https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/70x90/
— Тогда в чем же дело?
— В том, что захватнический дух, свойственный русскому империализму, остался тот же. Не надо, не надо!— Он замахал рукой.— Я заранее знаю все, что ты скажешь, не агитируй меня, пожалуйста. Меня не переубедишь. Восток есть Восток. Этого не изменить. Увидишь, через несколько лет Польши не будет. Погибнет наша родина, наша культура, все...
При последних словах голос у него страдальчески дрогнул, и он замолчал. Щука тоже некоторое время сидел молча.
— Мне жалко тебя, Ян,— наконец прошептал он.— Ты проиграл свою жизнь.
Калицкий вздрогнул и выпрямился.
— Может быть,— овладев собой, уже твердо сказал он.— Но моя жизнь принадлежит только мне. А вот вы проигрываете Польшу.
Взглянув на Калицкого, Щука понял: слова, которые уже готовы были сорваться с его губ, не дойдут до старого товарища. Тут ничего не значили ни давняя дружба, ни связывавшие их воспоминания, ни общая борьба в прошлом за единые цели. Теперь они принадлежали к разным мирам, далеким и чужим. Мир, которому остался верен Калицкий, канул в прошлое. Времена, когда его идеи служили делу свободы, давно миновали. История гигантскими шагами шла вперед, а Калицкий, казалось, этого не замечал и не понимал. Для него время остановилось, а исторические события неизменно сводились к одному и тому же. Что он мог ему сказать? Объяснять, что страна, которая целое поколение людей отдала революции, теперь, когда опять пришло время платить за свободу кровью своих лучших сыновей, борется за нечто несравненно большее, чем собственные границы? Об этом он должен был говорить? Или о том, какой трагедией было бы для Польши, если б освобождение принесли не советские солдаты?
— С тобой трудно спорить,— сказал он.
— И не стоит,— коротко ответил Калицкий. Вейхерт, предоставленный самому себе, отогнал
мрачные мысли, встряхнулся и решил произнести речь. Он постучал по бокалу и встал.
Услышав в холле шаги, Алиция выглянула из столовой:
— Это ты, Анджей?
Он остановился у лестницы.
— Да.
Она попросила его подождать и ушла в комнату. Через минуту она вернулась, держа в руке деньги.
— Что это?— удивился он. Алиция покраснела.
— Ты забыл? Я брала у тебя сегодня в долг.
— Ах, вот оно что! Зачем ты мне их отдаешь, мама? Я ведь говорил, что это мелочь. Оставь эти деньги у себя. Не стоит говорить о таких пустяках.
— Нет, нет! Очень прошу тебя, возьми, пожалуйста! Она сказала это таким тоном, что у Анджея пропала
охота уговаривать ее.
— Как хочешь,— пробормотал он и спрятал деньги в карман.
Она почувствовала, что обидела Анджея, но как ему объяснить, почему она не хочет и не может оставить у себя эти злосчастные деньги.
— Ты ужинал?— нерешительно спросила она.
— Да.
— А завтра...
— Что завтра?
— Завтра воскресенье. Может, дома пообедаешь? Он замялся.
— Там видно будет.
— Постарайся. Доставь отцу удовольствие. Он тебя совсем не видит.
— Хорошо,— с усилием сказал он.— Постараюсь. Спокойной ночи, мама.
— Спокойной ночи,— прошептала она.
В комнате наверху было темно. Распахнутое настежь окно глядело огромным проемом прямо в звездное небо.
В комнате по-весеннему пахло землей и чистой, бодрящей ночной прохладой.
Анджей не стал зажигать свет. Ему хотелось еще минутку побыть в этой успокоительной темноте. Но не успел он подойти к окну, как в слабом мерцании звезд разглядел на подоконнике силуэт брата.
Алик сидел на подоконнике, уткнувшись лицом в колени. Он был в одних трусах.
— Не спишь?— сердито буркнул Анджей.
Алик поднял голову, но ничего не сказал. Его худое, загорелое тело отсвечивало в темноте медью. Анджей отступил в глубину комнаты и, налетев на стул, на котором в беспорядке были свалены белье и костюм Алика, со злостью отшвырнул его и подошел к выключателю.
— Сматывайся!— сказал он грубо.— Я зажигаю лампу.
Алик молча и бесшумно слез с окна. Закрыл его. Спустил штору. Когда Анджей включил электричество, в комнате сразу стало тесно и душно. Алик стоял у окна, щурясь от яркого света. Он был худой и, как все мальчишки в этом возрасте, нескладный и немного смешной, с несоразмерно длинными ногами и руками. Анджей, окинув брата критическим взглядом, отвернулся и стал раздеваться.
Обе кровати были разобраны на ночь. Анджей бросил пиджак на постель, присел на краешек и стал разуваться. Правый сапог снялся легко, а с левым всегда была морока. Он возился с сапогом и чувствовал на себе взгляд Алика. Анджей посмотрел на него, но тот моментально отвел глаза в сторону.
— Чего уставился, черт возьми? Ложись спать! Наконец ему удалось стянуть сапог. Он зашвырнул
его под стол и в одних носках пошел в ванную. Там лампочка перегорела, поэтому Анджей отворил узкое оконце.
В темноте совсем близко вырисовывалась соседняя вилла. Окна на первом этаже были открыты и слегка освещены — это в глубине, в дальних комнатах, горел свет. В доме несколько недель как были расквартированы русские офицеры. В тишине отчетливо слышались их голоса. Порой казалось, будто они разговаривают совсем рядом, не дальше вытянутой руки. Чужие, певучие слова. Громкий смех. Бренчанье балалайки. Чистый, молодой тенор затянул грустную песню.
Вот кто-то появился в освещенных дверях. Потом медленно пересек комнату и остановился у открытого окна. Анджей инстинктивно отступил в глубь ванной. Русский, облокотившись на подоконник, засмотрелся в ночь, которая дышала тишиной и покоем. На вид он был совсем юный. Белая, расстегнутая на груди рубаха четко обрисовывала его высокую, неподвижную фигуру.
Анджей напряженно всматривался в него. Значит, это и есть враг? Один из тех варваров, которые, по словам Ваги, дикой ордой двинулись на завоевание Европы. Но вопреки этим мыслям он внезапно почувствовал симпатию к этому чужому, незнакомому человеку, ставшему в эту минуту ему почти близким. О чем мог думать этот русский парень? Здесь, в чужом, неприветливом городе, вдали от родины, дома и семьи? Почему он искал уединения? Все, казалось, разделяло их с русским, но что-то и роднило. Где тут главное, что надо принимать в расчет? Что важнее — мучительные, запутанные доводы истории или вот это естественное чувство симпатии и смутной солидарности пред лицом еще более смутного, неясного будущего? Внезапно его охватила смертельная усталость. Да что они вообще значат, подобные минуты? Порывы сердца ничего не значат.
Захлопнув оконце и быстро раздевшись в темноте, он встал под душ. Когда он вернулся в комнату, Алик уже лежал, повернувшись к стене. Анджей погасил свет и тоже залез под одеяло. Положив руки под голову, он долго лежал на спине с открытыми глазами. Вдруг Алик заворочался.
— Анджей,— прошептал он. Тишина. Алик сел на кровати.
— Анджей, ты спишь? Тот в бешенстве вскочил.
— Отстанешь ты от меня наконец или нет, черт бы тебя побрал!
Отвернувшись к стене, Анджей натянул на уши одеяло. Алик молчал. Анджей понял, что скоро не заснет. Прошло четверть часа, а может, немного меньше. Он начал уже задремывать, когда до него донесся тихий, сдавленный плач. В первую минуту он подумал, что ему послышалось. Он поднял голову. Потом откинул одеяло и босиком, осторожно обогнув в темноте стол, подошел к постели брата.
— Алик!— сказал он ласково.
Алик перестал плакать. Он лежал, уткнувшись лицом в подушку и поджав ноги. Одеяло сползло на пол. Анджей поднял его. С минуту постоял в нерешительности, потом присел на край кровати и наклонился над братом.
— Что с тобой, Алик?
Он обнял брата, повернул к себе, и, когда держал в объятьях, дрожь худого мальчишеского тела вдруг болью отозвалась в его сердце. Возле своего лица он ощущал разгоряченное, мокрое от слез лицо Алика. Жалость сдавила ему горло.
— Аличка!
Он хотел покрепче прижать его к себе, но тот дернулся и изо всех сил стал его отпихивать.
— Уходи!
— Алик...
— Уходи!
Алик забился в угол постели, к стене, и затаился там, как зверек. Глаза у него блестели, он громко дышал. Анджей протянул руку.
— Алик!
Но тот его оттолкнул.
— Уходи, слышишь?— крикнул он глухим голосом.— Я ненавижу тебя, ненавижу!..
В зале погас свет, и рефлектор из глубины оркестра осветил пустой танцевальный круг. Разговоры стихли. Сидящие за дальними столиками повскакали с мест. Оркестр заиграл туш. И еще не смолкла музыка, когда в забитом людьми проходе между большим залом и баром захлопали в ладоши.
Ганка Левицкая с трудом протискивалась сквозь толпу. Котович шел впереди и прокладывал ей дорогу. Наконец она вышла на свободное место перед оркестром. Со всех сторон грянули аплодисменты. Стоя в кругу яркого света, она кланялась с очаровательной, чуть застенчивой и удивленной улыбкой. Погруженный в полумрак, битком набитый зал, в котором плавал сизый табачный дым, с этим пятном света посредине, казался просторней, чем при полном освещении. Аплодисменты стихли. Ганка Левицкая мгновение стояла неподвижно, опустив руки вдоль светлого длинного платья. Когда последние отголоски разговоров замерли и воцарилась полная тишина, она кивнула оркестру. Скрипки заиграли первые такты песни.
По залу пробежал легкий шепот. Он, как вздох, всколыхнул толпу и замер. Кто не знал этой песни? Песенки о плакучих ивах, которые расшумелись. Ее пели всюду: на улицах, во дворах, в поездах и ресторанах. Сложенная во время войны, она была теперь у всех на устах, воскрешая в памяти дни борьбы, подвиги парней из партизанских отрядов, их победы и поражения. В ней звучала полная обаяния, романтическая тревога и гордость народа. Она, эта песня, неизменным рефреном раздавалась все эти годы над пропитанной кровью и слезами землей. Как раньше по горам, по долам маршировали солдаты и над убитыми расцветали кусты белых роз, а поле брани оглашала залихватская песня о кумушке-войне, для которой ничего не пожалеют красавцы уланы, так теперь из мрака непроглядной ночи, из бездны страданий и унижений, над краем истерзанным и печальным, как ни один другой, зазвучала эта задушевная, хватающая за сердце мелодия. Но уже не белые розы расцветали, а плакучие ивы шумели, и не уланы мчались на конях, топча врагов, а в дождь и зной шагала и шагала пехота. Но смерть и любовь остались прежние, словно все беды, обрушившиеся на мир, ничего не изменили в этой стране, где так легко шли на подвиг и так легко поддавались иллюзиям.
Зал был точно зачарован. В тишине, не нарушаемой ни единым звуком, трогательно и чисто звучал слабенький, детский голосок Ганки Левицкой.
Она пела:
Не качайтесь, ивы, не шумите, Темною тоскою не томите. Не грусти, не плачь, моя кохана: Ведь жить можно даже в партизанах.
Длинное вечернее платье певицы, паркет и яркий свет рефлекторов — все эти театральные аксессуары не имели ровно никакого значения. Для слушателей она была простой девушкой, каких в Польше тысячи. Такие, как она, были связными, возили запрещенную литературу и инструкции, переправляли оружие и деньги, падали с шеренгами расстрелянных, погибали на варшавских баррикадах. Для них, стройных и русых, для них, юных жен и возлюбленных, слагались песни; это они, совсем еще девочки, отдавались парням, для которых любовь и смерть были азбукой жизни. Словно из чащи лесной, из заветной глуби тех лет доносились незатейливые слова песенки:
Станцевал бы с русою землячкой, Да снаряды рвутся над землянкой. Вся земля кругом в дыму и ранах... Но жить можно даже в партизанах.
Тяжелое, дурманящее оцепенение, как сон, сковало людей. В табачном дыму, в полумраке застыли неподвижные фигуры. Опущенные и подпертые кулаками головы, напряженные лица. Устремленные в одну точку взгляды. У одних слезы на глазах, у других они точно остекленели и ничего не видят. Хмель как рукой сняло, и пьяные, казалось, протрезвились. Песенка, которую пел слабый девичий голосок, словно повернула время вспять, воскресив прошлое, трагически размененное на никчемные беготню и хлопоты, на глупости и грубости, на водку, легкую наживу и дешевую любовь, на смутные ожидания и тщетные, пустые сожаления — на всю эту жизненную суету, неизвестно куда влекущую и неизвестно что несущую: разочарование или надежду? Воспоминания обступили всех. Голоса умерших, тени умерших. Дома, пейзажи, собственные судьбы, как призраки, выплыли из небытия. Но радости там не было. Жизнь текла где-то рядом. Ниже, выше. Рядом.
Песенка кончилась, оркестр умолк, но чары рассеялись не сразу. В зале долго еще было тихо, никто не решался пошевельнуться. Потом послышались аплодисменты — сначала робкие, редкие, а потом перешедшие в бурную овацию. Зажегся свет.
VII
Он очнулся от тяжелого сна, весь в поту, с сердцем, колотившимся где-то в горле, и не сразу сообразил, где он. Со всех сторон его обступала темнота. Было тихо, но в нем метался и рвался наружу сдавленный, хриплый крик. Он слышал его так отчетливо, будто совсем рядом во тьме кричал человек. Сев на кровати, он сжал руками голову, которая раскалывалась от диких воплей. Но крик не утихал. Он раздавался под черепной коробкой, и казалось, окружающая темнота кричала в ответ. Он еще сильней, до боли, стиснул голову. Виски были в поту, ладони тоже холодные и липкие. Его стала бить внутренняя дрожь. Инстинктивно он пошарил вокруг, ища одеяло. Сначала нащупал жесткую чистую простыню, потом — атлас одеяла. И только когда натянул его на плечи, до сознания дошло, что он дома, в спальне, лежит рядом с женой на оставшейся после немцев кровати.
Алиция спала, дыша ровно и тихо. Он наклонился над ней, прислушиваясь к ее спокойному дыханию. Вдруг, словно почувствовав его рядом, жена вздохнула и пошевельнулась. Он отпрянул, но она продолжала спать.
Его по-прежнему трясло. Он натянул одеяло повыше и плотней закутался в него. На ночном столике тикал будильник. Только сейчас он услышал тиканье и бесконечно удивился. Разве бывает на свете больший покой? Ночь. Уснувший дом. Рядом спит жена. Тикают часы. А время отступает куда-то в далекое, полузабытое прошлое. Ему и прежде нередко случалось просыпаться среди ночи. Он любил эти одинокие минуты, ничуть не похожие, однако, на одиночество, и не торопился опять заснуть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35