https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тот стал внимательно осматривать.
— Подходящий! «Виккерс»?
— Ага.
Шреттер посмотрел на часы. Было без нескольких минут девять.
— Давай сюда. Сейчас не время этим заниматься. Он спрятал револьвер и сказал командирским тоном:
— Ну, ребята, хорошенького понемногу. Этого,— он указал на труп,— оттащите пока в сторону, надо собрать деньги, а потом решим, что делать дальше.
Его спокойный, уверенный голос несколько разрядил атмосферу. Только что совершенное преступление еще не вышло за пределы этих стен, и, кроме них четверых, никто на свете о нем не знал.
Косецкий и Шиманский, взяв убитого за руки и за ноги, оттащили в самый дальний угол. И там, в темноте, он сразу стал как-то меньше. Потом они принялись собирать деньги. Шреттер помогал им.
— Елки-моталки!— вскричал вдруг Фелек, потрясая клочком бумаги.— Глядите, ребята, двадцать долларов!
— Покажи!— заинтересовался Алик.
— Видишь, двадцатка! Крупная монета, а?
— Быстрей, быстрей,— подгонял их Шреттер.— Не теряйте попусту время!
Бумажные деньги шелестели в руках. А по стенам, будто огромные диковинные звери, медленно ползали три тени.
— Юрек!— позвал вдруг Марцин.
Шреттер выпрямился. У него были полные пригоршни денег. Марцин с минуту смотрел на него. Его черные, всегда задумчивые и печальные глаза провалились еще глубже и как бы подернулись пеленой. У него был довольно жалкий вид в узком, выгоревшем пиджачишке с короткими рукавами.
— Юрек,— умоляюще сказал он,— разреши мне уйти.
Шреттер нахмурился.
— Теперь?
— Не бойся, я вас не выдам.
— Не в этом дело!
Фелек и Алик перестали собирать деньги.
— Если ты веришь мне, прошу тебя... Вам от меня не будет пользы.
— Очень жаль.
— Я не могу, пойми.
— А они могут?— Шреттер указал на стоявших рядом товарищей.
У Марцина задрожали губы.
— Юрек, умоляю тебя! Я не знаю и не желаю знать, что вы сейчас чувствуете! Это ужасно. Подумайте. Рядом лежит убитый человек, наш товарищ, а вы, как ни в чем не бывало, считаете деньги, разговариваете...
— Ты что, рехнулся?— вмешался Фелек.— Что тут общего? По-твоему, бросить деньги?
Шреттер повернул голову в его сторону.
— Помолчи!
Он спрятал деньги в карман и, подойдя к Марциеу, положил ему руку на плечо.
— Ты считаешь, что я поступил плохо? Марцин смело посмотрел ему в глаза.
— Да.
— Допустим, я не застрелил бы его. Что было бы тогда с нами?
— Не знаю, Юрек, не знаю. Я знаю только то, что он убит. Вот с чего мы начали... А говорили, будем бороться за свободу Польши, за высокие, гуманные идеалы... Не улыбайся, ты сам говорил это не раз.
— Говорил. Ну и что?
— Мы верили, что будем бороться ради справедливости и свободы...
Шреттер нахмурился.
— Брось, сейчас не время заниматься демагогией.
— Как жить дальше с этим воспоминанием, с этой кровью...
— Не делай из мухи слона. Зачем столько слов? Кровь! Подумаешь, кровь.
— Юрек, не говори так. Ты не имеешь права так говорить...
— Ну, хорошо, согласен, кровь чего-то стоит, но не кровь наших врагов. Их мы будем убивать беспощадно, как собак. Это наш долг и наше право. А что первым оказался он, это простая случайность! Я знал, что рано или поздно это произойдет.
— Знал?
— А ты думаешь, я ему доверял? Ему? Этому подонку? Я взял его в отряд только из-за его связей на черном рынке. Он мог нам пригодиться. Мне нужны были его деньги, а не он. Тем лучше, что он так быстро разоблачил себя. По крайней мере, все ясно.
Марцин закрыл руками лицо.
— Ты говоришь ужасные вещи.
— Не преувеличивай.
— Юрек, Юрек, ведь каждый человек хочет жить. И даже вынужденное убийство заставляет страдать...
— Вранье! Ты когда-нибудь убивал? Марцин содрогнулся.
— Нет.
— Вот видишь! А я убивал, и не раз.
— Немцев...
— Врагов. И уверяю тебя, никаких угрызений совести при этом не испытывал.
Марцин опустил голову.
— Нет, нет,— прошептал он.
— Чего?
— Так нельзя.
— Но в жизни бывает именно так. Уходи, если хочешь. И прежде всего выспись. Завтра кто-нибудь из нас зайдет к тебе. Будь дома.
— Хорошо,— безучастно сказал Марцин.
Он чувствовал, что не принадлежит больше самому себе, и только какая-то жалкая частичка его существа продолжала судорожно и безнадежно отстаивать никому не нужную свободу. Никогда в жизни он не ощущал так остро своего одиночества, не испытывал такого горького и жестокого разочарования. Мир, столько лет истекавший кровью, опять обнажил свои незажившие раны, и больными человеческими сердцами вновь овладели ненависть, презрение и слепая жестокость. Он понял: что бы сейчас ни говорил, его слова прозвучат искусственно и книжно, потому что он исходил из веры в жизнь, в благородство человека, а их зловещая правда была продиктована самой жизнью.
Сгорбившись, он медленно побрел к темневшему впереди выходу. Три пары глаз следили за ним, пока он не скрылся из виду. В тесном проходе он шел ощупью, спотыкался на каждом шагу и хватался руками за холодные стены. Про карманный фонарик он забыл. Наконец он остановился, прислушался. Сзади тихо, впереди тоже. Дождь, должно быть, перестал.
В самом деле, когда он выбрался наверх, дождя не было — короткая майская гроза прошла. Пьяняще пахло землей и влажной молодой зеленью. В кустах с шорохом падали холодные капли. Тяжелые тучи уползли дальше. Посветлело, и небо казалось от этого особенно высоким; на его девственно чистой поверхности высверкнули ранние звезды, похожие на дождевые капли.
V
Слов, к сожалению, разобрать было нельзя. Зато голоса доносились из кабинета отчетливо. Говорил почти все время Подгурский, и лишь изредка раздавался приглушенный, низкий голос Антония.
Алиция то и дело прерывала работу. Ей казалось, что если в столовой прекратится монотонное постукивание станка, наступившая тишина подскажет Подгурскому, что пора уходить. Она тревожно прислушивалась, не донесутся ли из-за двери характерные звуки прощания. Ждала минуту, две, но в кабинете по-прежнему раздавался голос Подгурского, и она снова принималась за работу. Но когда сквозь отрывистый шум станка доносился голос Антония, опять бросала ткать и, затаив дыхание, вслушивалась, пытаясь уловить хотя бы обрывки слов. Ей казалось, что по отдельным случайным словам она поймет смысл разговора. Но Антоний говорил слишком тихо, быстро умолкал, и опять слышался только голос Подгурского.
Нет, она не могла настолько сосредоточиться, чтобы руки сами четко и механически выполняли нужные движения. Она встала и, не зная, чем бы заняться, пошла на кухню. Там царил полумрак. Одно окно было приоткрыто, и снаружи доносилось громкое чириканье воробьев. Розалия мыла после ужина посуду.
— Почему вы не зажигаете свет? — раздраженно спросила Алиция.— Ведь уж ночь на дворе. Где это видано, мыть посуду впотьмах?
Она повернула выключатель, свет рассеял гнетущую темноту, но не прогнал тревогу.
— Я вам много раз говорила, что экономить на таких мелочах глупо...
Старуха ничего не сказала, только мокрые тарелки и вилки так и замелькали у нее в руках, со стуком ударяясь друг о друга. Алиция с безотчетным удовлетворением наблюдала за этим безмолвным бешенством.
— Ну, скажите сами, Розалия,— примирительно начала она,— разве так делают? Зашел на минутку поздороваться с паном Антонием, а сам сидит уже двадцать минут. Не понимаю, как это можно.
— Значит, можно!— громко сказала Розалия и швырнула на стол ополоснутую тарелку.
— А вот я этого не понимаю,— продолжала Алиция,— надо же совесть иметь...
Розалия отрывисто засмеялась.
— Ишь чего захотели! Откуда она теперь у людей — совесть-то!— И чтобы окончательно сразить хозяйку, прибавила:— Теперь люди друг друга ни во что не ставят. Каждый думает только о себе.
— Что вы болтаете, Розалия?— возмутилась Алиция.— Разве можно так говорить?
— Говорить? А делать можно? Алиция всплеснула руками.
— Боже, какая вы, право, Розалия... Слова нельзя сказать.
— Какая есть,— отрезала старуха.
Алиция почувствовала себя побежденной. Она понимала, что надо уйти из кухни, и не могла. Вместо этого она придвинула табуретку, села и задумалась. Розалия вытирала тарелки и бесшумно отставляла их в сторону. Хотя со двора доносилось громкое чириканье воробьев, слышно было, как из крана каплет вода. Косецкая по привычке посмотрела в ту сторону.
— Завтра надо обязательно позвать слесаря...
— Завтра воскресенье.
— Верно! Ну, значит, в понедельник с утра. Надо что-то сделать с этим краном. Розалия, а вы оставили Алику ужин?
— А то как же? Но, ей-богу, будь он моим сыном...
— Вы так говорите,— поспешно перебила ее Алиция,— потому что у вас нет детей.
Розалия с тарелкой в одной руке и полотенцем в другой повернулась всем своим большим телом к хозяйке.
— И буду говорить! Потому что от детей только одни огорчения. Вот, к примеру, сидите вы сейчас дома и места себе не находите. Об Анджее нечего говорить, он человек взрослый, а этот...
— Милая моя, ведь Алик тоже не ребенок, ему семнадцать лет...
— Ну и что?
— Не может же он целый день дома сидеть.
— Кто говорит «целый день»! Но по ночам-то он чего шляется? А вы еще его защищаете!
— Я его защищаю?— возмутилась Алиция.— Откуда вы взяли?
— А то нет? Будто я не вижу. И про ужин беспокоитесь, и дома-то он сидеть не может, одно баловство! Глядеть тошно!
Побагровев от злости, она взяла со стола горку тарелок и понесла в буфет. Потом вернулась за вилками и ложками.
— Но что же делать?— жалобно сказала Алиция.— Подумайте сами, Розалия. Не могу же я вдруг стать другим человеком и ничего не принимать близко к сердцу. Ведь по заказу это не делается. Я сама знаю, что женщинам, которым все трын-трава: и муж, и дети, и хозяйство,— живется гораздо легче. Но у меня, даже если я очень захочу, все равно ничего не выйдет.
Розалия мотнула головой.
— Знаю, что не выйдет. Сердцу не прикажешь.
— Ну вот видите, Розалия.
Алиция взглянула на будильник, стоявший на буфете, и забеспокоилась.
— У нас часы случайно не спешат? Старуха не расслышала.
— Куда вы спешите?
— Не я, Розалия, а часы.
— Часы? Еще чего!
— Это просто ужасно!— Алиция стиснула- руки.— Четверть девятого. Он, наверно, никогда не уйдет.
Подгурскии стоял у окна.
— Нет, жизнь у нас нелегкая. Почти каждый из нас, партийцев, выполняет теперь работу, о какой раньше не имел никакого представления. Всему приходится учиться с азов. Управлять, руководить, принимать решения — все для нас внове, вплоть до условий жизни. Возьмите хотя бы меня. По образованию я юрист, несколько лет провел в партизанском отряде, а сейчас на мне весь повят. За сутки на меня сваливаются сотни сложнейших дел, и по многим надо принимать решение тут же, на месте. Вы думаете, я и мои товарищи не испытываем порой сомнений в своих силах? Еще как испытываем! Но мы не падаем духом. Почему? Я думаю, потому, что каждый из нас чувствует, что он не одинок: за каждым нашим решением и действием стоит партия. И еще нас поддерживает сознание своей правоты. Это, пожалуй, самое главное.
Косецкий внимательно слушал. Он не заметил, как исчезло предубеждение, которое он старался в себе побороть в начале разговора. Он думал, что Подгурскии начнет с расспросов о лагере. Но вышло иначе. И тогда ему стало ясно, что Подгурскии не лезет в душу, потому что в последние годы сам, должно быть, хлебнул немало горя. Осознав это, он успокоился, и его перестали терзать мучительные мысли, которые не давали ему покоя, когда он оставался один. И он еще раз убедился, что страх перед самим собой, каким бы гнетущим и неотступным он ни был, ничто в сравнении со страхом перед людьми. Ведь он отравляет душу даже в минуты тягостного одиночества. Убегают не от самих себя, а от людей. Когда не надо прятаться и защищаться, человек чувствует себя в безопасности. Вот и все. Он не был уверен, что всегда так думал, но сейчас он думал именно так.
— Вы даже не представляете себе,— говорил Подгурскии,— как мы рады каждому человеку, который хочет с нами сотрудничать. Только теперь, после окончания войны, мы, кажется, по-настоящему узнали цену человека, поняли, как нам нужны люди, как можно больше стоящих людей. Впрочем, словами этого не объяснишь. Через некоторое время убедитесь сами. А пока наша новая Польша, наверно, немного ошеломляет, да?
Косецкий задумался.
— Ошеломляет? Как вам сказать? Я еще толком не разобрался, какая она, эта новая Польша.
— Какая?— повторил Подгурскии.— Как бы это сформулировать покороче? Сложная. Пожалуй, это слово лучше всего подходит для определения тех конфликтов и противоречий, с которыми мы сталкиваемся на каждом шагу и которые не разрешим еще ни завтра, ни послезавтра. Впрочем, вы скоро это сами поймете. Война подходит к концу, а у нас борьба только начинается. И продлится она не год и не два... Вот вы, например, можете меня спросить, пользуется ли наша партия поддержкой широких масс населения? И я вам отвечу, что нет.
— Как это так?— пробормотал Косецкий.
— А вот так. Одни нас ненавидят явно, другие тайно, а большинство нам просто не доверяет, не знают нас, не понимают, во имя чего ведется борьба и почему революция должна у нас произойти таким путем, а не иным. Но в настоящий момент дело не в том, сколько людей за нас. Во время войны ППР и отряды Армии Людовой тоже не представляли большинства. Зато они представляли исторически правильную политическую линию, и это сыграло решающую роль. То же самое и теперь. Мы имеем не количественный перевес, а качественный, понимаете? На нашей стороне справедливость и правда. К сожалению, многие нас не понимают или не хотят понять. Отсюда — горечь, разочарование, ненужные сожаления, опустошенность, тысячи сбившихся с пути молодых людей, тысячи жалких эмигрантов,— одним словом, тупик...
Наступило молчание.
— До войны,— сказал Косецкий,— если память мне не изменяет, вы придерживались довольно левых убеждений, но коммунистом не были.
Подгурский остановился перед письменным столом.
— Совершенно верно. Не был. Но знаете, чему меня научила война?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я