https://wodolei.ru/catalog/mebel/80cm/
..»
Барон расхохотался.
— Почему же только за пятьдесят лет? Почему ты не требуешь тех земель, которые были отняты у тебя семьсот лет тому назад, как пишут в городе твои подстрекатели?
— Пусть барон не думает, что эти семьсот лет забыты,— сказал Матис с мрачной серьезностью.— Вначале мы потребуем обратно земли, отнятые у нас в течение пятидесяти лет, про времена более древние поговорим еще...
Со двора доносился угрожающий гомон. Ветер сорвал с крючка оконную ставню и с силой швырнул ее об стену, так что задрожал весь дом. Леденящий холод пронизал фон Ренненкампфа, но он был бароном (то есть рыцарем), и ему не пристало показывать свой страх перед чем-нибудь или кем-нибудь.
— Значит, ты, сумасшедший человек, все еще хочешь получить свое Рейнуыуэ. Суд отказал тебе в этом. Теперь ты подстрекаешь жителей волости и угрожаешь мне.
— Раньше я один осмеливался требовать своих прав — теперь их требует вся волость. Здесь есть еще пункты, которые барину придется выполнить:
«8. Рабочий день летом начинается с половины шестого утра и кончается в шесть часов вечера, один час для завтрака и полтора часа для обеденного перерыва»...
— О-го-о, хватит! Восьмичасовой рабочий день и так далее, как это теперь поется. Ты, Герман,— он повернулся к сыну,— выслушай пожелания господ, а я сейчас вернусь,— и барон вышел из кабинета.
С тех пор, как лет пятнадцать тому назад какой-то деревенский парень, которого так и не удалось поймать, в порыве мести ночью вышиб камнями несколько окон в баронском доме, у фон Ренненкампфа вошло в привычку держать свой револьвер в спальне. Только отправляясь куда-нибудь, он брал оружие с собой. В несколько прыжков взбежал он по лестнице, бросил две-три ничего не значащие фразы своей из года в год болеющей и охающей жене, торопливо схватил оружие, но заряжал его уже много спокойнее (он был метким стрелком и в молодости имел несколько дуэлей) — холод револьвера вернул ему прежнюю уравновешенность.
Тем временем оставшиеся в кабинете сначала переглянулись, а потом уставились на молодого барона.
— Ну, что там еще за требования у вас?— сказал молодой барон, высокий светлый блондин с мутноватыми глазами.
— Читай,— пробормотал старшина Матису.
— Чего мне читать? Молодой барин все равно не даст никакого ответа,— и Матис положил бумагу с пунктами требований на стол.
Капитан Тынис Тиху молча смотрел в окно. Дождь прошел, но по-прежнему сильный ветер гнал через залив одну серую тучу за другой. Был седьмой час, наступал вечер. Со двора послышалась песня: «Отречемся от старого мира!..» И кто-то крикнул — не озорства ради, а так, чтобы это услышали и в комнате:
— Матис, не сдавайся!
— «Дрянная затея,— мрачно думал капитан Тынис Тиху, хотя по-прежнему с безразличным лицом смотрел в окно.— При этом ветре чертовски хорошо было бы нестись под парусами с Датского Зунда на конец Готланда, прошел бы за одну ночь».
— Ну, читай,— настаивал молодой барон.
— У молодого барина глаза позорче,— ответил Матис.
И правда, барон, по-видимому из любопытства, взял
бумагу, написанную аккуратным почерком волостного писаря Саара.
— «9. Воскресной работы не должно быть.
10. Батракам прибавить заработную плату в размере 20 рублей в год.
11. Каждый месяц предоставлять рабочим мызы 3 дня для своих работ и нужд.
12. Барон должен уволить с мызы Руусна кубьяса юугуского Сийма, потому что он груб и придирчив в обращении с людьми».
Старый барон был уже опять в кабинете. Он взял бумагу из рук сына, мельком взглянул на последние строки требований, потом разорвал бумагу пополам, сверху вниз, еще раз пополам и швырнул клочки в корзинку для бумаг.
— Значит, таков ответ барона?— спросил Матис.
— Да, таков ответ. Ступайте!— приказал барон, не повышая голоса, и открыл дверь.
Волостной старшина сгреб с колен фуражку и быстро вскочил на ноги. Капитан Тиху вставал медленно, скорее с притворным, чем с настоящим достоинством, но все же и он поднялся. А Матис не шевелился.
— Вон! — рявкнул барон на Матиса, так что стекла задрожали.
— Я не глухой, нечего барону кричать на меня!
— Вон, собака!
Матис встал. Мгновенно он вспомнил Сандера, вероятно погибшего на войне, Пеэтера, стоящего по другую сторону двери, подумал об остальных товарищах. Ведь они на него надеются. «Матис, не сдавайся!» А если он позволит теперь барону просто вышвырнуть себя, что толку тогда от сегодняшнего схода в волостном правлении, от их появления на мызе?! Если бы их было только трое здесь в кабинете, он, может быть, и ушел бы, но сегодня Матис чувствовал за своей спиной силу. Он подошел к окну и сказал барону:
— Не уйду отсюда никуда, пока барон не пойдет навстречу нашим требованиям.
— Ты уберешься отсюда сию минуту!— Теперь барон уже не орал, он вынул из кармана револьвер и направил его в Матиса.
«Выстрелит, верно, дьявол, если я не уйду, и суд ему ничего не сделает»,— пронеслась в голове Матиса тревожная мысль, и он хотел схватить стул, чтобы швырнуть его для самозащиты.
В этот миг барон выстрелил. Гул выстрела прокатился по всему дому и двору мызы. Матис прижал руку к правому боку, по которому словно кнутом хлестнули, но все еще продолжал стоять. Промелькнула мысль: «Наверно, не убил, только ранил, искалечил». Он заметил еще, что вторично барон не смог выстрелить, так как дверь с треском распахнулась. Пеэтер ворвался в кабинет и, схватив барона за кисть руки, стал вырывать у него револьвер.
Со двора неслись крики:
— Убивают! Убивают, сволочи! Пошли на подмогу, братцы!
Раздался мощный удар по парадной двери, с грохотом сорвался запор, дверь открылась, и ветер на мгновение прогудел в барской прихожей. Вой ветра, покрыв людские голоса, почему-то особенно сильно отдался в ушах Матиса, хоть он и слышался какое-то короткое мгновение, и сразу же потонул в шуме и криках ворвавшихся людей, в топоте кованых мужицких сапог о господский паркет. А потом в прихожей щелкнули один за другим три, четыре, пять коротких револьверных выстрелов. «Теперь уже насмерть бьют,— подумал Матис.— Стрелял, верно, молодой барон, револьвер старого барона был в руках у Пеэтера». У крестьян же — Матис это хорошо знал — оружия не было. А Длинный Биллем — да, это был Биллем! — заламывал старому барону обе руки за спину. На мгновение Матис увидел глаза неистово сопротивляющегося барона: они были совсем белые, выкатившиеся от напряжения и ужаса. «Боится, сатана!» — И Матис тут же ощутил, как у него самого стекает по боку липкая кровь. Нет, упаси бог, он не хотел умирать теперь, ни за что не хотел умирать. Но уже накатывался какой-то странный, словно издалека идущий шум и темнота застилала глаза. С той секунды, когда Пеэтер с криком: «Отец! Отец!» — бросился к нему, и до пробуждения в хибарке Ревала вечером того же дня Матис ничего не помнил.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Лонни Раутсик не была от природы ни пустой, ни бессердечной девушкой; если ее иногда и посещали вздорные или бессердечные мысли, то случалось это оттого, что те, кого принято было считать рачительными и преуспевающими в жизни людьми, думали точно так же.
После охлаждения дружбы Лонни Раутсик и Пеэтера Тиху, особенно же после того, как Лонни с ужасом услышала о предполагавшемся аресте Пеэтера и молодой человек вообще исчез с горизонта, Лонни решила, что их разлука предопределена судьбой и что, быть может, это и к добру. Вероятно, правы ее многочисленные тетушки и знакомые, советовавшие ей присмотреть партию получше, чем этот простой рабочий. (Лонни больше не мечтала о том, что из Пеэтера, который дал втянуть себя в водоворот политики, выйдет в будущем мастер или инженер.) Она была красива, о чем красноречиво свидетельствовали зеркало и пристальные взгляды мужчин, было за ней и небольшое приданое, но ждать жениха — принца в карете — рискованно, можно остаться в старых девах, и, по здравому мнению тетушек, Лонни следовало бы примириться с каким-нибудь домовладельцем с таллинских окраин, с хозяином мелочной лавки в центре города, с мясником, имеющим свое маленькое предприятие, или, на худой конец, с вежливым и рачительным чиновником — одним словом, выйти за человека, у которого было уже налажено свое прочное житье-бытье, чтобы, соединив с ним свою жизнь, молодая девушка не боялась призрака нужды. А рабочий? Для рабочих на Ситси достаточно фабричных девушек — пусть каждый сходится с девушкой своего круга.
Правда, беспристрастному человеку со стороны показалось бы, что продавщица захудалой книжной лавчонки и дочь дворника Лонни Раутсик была ближе к работницам с Ситси, населявшим дом Пеэтсона, чем к домовладельцу, ближе к подобным ей продавщицам маленьких магазинов, чем к хозяевам этих магазинов. Но беспристрастных наблюдателей среди рачительных горожан почти не оказалось. Каждый только и знал, что старался протиснуться повыше по ступенькам общественной лестницы. На самой нижней ступеньке этой лестницы сидел с рукой, протянутой за подаянием, нищий или несчастный инвалид войны, а на верхней стоял император в своем неземном, богоданном величии и блеске. Расстояние между этими ступенями было так велико, что два холодных глаза в венчанной богом голове никогда и не видали с высоты верхней ступени инвалида войны, который храбро сражался за веру, царя и отечество и которому снарядом оторвало обе ноги, так что теперь он с помощью рук передвигается по улицам в маленькой четырехколесной тележке. По промежуточным ступеням лестницы карабкались вверх, изрыгая ругательства и орудуя локтями, люди самых различных профессий и сословий, кончая столь высокими придворными сферами, что взгляд простого смертного уже не достигал вершины. Но Лонни Раутсик и не заглядывала так высоко, хотя ходили слухи о том, будто бы некая эстонская девушка из простонародья с помощью добрых знакомых получила место судомойки на царской кухне и впоследствии стала супругой самого главного повара императорского двора! Нет, скромная Лонни Раутсик удовлетворилась бы и каким-нибудь молодым, интересным торговцем, подвернись такой под руку. Лонни считала подходящей для себя партией какого-нибудь торговца, владельца пусть небольшого, но самостоятельного дела, но отнюдь не дворницкого сына или хозяйского приказчика. Но беда в том, что привлекательный молодой торговец или сын торговца оценивал свое общественное положение точно так же, как и сама Лонни, то есть не посматривал безразлично в качестве незаинтересованного наблюдателя по сторонам, не оглядывался назад, а смотрел, как и подобало человеку рачительному и уже преуспевшему, все вперед и вперед — и уже видел перед собой во всей красе на следующей ступени сословной лестницы дочь какого-нибудь купца первой гильдии. Думая обо всем этом, Лонни, конечно, вздыхала. Единственным ее утешением было то, что вздыхала она не одна, точно так же вздыхали и мечтали мало-мальски преуспевающие люди, стремящиеся, с помощью локтей, притворных слез, брани или подхалимства, вверх по сословной лестнице.
И вот в этом море вздохов и вожделений Лонни Раутсик встретился человек, который не вздыхал, хоть ему и полагалось бы это делать, потому что он был только простым рабочим, рядом с Лонни, которая как-никак могла бы подняться по сословной лестнице до какой-нибудь купчихи. Хотя Пеэтер убежал от жандармов, все же ему следовало бы тайком повидаться с Лонни, чтобы выяснить положение, чтобы дать ей, Лонни, возможность высказать молодому человеку свое окончательное, веское «нет», напомнить, как она предупреждала, просила его остерегаться политики, а Пеэтер ее не послушался и следовал сломя голову за своей партией, объяснить, что настоящая любовь не такова и что теперь всему конец. Но Пеэтер не подавал никаких признаков жизни, и в голове Лонни прибавились еще и новые обвинения: почему Пеэтер так мало доверял ей, что ни одного дня не хотел укрываться у нее?! Она, правда, не терпела политики, но никогда не позволила бы себе такой низости — выдать Пеэтера шпикам. Уж нет ли у Пеэтера здесь, в городе, другой тайной любви, какой-нибудь фабричной девчонки, у которой он скрывается? А может быть, он убежал на Сааремаа, к своим деревенским зазнобушкам?
Так думала немного кокетливая, оскорбленная, капризная, мечтавшая продвинуться на следующую ступень сословной лестницы Лонни Раутсик. Она думала так потому, что каждый рачительный человек обязан был так ду
мать, потому, что большинство думало именно так. Не могла же она нарушить правила общей игры, плыть против течения, брать фальшивые ноты в согласном хоре. И если при этом она становилась чуть-чуть легкомысленной, капризной и оскорбленной, то и это было в порядке вещей, кто бы стал осуждать ее за это!
Но, кроме этой честолюбивой и предусмотрительной Лонни, была еще и другая Лонни Раутсик: простая, милая, участливая двадцатидвухлетняя девушка, русоволосая, с красивыми, блестящими карими глазами, она жаждала любви и сама хотела любить. Эта Лонни Раутсик, тревожно просыпаясь по ночам в своей комнатушке, была безразлична к купеческим достаткам. Ее воображению представлялись дети — веселые и здоровые, мальчики и девочки, с большими глазами и высокими бровями, сильные и умные дети, способные ко всякой работе, как... как сам Пеэтер. И когда среди ночной тишины раздавались вдруг чьи- то шаги на пустынных городских улицах, Лонни вздрагивала и, сидя на постели, не отрывала взгляда от окна, ожидая тихого стука, предназначенного ей и понятного только ей. Но шаги по каменным плитам тротуара удалялись, и если вслед за этим слышались выстрелы, девушка вздрагивала всем телом, и с ее уст невольно срывались слова молитвы: «Господи, спаси и сбереги его!»
Отец Лонни, старый Тийт, не слышал ни чужих шагов, ни выстрелов, ни молитвенного шепота дочери. В последнее время он жил в какой-то печали и замкнутости, два- три раза Лонни даже приводила его домой из кабака, чего с ним прежде не случалось. По ночам отец часами ворочался на постели, а если засыпал, то непрестанно бредил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Барон расхохотался.
— Почему же только за пятьдесят лет? Почему ты не требуешь тех земель, которые были отняты у тебя семьсот лет тому назад, как пишут в городе твои подстрекатели?
— Пусть барон не думает, что эти семьсот лет забыты,— сказал Матис с мрачной серьезностью.— Вначале мы потребуем обратно земли, отнятые у нас в течение пятидесяти лет, про времена более древние поговорим еще...
Со двора доносился угрожающий гомон. Ветер сорвал с крючка оконную ставню и с силой швырнул ее об стену, так что задрожал весь дом. Леденящий холод пронизал фон Ренненкампфа, но он был бароном (то есть рыцарем), и ему не пристало показывать свой страх перед чем-нибудь или кем-нибудь.
— Значит, ты, сумасшедший человек, все еще хочешь получить свое Рейнуыуэ. Суд отказал тебе в этом. Теперь ты подстрекаешь жителей волости и угрожаешь мне.
— Раньше я один осмеливался требовать своих прав — теперь их требует вся волость. Здесь есть еще пункты, которые барину придется выполнить:
«8. Рабочий день летом начинается с половины шестого утра и кончается в шесть часов вечера, один час для завтрака и полтора часа для обеденного перерыва»...
— О-го-о, хватит! Восьмичасовой рабочий день и так далее, как это теперь поется. Ты, Герман,— он повернулся к сыну,— выслушай пожелания господ, а я сейчас вернусь,— и барон вышел из кабинета.
С тех пор, как лет пятнадцать тому назад какой-то деревенский парень, которого так и не удалось поймать, в порыве мести ночью вышиб камнями несколько окон в баронском доме, у фон Ренненкампфа вошло в привычку держать свой револьвер в спальне. Только отправляясь куда-нибудь, он брал оружие с собой. В несколько прыжков взбежал он по лестнице, бросил две-три ничего не значащие фразы своей из года в год болеющей и охающей жене, торопливо схватил оружие, но заряжал его уже много спокойнее (он был метким стрелком и в молодости имел несколько дуэлей) — холод револьвера вернул ему прежнюю уравновешенность.
Тем временем оставшиеся в кабинете сначала переглянулись, а потом уставились на молодого барона.
— Ну, что там еще за требования у вас?— сказал молодой барон, высокий светлый блондин с мутноватыми глазами.
— Читай,— пробормотал старшина Матису.
— Чего мне читать? Молодой барин все равно не даст никакого ответа,— и Матис положил бумагу с пунктами требований на стол.
Капитан Тынис Тиху молча смотрел в окно. Дождь прошел, но по-прежнему сильный ветер гнал через залив одну серую тучу за другой. Был седьмой час, наступал вечер. Со двора послышалась песня: «Отречемся от старого мира!..» И кто-то крикнул — не озорства ради, а так, чтобы это услышали и в комнате:
— Матис, не сдавайся!
— «Дрянная затея,— мрачно думал капитан Тынис Тиху, хотя по-прежнему с безразличным лицом смотрел в окно.— При этом ветре чертовски хорошо было бы нестись под парусами с Датского Зунда на конец Готланда, прошел бы за одну ночь».
— Ну, читай,— настаивал молодой барон.
— У молодого барина глаза позорче,— ответил Матис.
И правда, барон, по-видимому из любопытства, взял
бумагу, написанную аккуратным почерком волостного писаря Саара.
— «9. Воскресной работы не должно быть.
10. Батракам прибавить заработную плату в размере 20 рублей в год.
11. Каждый месяц предоставлять рабочим мызы 3 дня для своих работ и нужд.
12. Барон должен уволить с мызы Руусна кубьяса юугуского Сийма, потому что он груб и придирчив в обращении с людьми».
Старый барон был уже опять в кабинете. Он взял бумагу из рук сына, мельком взглянул на последние строки требований, потом разорвал бумагу пополам, сверху вниз, еще раз пополам и швырнул клочки в корзинку для бумаг.
— Значит, таков ответ барона?— спросил Матис.
— Да, таков ответ. Ступайте!— приказал барон, не повышая голоса, и открыл дверь.
Волостной старшина сгреб с колен фуражку и быстро вскочил на ноги. Капитан Тиху вставал медленно, скорее с притворным, чем с настоящим достоинством, но все же и он поднялся. А Матис не шевелился.
— Вон! — рявкнул барон на Матиса, так что стекла задрожали.
— Я не глухой, нечего барону кричать на меня!
— Вон, собака!
Матис встал. Мгновенно он вспомнил Сандера, вероятно погибшего на войне, Пеэтера, стоящего по другую сторону двери, подумал об остальных товарищах. Ведь они на него надеются. «Матис, не сдавайся!» А если он позволит теперь барону просто вышвырнуть себя, что толку тогда от сегодняшнего схода в волостном правлении, от их появления на мызе?! Если бы их было только трое здесь в кабинете, он, может быть, и ушел бы, но сегодня Матис чувствовал за своей спиной силу. Он подошел к окну и сказал барону:
— Не уйду отсюда никуда, пока барон не пойдет навстречу нашим требованиям.
— Ты уберешься отсюда сию минуту!— Теперь барон уже не орал, он вынул из кармана револьвер и направил его в Матиса.
«Выстрелит, верно, дьявол, если я не уйду, и суд ему ничего не сделает»,— пронеслась в голове Матиса тревожная мысль, и он хотел схватить стул, чтобы швырнуть его для самозащиты.
В этот миг барон выстрелил. Гул выстрела прокатился по всему дому и двору мызы. Матис прижал руку к правому боку, по которому словно кнутом хлестнули, но все еще продолжал стоять. Промелькнула мысль: «Наверно, не убил, только ранил, искалечил». Он заметил еще, что вторично барон не смог выстрелить, так как дверь с треском распахнулась. Пеэтер ворвался в кабинет и, схватив барона за кисть руки, стал вырывать у него револьвер.
Со двора неслись крики:
— Убивают! Убивают, сволочи! Пошли на подмогу, братцы!
Раздался мощный удар по парадной двери, с грохотом сорвался запор, дверь открылась, и ветер на мгновение прогудел в барской прихожей. Вой ветра, покрыв людские голоса, почему-то особенно сильно отдался в ушах Матиса, хоть он и слышался какое-то короткое мгновение, и сразу же потонул в шуме и криках ворвавшихся людей, в топоте кованых мужицких сапог о господский паркет. А потом в прихожей щелкнули один за другим три, четыре, пять коротких револьверных выстрелов. «Теперь уже насмерть бьют,— подумал Матис.— Стрелял, верно, молодой барон, револьвер старого барона был в руках у Пеэтера». У крестьян же — Матис это хорошо знал — оружия не было. А Длинный Биллем — да, это был Биллем! — заламывал старому барону обе руки за спину. На мгновение Матис увидел глаза неистово сопротивляющегося барона: они были совсем белые, выкатившиеся от напряжения и ужаса. «Боится, сатана!» — И Матис тут же ощутил, как у него самого стекает по боку липкая кровь. Нет, упаси бог, он не хотел умирать теперь, ни за что не хотел умирать. Но уже накатывался какой-то странный, словно издалека идущий шум и темнота застилала глаза. С той секунды, когда Пеэтер с криком: «Отец! Отец!» — бросился к нему, и до пробуждения в хибарке Ревала вечером того же дня Матис ничего не помнил.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Лонни Раутсик не была от природы ни пустой, ни бессердечной девушкой; если ее иногда и посещали вздорные или бессердечные мысли, то случалось это оттого, что те, кого принято было считать рачительными и преуспевающими в жизни людьми, думали точно так же.
После охлаждения дружбы Лонни Раутсик и Пеэтера Тиху, особенно же после того, как Лонни с ужасом услышала о предполагавшемся аресте Пеэтера и молодой человек вообще исчез с горизонта, Лонни решила, что их разлука предопределена судьбой и что, быть может, это и к добру. Вероятно, правы ее многочисленные тетушки и знакомые, советовавшие ей присмотреть партию получше, чем этот простой рабочий. (Лонни больше не мечтала о том, что из Пеэтера, который дал втянуть себя в водоворот политики, выйдет в будущем мастер или инженер.) Она была красива, о чем красноречиво свидетельствовали зеркало и пристальные взгляды мужчин, было за ней и небольшое приданое, но ждать жениха — принца в карете — рискованно, можно остаться в старых девах, и, по здравому мнению тетушек, Лонни следовало бы примириться с каким-нибудь домовладельцем с таллинских окраин, с хозяином мелочной лавки в центре города, с мясником, имеющим свое маленькое предприятие, или, на худой конец, с вежливым и рачительным чиновником — одним словом, выйти за человека, у которого было уже налажено свое прочное житье-бытье, чтобы, соединив с ним свою жизнь, молодая девушка не боялась призрака нужды. А рабочий? Для рабочих на Ситси достаточно фабричных девушек — пусть каждый сходится с девушкой своего круга.
Правда, беспристрастному человеку со стороны показалось бы, что продавщица захудалой книжной лавчонки и дочь дворника Лонни Раутсик была ближе к работницам с Ситси, населявшим дом Пеэтсона, чем к домовладельцу, ближе к подобным ей продавщицам маленьких магазинов, чем к хозяевам этих магазинов. Но беспристрастных наблюдателей среди рачительных горожан почти не оказалось. Каждый только и знал, что старался протиснуться повыше по ступенькам общественной лестницы. На самой нижней ступеньке этой лестницы сидел с рукой, протянутой за подаянием, нищий или несчастный инвалид войны, а на верхней стоял император в своем неземном, богоданном величии и блеске. Расстояние между этими ступенями было так велико, что два холодных глаза в венчанной богом голове никогда и не видали с высоты верхней ступени инвалида войны, который храбро сражался за веру, царя и отечество и которому снарядом оторвало обе ноги, так что теперь он с помощью рук передвигается по улицам в маленькой четырехколесной тележке. По промежуточным ступеням лестницы карабкались вверх, изрыгая ругательства и орудуя локтями, люди самых различных профессий и сословий, кончая столь высокими придворными сферами, что взгляд простого смертного уже не достигал вершины. Но Лонни Раутсик и не заглядывала так высоко, хотя ходили слухи о том, будто бы некая эстонская девушка из простонародья с помощью добрых знакомых получила место судомойки на царской кухне и впоследствии стала супругой самого главного повара императорского двора! Нет, скромная Лонни Раутсик удовлетворилась бы и каким-нибудь молодым, интересным торговцем, подвернись такой под руку. Лонни считала подходящей для себя партией какого-нибудь торговца, владельца пусть небольшого, но самостоятельного дела, но отнюдь не дворницкого сына или хозяйского приказчика. Но беда в том, что привлекательный молодой торговец или сын торговца оценивал свое общественное положение точно так же, как и сама Лонни, то есть не посматривал безразлично в качестве незаинтересованного наблюдателя по сторонам, не оглядывался назад, а смотрел, как и подобало человеку рачительному и уже преуспевшему, все вперед и вперед — и уже видел перед собой во всей красе на следующей ступени сословной лестницы дочь какого-нибудь купца первой гильдии. Думая обо всем этом, Лонни, конечно, вздыхала. Единственным ее утешением было то, что вздыхала она не одна, точно так же вздыхали и мечтали мало-мальски преуспевающие люди, стремящиеся, с помощью локтей, притворных слез, брани или подхалимства, вверх по сословной лестнице.
И вот в этом море вздохов и вожделений Лонни Раутсик встретился человек, который не вздыхал, хоть ему и полагалось бы это делать, потому что он был только простым рабочим, рядом с Лонни, которая как-никак могла бы подняться по сословной лестнице до какой-нибудь купчихи. Хотя Пеэтер убежал от жандармов, все же ему следовало бы тайком повидаться с Лонни, чтобы выяснить положение, чтобы дать ей, Лонни, возможность высказать молодому человеку свое окончательное, веское «нет», напомнить, как она предупреждала, просила его остерегаться политики, а Пеэтер ее не послушался и следовал сломя голову за своей партией, объяснить, что настоящая любовь не такова и что теперь всему конец. Но Пеэтер не подавал никаких признаков жизни, и в голове Лонни прибавились еще и новые обвинения: почему Пеэтер так мало доверял ей, что ни одного дня не хотел укрываться у нее?! Она, правда, не терпела политики, но никогда не позволила бы себе такой низости — выдать Пеэтера шпикам. Уж нет ли у Пеэтера здесь, в городе, другой тайной любви, какой-нибудь фабричной девчонки, у которой он скрывается? А может быть, он убежал на Сааремаа, к своим деревенским зазнобушкам?
Так думала немного кокетливая, оскорбленная, капризная, мечтавшая продвинуться на следующую ступень сословной лестницы Лонни Раутсик. Она думала так потому, что каждый рачительный человек обязан был так ду
мать, потому, что большинство думало именно так. Не могла же она нарушить правила общей игры, плыть против течения, брать фальшивые ноты в согласном хоре. И если при этом она становилась чуть-чуть легкомысленной, капризной и оскорбленной, то и это было в порядке вещей, кто бы стал осуждать ее за это!
Но, кроме этой честолюбивой и предусмотрительной Лонни, была еще и другая Лонни Раутсик: простая, милая, участливая двадцатидвухлетняя девушка, русоволосая, с красивыми, блестящими карими глазами, она жаждала любви и сама хотела любить. Эта Лонни Раутсик, тревожно просыпаясь по ночам в своей комнатушке, была безразлична к купеческим достаткам. Ее воображению представлялись дети — веселые и здоровые, мальчики и девочки, с большими глазами и высокими бровями, сильные и умные дети, способные ко всякой работе, как... как сам Пеэтер. И когда среди ночной тишины раздавались вдруг чьи- то шаги на пустынных городских улицах, Лонни вздрагивала и, сидя на постели, не отрывала взгляда от окна, ожидая тихого стука, предназначенного ей и понятного только ей. Но шаги по каменным плитам тротуара удалялись, и если вслед за этим слышались выстрелы, девушка вздрагивала всем телом, и с ее уст невольно срывались слова молитвы: «Господи, спаси и сбереги его!»
Отец Лонни, старый Тийт, не слышал ни чужих шагов, ни выстрелов, ни молитвенного шепота дочери. В последнее время он жил в какой-то печали и замкнутости, два- три раза Лонни даже приводила его домой из кабака, чего с ним прежде не случалось. По ночам отец часами ворочался на постели, а если засыпал, то непрестанно бредил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55