https://wodolei.ru/catalog/mebel/uglovaya/tumba-s-rakovinoj/
Это было не легко из-за маленького роста Тийта; чем ближе он подходил к людям, тем меньше народу охватывал его глаз. Поэтому он и засеменил через рельсы конки на холмик Поцелуев, близ Глиняной улицы, где толпились и другие любопытные. «Наверно, среди них есть и шпики»,— подумал Тийт Раутсик, словно сам уже не имел к этому ремеслу никакого отношения.
Тийт отыскал взглядом дочь незадолго до того, как от здания окружного суда показались ряды солдат. «А что я говорил,— тревожно подумал Тийт Раутсик,— царь этого дела так не оставит, он так просто власти не отдаст!» Но когда солдаты строевым шагом приблизились к толпе и замерли полукругом, лицом к демонстрантам, на расстоянии каких-нибудь ста шагов от них, Тийта Раутсика охватил ужасающий, доселе еще не испытанный страх за дочь.
— Лонни, Лонни!— закричал он и побежал с холма.
Вот тогда капитан Миронов и отдал команду своим молодцам из Онежского и Двинского полков. Первый залп из семидесяти винтовок со свистом ударил по народу, словно гигантская коса по зрелой траве. Люди качнулись, хватаясь руками кто за грудь, кто за голову, и падали, как подкошенные, к ногам тех, кого пули еще не успели сразить. Но толпа сразу же очнулась от первого оцепенения; люди искали укрытия за телами упавших, старались убежать, пригибаясь и втянув голову в плечи. Но пули новых залпов настигали беззащитных, бегущих в страхе, мечущихся в крови и взывающих о помощи людей, и за короткий миг на таллинском Новом рынке возник такой смертный ужас и отчаяние, каких еще не видывал ни один из давних, бывалых таллинских рынков. Правда, и Старый рынок у ратуши не был каким-нибудь невинным местечком, и его булыжная площадь в течение веков обильно пропиталась человеческой кровью. Но такого чудовищного, такого подлого, массового убийства народа, как на Новом рынке 16 октября 1905 года, убийства, учиненного по приказу Николая II в десятый год его царствования, этот древний город еще не знал. Бывали здесь времена кровавых войн и мора, гремели пыточные орудия и умирали на кострах брошенные туда по приказу попов «колдуны», случались долгие годы осад и голода, уносившего тысячи жертв, но этого подлого убийства народа из-за угла, в спину, «помазанником божиим» нельзя ни с чем сравнить в многовековой истории города Таллина.
Сотни людей, мертвых или тяжело раненных, лежали в лужах собственной крови, а уцелевшие, пригнувшись, убегали во все стороны, прячась от солдатских пуль за стены домов и в прилегающие к рынку улицы. И капитан Миронов, считая свой воинский долг выполненным с честью, подал команду прекратить огонь. Славный боевой отряд с дымящимися дулами винтовок, не обращая никакого внимания на стоны своих жертв, зашагал той же дорогой восвояси. Какое было дело «храброму» капитану до какого-то горбатого дворника с его безвестной дочкой и до других им подобных! Приказ был выполнен, патронов они не пожалели. Такую отвагу начальство ценит; скоро грудь героев украсят новые кресты и медали, а плечи — нашивки и звездочки. И капитан Миронов, шагая в казармы впереди своих молодцов — онежцев и двинцев,— обдумывал слова, исполненные воинского духа, патриотизма и верноподданнических чувств, которыми он отрапортует генералу Воронову о своих боевых успехах.
Еще бы, трехтысячная банда бунтующих чухонцев и социал-демократов разгромлена, в бою с неприятелем ни один из солдат не получил и царапинки. Это должно принести храброму капитану по меньшей мере георгиевский крест и подполковничьи погоны. Как только почта начнет аккуратно работать, он напишет об этом в Петербург своей милой невесте: «Дорогая Надежда! Давно мы не виделись, но тревожные времена...» — и т. д. Как только времена изменятся и станет поспокойнее, он женится на Надежде и привезет ее в Таллин. Не годится так долго ходить в женихах и жить в разлуке с невестой.
С первым залпом Тийт Раутсик в оцепенении застыл на месте. Лонни куда-то исчезла, люди припали к земле, а при следующих залпах Тийту Раутсику самому при
шлось лечь и укрыться от пуль. Но едва залпы перешли в одиночные выстрелы, отцовские чувства Тийта взяли верх над инстинктом самосохранения, он вскочил на ноги и бросился в ту сторону, где в последний раз видел Лонни. Убегавшие от выстрелов люди сталкивались с ним и насильно увлекали за собой. Нет, Лонни среди них не было. Кто-то полз, оставляя за собой кровавый след. Шатаясь, прошла мимо него девушка ростом с Лонни, судорожно прижимая руки к груди,— нет, это не Лонни. Чем ближе продвигался Тийт к фонарному столбу, где так недавно выступала с речью молодая девушка, тем обильнее была кровь. Камни залиты густой кровью, кровью тех, кто умирал, кто уже не мог двигаться, а только взывал о помощи, она алела мутноватыми лужами, застывая в клейкую массу вокруг тел, пораженных первым залпом. И вдруг посреди этого багрового ужаса какой-то странно знакомый синий цвет ударил в глаза Тийту. Он поспешил туда. Край нового синего пальто Лонни был запачкан кровью. Он поднял дочь на руки и старался усадить ее. Тийт часто держал на руках Лонни-малютку, носил и качал ее ночами по очереди с женой, когда Лонни в пятилетнем возрасте простудилась и страдала воспалением среднего уха. Он и тогда еще держал ее на руках и переносил с кровати на кровать, когда Лонни — взрослая уже девушка — сломала ногу, катаясь на коньках на пруду Шнелли, и ее на извозчике привезли домой.
— Лонни, Лонничка, это я, отец! Встань, уже не стреляют! Перевяжем рану!
Но Лонни не двигалась.
— Лонничка! Доченька, доченька! Встань, ну, встань же! Я ведь так не могу тебя перевязать!
Он пытался усадить Лонни, но в ее теле ощущалось что-то неподатливое, чужое, а измазанная кровью и дорожной пылью голова бессильно падала на его плечо.
— Золотко, крошка моя, голубка, не бойся, больше не стреляют!
Но Лонни не слышала.
— Доченька! Дорогая Лонничка! Можешь, можешь выйти замуж за Пеэтера!
Но и этого Лонни больше не слышала.
И тогда Тийта Раутсика сжала ледяная рука смерти. Только что он еще утешал себя последней обманчивой надеждой, стараясь оттолкнуть от своего сознания правду о смерти дочери, хотя уже при первом залпе он инстинктивно почувствовал эту правду. При повторных залпах
ужас смерти овладел им, но, увидя распростертое тело Лонни, он всей силой отцовской любви старался отогнать этот ужас. Теперь уже ничего не помогало. Одним рывком он расстегнул синее пальто Лонни, разорвал платье и пропитавшиеся клейкой кровью лиф и рубашку. Из раны еще сочилась кровь, пуля прошла под левым соском, тело не совсем остыло, но было уже безжизненным. И когда вся жестокая правда, обрушившаяся на Тийта Раутсика, дошла до его сознания, он прижался лицом к трупу, словно хотел отдать свою кровь, тепло своей жизни остывающему телу дочери, а из горла его вырвался странный хрип, будто ему самому пробили пулей грудь или вонзили кинжал в сердце.
Убедившись в смерти Лонни, Тийт Раутсик уже не видел рядом с ней других мертвецов — все плыло перед его глазами в каком-то кровавом тумане. (По официальному, составленному прокурором отчету, на основании которого, по всей вероятности, генералу Воронову, а впоследствии и «героям» из Онежского и Двинского полков раздавали награды, «мятежная толпа оставила на поле боя около ста пятидесяти убитых и раненых».) Тийт Раутсик поставил всю свою нелегкую жизненную игру на одну карту, на дочь, и когда пуля вырвала эту карту из его рук, отчаяние встало вокруг него темной стеной.
Может быть, именно в этот момент душа Тийта Раутсика, и прежде измученная и истерзанная, потеряла ту гибкость, эластичность и способность приспосабливаться, которую врачи считают признаком нормального человека. Его сознание работало теперь только в одном направлении и уже не могло возвратиться к прежнему состоянию. Важный Юхан утверждал, будто старик был уже помешан в воскресенье вечером, когда он привез его домой с Нового рынка вместе с телом дочери. (Не все трупы были перевезены с Нового рынка в покойницкую на Торнимяэ. Опасаясь полицейских дознаний и преследований, многие сразу же увезли тела своих близких и даже не решились хоронить их в четверг вместе с другими на торжественных похоронах. Так было и с Лонни Раутсик. Сестры ее матери боялись даже разговоров о ее смерти и тихо похоронили Лонни рядом с матерью на кладбище Каламая.) Что до самого Тийта Раутсика, то жители дома, вопреки мнению извозчика, утверждали, что в воскресенье вечером старик был еще в здравом уме\ и только ночью, оставшись один у тела дочери, сошел с ума. Во всяком случае, в понедельник, в послеобеденный час, когда весь город еще обсуждал
вчерашнее убийство, а также новый сюрприз царя — обнародованный в тот же день манифест (по поводу которого одни ликовали, а другие недоверчиво покачивали головой), Тийт Раутсик выбрался наконец из комнаты, где все еще покоилось тело его дочери, и стал налаживать шланг, собираясь поливать улицу.
— Ты что же это — в осеннее время?— спросил домохозяин мясник Пеэтсон, чья лавка из-за тревожных событий была закрыта уже второй или третий день.
— Ну и что ж с того, что осень?— сказал Тийт Раутсик, привинчивая шланг к водопроводному крану.— Все вокруг в крови, никак не отмыть.
В словах дворника домохозяин не усмотрел ничего умного, но и не мог назвать их особенно глупыми. Даже ему, мяснику, привыкшему к крови, после вчерашней бойни на Новом рынке казалось, что мир действительно слишком уж перепачкан кровью.
— Оно конечно, у нас теперь и крови, и всякой всячины довольно, но тебе с твоим шлангом всего не отмыть. Сегодня манифест объявили, может, что...
Маленький иссохший старичок, чьи волосы и прежде были седы и совсем побелели за минувшую ночь, ничего не сказал, оценивающе посмотрел на хозяина, будто взвешивая, с чего начать, и отвернул кран. Мощная холодная струя ударила по рукам и лицу господина Пеэтсона. Фыркая и пыхтя, он убежал за угол дома. Его так сильно окатило холодной водой, что он вначале даже не догадался выругаться. Придя в себя, Пеэтсон попытался подкрасться из-за угла к дворнику, но получил в лицо новый удар струи. Теперь он, видимо, догадался, как обстоят дела с дворником, и уже не пытался приблизиться к нему, а черным ходом поспешил к себе в квартиру, чтобы переодеться. Но и Тийт Раутсик не терял понапрасну времени. Весь мир был в крови, он сам залит кровью! И он направлял шланг попеременно на свои руки, на сапоги, на прохожих, с криком убегавших от него; он мыл дом Пеэтсона, окна и стены противоположного дома, мыл мостовую и крышу сарая, и лошадь проезжавшего извозчика, и седоков, и самого восседавшего на козлах извозчика, испуганно грозившего Тийту кнутом, обливал подворотни и пытался омыть даже небо, так как весь воздух, небосвод и тускло светившее солнце, как казалось ему, кровоточили. Он был так занят своим делом, что не заметил, как из-за угла дома к нему подкрались несколько человек во главе
с городовым и самим Пеэтсоном, и, прежде чем он успел обернуться, его схватили.
— Помогите! Помогите! Шпики напали! Кровавые шпики напали!— кричал изо всех сил Тийт Раутсик. Но городовой закрыл ему рот широкой волосатой рукой, словно в криках сумасшедшего и впрямь была доля правды, той правды, о которой миру не полагается знать.
А затем Тийта Раутсика увезли в сумасшедший дом, откуда он вырвался только спустя несколько лет, но уже лежа в гробу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Утром во второе воскресенье октября за калиткой хибарки Ревала появился высокий, в синем городском пальто и серой шляпе молодой человек. Справившись со щеколдой, он шагнул во двор. Кусти из Лайакиви, слепой Каарли и Михкель из Ванаыуэ, собравшиеся у раненного бароном Матиса, толковали в это время, кого бы послать от безземельных крестьян волости вместо Матиса на общеуездный съезд народных представителей. Они решили, что самый подходящий для этого человек — корабельный мастер Михкель из Ванаыуэ. Он входил в волостной партийный кружок (Пеэтер все же успел создать его здесь) и, как мастер, пользовался уважением народа.
— Во вторник я назову твое имя на собрании, только ты уж не отказывайся,— сказал Кусти и, услышав на улице шорох, повернул голову к маленькому окну.
— О-го!— не смог сдержать своего удивления Кусти.— Это что за щеголь? Экая дылда, да еще в очках!
— Доктор, может быть?— спросил Матис, приподнимаясь на локте.
— И не пахнет доктором. Никогда я в здешних краях и в глаза такого не видал,— сказал Кусти.
Послышался стук в наружную дверь.
Это был явно чужой человек, в здешних краях нет обычая стучать в дверь. Щелкнет запор, заскрипят дверные петли, тут уже известно, что кто-то идет,— зачем же еще стучать?!
— Иди взгляни,— сказал Матис Кусти, так как Вийи не было дома (она отправилась на «бабскую ярмарку» — в каугатомаскую церковь почесать языком и заодно должна была зайти к Саару в волостное правление).— Кто его знает, что за человек, может, кто-нибудь из города,— и хозяин поправил на себе одеяло, чтобы край его не волочился при госте по полу.
Вскоре пришелец уже стоял на пороге комнаты.
Это был действительно дылда добрых шести футов роста, но какой-то жидковатый, даже хлипкий с виду. По- видимому, он никогда как следует не держал в руке ни топорища, ни весел. С ремеслом захожего портного не вязались картонка в одной руке и фотоаппарат с большими черными мехами и растопыренной треногой в другой. Фотограф? Ну, а что ему тут искать?
Переложив картонку под мышку, незнакомец протянул каждому поочередно руку, словно все они были его давнишними приятелями, и начал полускороговоркой, сдабривая время от времени свою речь одобрительным смешком:
— Так, так, ишь вы, целая конференция собралась. Совещание, что ли? Конечно, конечно, теперь уже большие дела на белом свете нельзя решать без того, чтобы крестьянство не сказало своего слова. Ведь это хутор Матиса Тиху — Ревала?
— Да, Тиху, но хутора тут никакого нет, как сами видите,— пробормотал Матис.
— Ну, ну, хозяину нечего бояться, я ведь пришел не перемерять землю или налоги взыскивать,— ворковал незнакомец в слишком уж назойливо-панибратском, приятельском тоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Тийт отыскал взглядом дочь незадолго до того, как от здания окружного суда показались ряды солдат. «А что я говорил,— тревожно подумал Тийт Раутсик,— царь этого дела так не оставит, он так просто власти не отдаст!» Но когда солдаты строевым шагом приблизились к толпе и замерли полукругом, лицом к демонстрантам, на расстоянии каких-нибудь ста шагов от них, Тийта Раутсика охватил ужасающий, доселе еще не испытанный страх за дочь.
— Лонни, Лонни!— закричал он и побежал с холма.
Вот тогда капитан Миронов и отдал команду своим молодцам из Онежского и Двинского полков. Первый залп из семидесяти винтовок со свистом ударил по народу, словно гигантская коса по зрелой траве. Люди качнулись, хватаясь руками кто за грудь, кто за голову, и падали, как подкошенные, к ногам тех, кого пули еще не успели сразить. Но толпа сразу же очнулась от первого оцепенения; люди искали укрытия за телами упавших, старались убежать, пригибаясь и втянув голову в плечи. Но пули новых залпов настигали беззащитных, бегущих в страхе, мечущихся в крови и взывающих о помощи людей, и за короткий миг на таллинском Новом рынке возник такой смертный ужас и отчаяние, каких еще не видывал ни один из давних, бывалых таллинских рынков. Правда, и Старый рынок у ратуши не был каким-нибудь невинным местечком, и его булыжная площадь в течение веков обильно пропиталась человеческой кровью. Но такого чудовищного, такого подлого, массового убийства народа, как на Новом рынке 16 октября 1905 года, убийства, учиненного по приказу Николая II в десятый год его царствования, этот древний город еще не знал. Бывали здесь времена кровавых войн и мора, гремели пыточные орудия и умирали на кострах брошенные туда по приказу попов «колдуны», случались долгие годы осад и голода, уносившего тысячи жертв, но этого подлого убийства народа из-за угла, в спину, «помазанником божиим» нельзя ни с чем сравнить в многовековой истории города Таллина.
Сотни людей, мертвых или тяжело раненных, лежали в лужах собственной крови, а уцелевшие, пригнувшись, убегали во все стороны, прячась от солдатских пуль за стены домов и в прилегающие к рынку улицы. И капитан Миронов, считая свой воинский долг выполненным с честью, подал команду прекратить огонь. Славный боевой отряд с дымящимися дулами винтовок, не обращая никакого внимания на стоны своих жертв, зашагал той же дорогой восвояси. Какое было дело «храброму» капитану до какого-то горбатого дворника с его безвестной дочкой и до других им подобных! Приказ был выполнен, патронов они не пожалели. Такую отвагу начальство ценит; скоро грудь героев украсят новые кресты и медали, а плечи — нашивки и звездочки. И капитан Миронов, шагая в казармы впереди своих молодцов — онежцев и двинцев,— обдумывал слова, исполненные воинского духа, патриотизма и верноподданнических чувств, которыми он отрапортует генералу Воронову о своих боевых успехах.
Еще бы, трехтысячная банда бунтующих чухонцев и социал-демократов разгромлена, в бою с неприятелем ни один из солдат не получил и царапинки. Это должно принести храброму капитану по меньшей мере георгиевский крест и подполковничьи погоны. Как только почта начнет аккуратно работать, он напишет об этом в Петербург своей милой невесте: «Дорогая Надежда! Давно мы не виделись, но тревожные времена...» — и т. д. Как только времена изменятся и станет поспокойнее, он женится на Надежде и привезет ее в Таллин. Не годится так долго ходить в женихах и жить в разлуке с невестой.
С первым залпом Тийт Раутсик в оцепенении застыл на месте. Лонни куда-то исчезла, люди припали к земле, а при следующих залпах Тийту Раутсику самому при
шлось лечь и укрыться от пуль. Но едва залпы перешли в одиночные выстрелы, отцовские чувства Тийта взяли верх над инстинктом самосохранения, он вскочил на ноги и бросился в ту сторону, где в последний раз видел Лонни. Убегавшие от выстрелов люди сталкивались с ним и насильно увлекали за собой. Нет, Лонни среди них не было. Кто-то полз, оставляя за собой кровавый след. Шатаясь, прошла мимо него девушка ростом с Лонни, судорожно прижимая руки к груди,— нет, это не Лонни. Чем ближе продвигался Тийт к фонарному столбу, где так недавно выступала с речью молодая девушка, тем обильнее была кровь. Камни залиты густой кровью, кровью тех, кто умирал, кто уже не мог двигаться, а только взывал о помощи, она алела мутноватыми лужами, застывая в клейкую массу вокруг тел, пораженных первым залпом. И вдруг посреди этого багрового ужаса какой-то странно знакомый синий цвет ударил в глаза Тийту. Он поспешил туда. Край нового синего пальто Лонни был запачкан кровью. Он поднял дочь на руки и старался усадить ее. Тийт часто держал на руках Лонни-малютку, носил и качал ее ночами по очереди с женой, когда Лонни в пятилетнем возрасте простудилась и страдала воспалением среднего уха. Он и тогда еще держал ее на руках и переносил с кровати на кровать, когда Лонни — взрослая уже девушка — сломала ногу, катаясь на коньках на пруду Шнелли, и ее на извозчике привезли домой.
— Лонни, Лонничка, это я, отец! Встань, уже не стреляют! Перевяжем рану!
Но Лонни не двигалась.
— Лонничка! Доченька, доченька! Встань, ну, встань же! Я ведь так не могу тебя перевязать!
Он пытался усадить Лонни, но в ее теле ощущалось что-то неподатливое, чужое, а измазанная кровью и дорожной пылью голова бессильно падала на его плечо.
— Золотко, крошка моя, голубка, не бойся, больше не стреляют!
Но Лонни не слышала.
— Доченька! Дорогая Лонничка! Можешь, можешь выйти замуж за Пеэтера!
Но и этого Лонни больше не слышала.
И тогда Тийта Раутсика сжала ледяная рука смерти. Только что он еще утешал себя последней обманчивой надеждой, стараясь оттолкнуть от своего сознания правду о смерти дочери, хотя уже при первом залпе он инстинктивно почувствовал эту правду. При повторных залпах
ужас смерти овладел им, но, увидя распростертое тело Лонни, он всей силой отцовской любви старался отогнать этот ужас. Теперь уже ничего не помогало. Одним рывком он расстегнул синее пальто Лонни, разорвал платье и пропитавшиеся клейкой кровью лиф и рубашку. Из раны еще сочилась кровь, пуля прошла под левым соском, тело не совсем остыло, но было уже безжизненным. И когда вся жестокая правда, обрушившаяся на Тийта Раутсика, дошла до его сознания, он прижался лицом к трупу, словно хотел отдать свою кровь, тепло своей жизни остывающему телу дочери, а из горла его вырвался странный хрип, будто ему самому пробили пулей грудь или вонзили кинжал в сердце.
Убедившись в смерти Лонни, Тийт Раутсик уже не видел рядом с ней других мертвецов — все плыло перед его глазами в каком-то кровавом тумане. (По официальному, составленному прокурором отчету, на основании которого, по всей вероятности, генералу Воронову, а впоследствии и «героям» из Онежского и Двинского полков раздавали награды, «мятежная толпа оставила на поле боя около ста пятидесяти убитых и раненых».) Тийт Раутсик поставил всю свою нелегкую жизненную игру на одну карту, на дочь, и когда пуля вырвала эту карту из его рук, отчаяние встало вокруг него темной стеной.
Может быть, именно в этот момент душа Тийта Раутсика, и прежде измученная и истерзанная, потеряла ту гибкость, эластичность и способность приспосабливаться, которую врачи считают признаком нормального человека. Его сознание работало теперь только в одном направлении и уже не могло возвратиться к прежнему состоянию. Важный Юхан утверждал, будто старик был уже помешан в воскресенье вечером, когда он привез его домой с Нового рынка вместе с телом дочери. (Не все трупы были перевезены с Нового рынка в покойницкую на Торнимяэ. Опасаясь полицейских дознаний и преследований, многие сразу же увезли тела своих близких и даже не решились хоронить их в четверг вместе с другими на торжественных похоронах. Так было и с Лонни Раутсик. Сестры ее матери боялись даже разговоров о ее смерти и тихо похоронили Лонни рядом с матерью на кладбище Каламая.) Что до самого Тийта Раутсика, то жители дома, вопреки мнению извозчика, утверждали, что в воскресенье вечером старик был еще в здравом уме\ и только ночью, оставшись один у тела дочери, сошел с ума. Во всяком случае, в понедельник, в послеобеденный час, когда весь город еще обсуждал
вчерашнее убийство, а также новый сюрприз царя — обнародованный в тот же день манифест (по поводу которого одни ликовали, а другие недоверчиво покачивали головой), Тийт Раутсик выбрался наконец из комнаты, где все еще покоилось тело его дочери, и стал налаживать шланг, собираясь поливать улицу.
— Ты что же это — в осеннее время?— спросил домохозяин мясник Пеэтсон, чья лавка из-за тревожных событий была закрыта уже второй или третий день.
— Ну и что ж с того, что осень?— сказал Тийт Раутсик, привинчивая шланг к водопроводному крану.— Все вокруг в крови, никак не отмыть.
В словах дворника домохозяин не усмотрел ничего умного, но и не мог назвать их особенно глупыми. Даже ему, мяснику, привыкшему к крови, после вчерашней бойни на Новом рынке казалось, что мир действительно слишком уж перепачкан кровью.
— Оно конечно, у нас теперь и крови, и всякой всячины довольно, но тебе с твоим шлангом всего не отмыть. Сегодня манифест объявили, может, что...
Маленький иссохший старичок, чьи волосы и прежде были седы и совсем побелели за минувшую ночь, ничего не сказал, оценивающе посмотрел на хозяина, будто взвешивая, с чего начать, и отвернул кран. Мощная холодная струя ударила по рукам и лицу господина Пеэтсона. Фыркая и пыхтя, он убежал за угол дома. Его так сильно окатило холодной водой, что он вначале даже не догадался выругаться. Придя в себя, Пеэтсон попытался подкрасться из-за угла к дворнику, но получил в лицо новый удар струи. Теперь он, видимо, догадался, как обстоят дела с дворником, и уже не пытался приблизиться к нему, а черным ходом поспешил к себе в квартиру, чтобы переодеться. Но и Тийт Раутсик не терял понапрасну времени. Весь мир был в крови, он сам залит кровью! И он направлял шланг попеременно на свои руки, на сапоги, на прохожих, с криком убегавших от него; он мыл дом Пеэтсона, окна и стены противоположного дома, мыл мостовую и крышу сарая, и лошадь проезжавшего извозчика, и седоков, и самого восседавшего на козлах извозчика, испуганно грозившего Тийту кнутом, обливал подворотни и пытался омыть даже небо, так как весь воздух, небосвод и тускло светившее солнце, как казалось ему, кровоточили. Он был так занят своим делом, что не заметил, как из-за угла дома к нему подкрались несколько человек во главе
с городовым и самим Пеэтсоном, и, прежде чем он успел обернуться, его схватили.
— Помогите! Помогите! Шпики напали! Кровавые шпики напали!— кричал изо всех сил Тийт Раутсик. Но городовой закрыл ему рот широкой волосатой рукой, словно в криках сумасшедшего и впрямь была доля правды, той правды, о которой миру не полагается знать.
А затем Тийта Раутсика увезли в сумасшедший дом, откуда он вырвался только спустя несколько лет, но уже лежа в гробу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Утром во второе воскресенье октября за калиткой хибарки Ревала появился высокий, в синем городском пальто и серой шляпе молодой человек. Справившись со щеколдой, он шагнул во двор. Кусти из Лайакиви, слепой Каарли и Михкель из Ванаыуэ, собравшиеся у раненного бароном Матиса, толковали в это время, кого бы послать от безземельных крестьян волости вместо Матиса на общеуездный съезд народных представителей. Они решили, что самый подходящий для этого человек — корабельный мастер Михкель из Ванаыуэ. Он входил в волостной партийный кружок (Пеэтер все же успел создать его здесь) и, как мастер, пользовался уважением народа.
— Во вторник я назову твое имя на собрании, только ты уж не отказывайся,— сказал Кусти и, услышав на улице шорох, повернул голову к маленькому окну.
— О-го!— не смог сдержать своего удивления Кусти.— Это что за щеголь? Экая дылда, да еще в очках!
— Доктор, может быть?— спросил Матис, приподнимаясь на локте.
— И не пахнет доктором. Никогда я в здешних краях и в глаза такого не видал,— сказал Кусти.
Послышался стук в наружную дверь.
Это был явно чужой человек, в здешних краях нет обычая стучать в дверь. Щелкнет запор, заскрипят дверные петли, тут уже известно, что кто-то идет,— зачем же еще стучать?!
— Иди взгляни,— сказал Матис Кусти, так как Вийи не было дома (она отправилась на «бабскую ярмарку» — в каугатомаскую церковь почесать языком и заодно должна была зайти к Саару в волостное правление).— Кто его знает, что за человек, может, кто-нибудь из города,— и хозяин поправил на себе одеяло, чтобы край его не волочился при госте по полу.
Вскоре пришелец уже стоял на пороге комнаты.
Это был действительно дылда добрых шести футов роста, но какой-то жидковатый, даже хлипкий с виду. По- видимому, он никогда как следует не держал в руке ни топорища, ни весел. С ремеслом захожего портного не вязались картонка в одной руке и фотоаппарат с большими черными мехами и растопыренной треногой в другой. Фотограф? Ну, а что ему тут искать?
Переложив картонку под мышку, незнакомец протянул каждому поочередно руку, словно все они были его давнишними приятелями, и начал полускороговоркой, сдабривая время от времени свою речь одобрительным смешком:
— Так, так, ишь вы, целая конференция собралась. Совещание, что ли? Конечно, конечно, теперь уже большие дела на белом свете нельзя решать без того, чтобы крестьянство не сказало своего слова. Ведь это хутор Матиса Тиху — Ревала?
— Да, Тиху, но хутора тут никакого нет, как сами видите,— пробормотал Матис.
— Ну, ну, хозяину нечего бояться, я ведь пришел не перемерять землю или налоги взыскивать,— ворковал незнакомец в слишком уж назойливо-панибратском, приятельском тоне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55