью, полудремой и недоверием: пишите, пишите, то-се,
пятое-десятое... пальцы послушно ворошили газетные страницы, приближая
главное - телепрограмму и погоду; если температура падала или, наоборот,
стремительно росла, Дурасников жалел, что не может поделиться с женой
поразивший его непоследовательностью природы. Опускаться до болтовни с
супругой зампред себе не позволял.
Неожиданно, отшвырнув газету, Дурасников ринулся к телефону, набрал
номер Пачкуна, хотел отругать, пригрозить, что плохо торгует, народ
выражает недовольство, но услыхав в трубке голос жены дона Агильяра,
вкрадчивый, укрощающий самых строптивых, не показной, а истинной
твердостью обладательницы больших денег, поспешил уединиться. Пачкун мог
решить, что звонок - свидетельство того, что плохо напаковал картонный
короб, мог возмечтать, что Дурасников чего-то добивается. А еще, при его
проницательности и битости, мог бы догадаться, что Дурасников норовит
сгонять в баню с подругой Наташки Дрын и, зная умение Пачкуна вмиг
ухватывать основное, Дурасников внушил себе, что тайное его желание -
повторно гульнуть - для Пачкуна очевидно, а раз так, не худо дождаться
предложения со стороны самого Пачкуна, потому что, если обратиться с
прямой просьбой, лимиты одолжений, отпущенных Пачкуну мгновенно возрастут.
Дурасников ни о чем не просил прямым текстом, только в обход, не
опасаясь чего-либо конкретного, а уверовав, что такая манера и есть высший
пилотаж непростых отношений давным-давно повязанных друг с другом людей; к
тому же Дурасников полагал, что, если человек, работавший с ним, петрит
только в ответ на прямые просьбы, это недостаток непростительный. Зампред
взгромоздился на диван, укрылся пледом, включил японский телевизор,
раздобытый Пачкуном через Мишку Шурфа, и с интересом наблюдал за
передачей: прокуроры и милиция делились опытом борьбы с правонарушениями.
Забавно. Дурасников изумлялся: неужели только он примечает - лепет, или
другие тож смекают? Зампред безразлично смотрел на воришек и несунов,
полупьяных бабок, испитых в труху мужиков, скрученных доблестными
воителями, мелкота чаще других попадается. Странно, вроде рыбине
ускользнуть сквозь ячею сети не то, что плотвичке с ивовый лист, а на
поверку иначе...
Ужин плотно улегся в утробе, гулко отрыгнулся, перекрыв болтовню в
телевизоре, и вслед за мощным зампредовским рыком навалилась дремота.
Мишка Шурф давал бал в честь девятнадцатого марта. Любил выбрать дату
наугад, обзвонить друзей и подруг и оповестить серьезно, не растолковывая,
в чем дело:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46