душевая кабина 90 90 с низким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я не совсем понял ее вопрос и сдержанно ответил:
— Я не тороплюсь. Думаю побыть здесь еще несколько дней.
— Да, но завтра из Бакипура приезжает мой сын.— Б ее голосе прозвучало беспокойство.— Твое долгое пребывание здесь может вызвать у него подозрения.
— Ну и пускай! Тебе бояться нечего, а что касается меня, то я не хочу раньше времени лишаться хорошего отдыха и ехать куда-то...
Кровь отхлынула от ее щек. Она встала.
— Вот как?..
Вечером следующего дня, когда я отдыхал в шезлонге на веранде возле моей комнаты и любовался закатом, неожиданно появился Бонку. Нам пока не представлялась возможность познакомиться поближе, и теперь я решил побеседовать с ним. Знаком предложив ему сесть, я спросил:
— Чем ты теперь занимаешься, Бонку?
Юноша держал себя просто и производил очень приятное впечатление.
— В прошлом году я выдержал вступительные экзамены,— доверительно сообщил он мне.
— Так ты теперь учишься в Бакипурском колледже?
— Да, там.
— У тебя есть братья?
— Нет, братьев нет, только четыре сестры...
— Они замужем?
— Да. Ма уже выдала их.
— Твоя родная мать жива?
— Да. Она живет в деревне.
— А ма часто приезжает к вам?
— Очень часто. Последний раз приезжала полгода назад.
— Ее приезд не вызывает там никаких толков? Бонку помолчал, потом нехотя ответил:
— Вызывает. Знаете, от нас там все отвернулись, но я все равно никогда ма не брошу. Ведь у кого еще есть такая замечательная ма?
Мне очень хотелось спросить его, откуда у него такое преклонение перед своей названой матерью, но я подавил любопытство.
— Нет, вы только скажите,— возбужденно заговорил вдруг Бонку,— разве в пении и музыке есть что-нибудь зазорное? А ведь больше ма не в чем упрекнуть, она никогда ни о ком дурного слова не скажет. Одно добро делает людям. У нас в деревне даже нашим врагам помогает, детей их учит. А сколько теплой одежды послала туда, одеял! Это что, плохо?
— Наоборот. Очень хорошо. Моя похвала ободрила Бонку.
— Вот видите, а попробуйте-ка сказать об этом в деревне,— с воодушевлением продолжал он,—все тут же на вас набросятся. Вы только послушайте. Ма знала, что в деревне очень плохо с водой, и, когда мы выстроили себе там каменный дом, решила на месте ямы, где мы обжигали кирпичи, вырыть пруд. Она почти четыре тысячи рупий истратила. Такой пруд получился! Даже ступени к воде есть. И что бы вы думали? Наши ревнители веры не дали освятить его! Такая вода, а эти идиоты не желают ею пользоваться! Только завистью исходят из-за того, что у нас каменный дом.
Я изумился:
— Что ты говоришь! Неужели они так и не пользуются прудом?
Бонку презрительно усмехнулся:
— Как же! Не долго они носы воротили! Первый год, правда, никто не подходил к нему, но теперь все бедняки берут оттуда воду. Даже брахманы и те зимой и в начале весны, когда с водой туго, тайком пользуются им. Но ведь как неприятно все это для ма! Обидно.
— Да, видно, у вас в деревне живут по принципу: пусть мне будет хуже, зато другим сделаю гадость.
— Вот-вот,— подхватил Бонку.— Они думают, что проучили нас. Да с такими людьми вообще лучше не иметь дела. Вы согласны?
Я ничего не ответил ему, только улыбнулся и пожал плечами. Но Бонку был так возбужден, что не обратил на это внимания. Вероятно, он в самом деле очень любил свою названую мать и теперь, найдя во мне благосклонного слушателя, все больше входил в азарт. Он так хвалил Пьяри и восхищался ею, что мне даже стало неловко. Вдруг он заметил, что я молчу, ничем не выражая своего согласия с ним, и, сконфузившись, переменил тему разговора.
-— Вы еще долго здесь пробудете? — спросил он меня.
— Нет,— улыбнулся я,— завтра еду.
— Так скоро? -Да.
— Но ведь вы еще не совсем оправились? Разве вы считаете, что уже здоровы?
— Как сказать. Утром я решил было, что поправился, но днем что-то опять заболела голова.
— Тогда зачем же спешить? — Бонку обеспокоенно посмотрел на меня.— Разве вам плохо здесь?
Я промолчал и внимательно посмотрел ему в глаза. Он не производил впечатления человека, скрывающего свои мысли, но под моим взглядом почему-то смутился и, стараясь скрыть свое смущение, неожиданно резко заявил:
— Никуда вы не поедете.
— Почему?
•— Потому что ма нравится, когда вы здесь.
Он покраснел, встал и поспешно вышел.
Так вот почему Пьяри торопила меня с отъездом! Бонку открыл мне глаза. Я вдруг увидел другую Пьяри и понял ее. Раньше я все время воображал, будто она полностью свободна и вольна распоряжаться собой по своему усмотрению, а догадаться об ее истинном отношении ко мне для меня не составляло труда. Но я глубоко заблуждался — она прежде всего мать. В тот день, когда она ею стала, она по рукам и ногам связала себя невидимыми путами и с тех пор в первую очередь должна была считаться со своим новым положением, оберегать свое материнское достоинство. Она не смела поддаваться своим влечениям, необузданным желаниям, которые толкали ее к падению, ибо всегда помнила, что не имеет права оскорбить любовь сына и его преданность к ней. Даже имя Пьяри—любимая,—данное ей кем-то во время ее бурной и пылкой юности, она хотела скрыть от него.
Солнце медленно опускалось за горизонт, и вдруг я почувствовал, как что-то растаяло в моей груди и согрело сердце. Нет, решил я, никогда я не унижу Раджлакшми. Ведь я прекрасно понимал: какой бы сдержанностью и корректностью ни отличались наши отношения внешне, желания неудержимо влекли нас друг к другу. В любую минуту могло совершиться непоправимое. Но этого нельзя было допустить. Мать Бонку неприступными Гималаями встала между нами. Я твердо решил не испытывать больше свою силу воли и выдержку и на следующий же день проститься с Пьяри — уехать так, чтобы не оставалось никакого предлога когда-либо вернуться.
Я сидел поглощенный своими мыслями, как вдруг на веранде с курительницей в руках появилась Раджлакшми. Заметив меня, она остановилась.
— Зачем сидеть на холоде, если опять нездоровится? Сейчас же иди в комнату.
Я улыбнулся:
— Ты удивляешь меня, Лакшми. Ра^ве здесь холодно?
— Ну, не холодно, но все-таки прохладно. Ветер.
— Ты опять ошибаешься, здесь нет никакого ветра.
— Ну конечно, я всегда ошибаюсь. Но кажется, ты сам сказал, что у тебя болит голова, не так ли? Почему же ты не идешь в комнату и не ложишься в постель? На что только Ротон смотрит! Неужели не может хотя бы виски смочить тебе одеколоном? Нигде слуги так не забываются, как в этом доме. Настоящие господа.
Недовольная, она ушла в комнату, а через несколько минут на веранде появился Ротон. Запыхавшийся и смущенный, он так усиленно, с таким покаянным видом начал извиняться за свою оплошность, что я не удержался от улыбки.
Ободренный, слуга осмелился заговорить:
— Вы думаете, бабу, я не знаю, что ни в чем не виноват? Ма, когда сердится, всегда за что-нибудь ругает.
— А почему она сердится? — поинтересовался я.
— Кто знает, бабу! Господа всегда ни с того ни с сего сердятся и так же успокаиваются. Плохо пришлось бы слугам, если бы они не умели скрыться с их глаз на это время.
— А иначе что бы произошло? — послышался из-за двери голос хозяйки Ротона.— Прибила бы я вас, что ли? И если служить у меня неприятно, почему ты не уходишь отсюда?
Ротон в смущении опустил голову.
— Ты забыл свои обязанности,— продолжала Раджлакшми, войдя в комнату.—У бабу болит голова. Я узнала об этом от Бонку и велела тебе пойти помочь ему.
А ты что делаешь? Ты только в восемь часов вечера соблаговолил явиться сюда, да еще срамишь меня. Завтра же ищи себе другое место, здесь ты больше не останешься. Понятно?
Раджлакшми ушла. Ротон смочил мне виски одеколоном, побрызгал на лицо водой и принялся обмахивать меня веером. Неожиданно Раджлакшми вернулась и с порога спросила меня:
— Ты, кажется, завтра собираешься домой?
Я действительно решил ехать завтра, хотя не знал еще куда, и поэтому ответил уклончиво:
— Да, я еду завтра утром.
— Каким поездом?
— Не знаю. Выеду утром и сяду на первый попавшийся.
— Прекрасно. Тогда я пошлю на станцию узнать расписание.
И она снова вышла.
Закончив свою миссию, вслед за ней ушел и Ротон. Вскоре голоса слуг, доносившиеся снизу, смолкли. Я понял, что все отправились спать.
Я тоже лег, но сон не шел ко мне. Ворочаясь с боку на бок, я думал об одном: почему Пьяри сердится и отчего с таким нетерпением ждет моего отъезда? Чем я провинился перед ней? Ротон утверждает, что господа сердятся безо всякой причины. Возможно, его мнение и справедливо в отношении других, но к Пьяри оно относиться не могло — она отличалась немалым умом и умела владеть собой. Но ведь и я тоже, хотя и не такой рассудительный, как она, всегда держал себя в руках. Что бы ни творилось у меня в душе, я никогда не показывал этого внешне, даже в бреду не проговаривался. Так что я не давал ей никакого повода к неудовольствию, и гневаться на меня у нее не было никаких оснований, тем более накануне моего отъезда. Другое дело, если причина ее раздражения крылась в ней самой.
Глубокой ночью я вдруг проснулся от шороха. Я открыл глаза и увидел, что в комнату вошла Ргджлакшми. Взяв со стола лампу, она поставила ее на пол около двери, так, чтобы свет не падал на мою кровать, закрыла окно и, подойдя ко мне, остановилась, задумчиво глядя на меня. Потом, приподняв край москитной сетки, просунула под нее руку, коснулась моего лба, расстегнула рубашку, потрогала грудь — нет ли жара. Легкие прикосновения ночной посетительницы было смутили меня, но я тут же убедил себя в том, что мне не следует стыдиться той, которая так самоотверженно ухаживала за мной во время болезни, когда я лежал в беспамятстве, и, можно сказать,
вернула меня к жизни. Пьяри снова застегнула рубашку, поправила простыню, натянув ее мне до самою подбородка, тщательно подоткнула края сетки и бесшумно вышла, прикрыв за собой дверь.
Я все видел, все слышал, но дал ей уйти так же незаметно, как она пришла. Если бы она знала, как много самой себя оставила мне в ту ночь!
Наутро у меня поднялась температура. Лицо горело, резало в глазах. Голова сделалась такой тяжелой, что я с трудом мог поднять ее. Но встать с постели было необходимо. Я больше не смел доверять себе, в любую минуту я мог совершить предательство по отношению к нам обоим. Теперь я должен был ехать не столько ради себя, сколько ради нее.
Я видел, что она сумела смыть с себя многие грехи своей юности, ее окружали дети, называли матерью. Имел ли я право увести ее из этого храма радости и снова обречь на бесчестье? Достанет ли у моей любви силы, чтобы возместить ей потерю сердечной привязанности и уважения, которыми она здесь пользовалась?
Пьяри вошла в комнату.
— Как ты себя чувствуешь?
— Не так уж плохо. Могу ехать.
— Ты должен ехать именно сегодня?
— Да, именно сегодня.
— Приедешь домой — сразу напиши мне, иначе я буду беспокоиться.
Ее умение владеть собой восхищало меня.
— Обязательно напишу, как только приеду,— пообещал я.
— Очень хорошо. Я тоже кое о чем напишу тебе. Когда я вышел из дому и направился к паланкину, она
стояла на балконе второго этажа, молча провожая меня взглядом. Лицо ее было непроницаемо, на нем не отражалось никаких движений души. Я вспомнил сестру Онноду. Та так же серьезно и сосредоточенно смотрела на меня при нашем прощании. На всю жизнь запомнил я взгляд ее добрых глаз, но прочесть в них боль от предстоящей разлуки не сумел. Как знать, может, и в этих блестящих черных глазах тоже таилось нечто неуловимое для меня. Носильщики подняли паланкин и быстро зашагали по направлению к станции. «Лакшми, дорогая, не печалься,— мысленно обращался я к Пьяри,— это хорошо, что я уезжаю. Я вряд ли сумею отблагодарить тебя за все в этом рождении, но жизнь, которую ты мне сберегла, я проживу достойно и, клянусь тебе, никогда ни словом, ни взглядом не оскорблю тебя».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Не думал я, поведав о печальном прощании с Раджлакшми и закончив на этом свой рассказ об одном из периодов моей скитальческой жизни, что когда-нибудь мне опять придется браться за перо и из разрозненных эпизодов моего прошлого составлять связное и последовательное повествование. Тем не менее, к моему величайшему изумлению, такая потребность вдруг у меня возникла. Причем настолько сильная, что противиться ей я не мог. И вот я снова принялся соединять в единую цепь разрозненные события.
Мне казалось, что по возвращении домой у меня началась новая жизнь, словно кто-то невидимым мечом отсек все страдания и оставил мне на долю одни удовольствия. Надо признаться, меня вполне устраивало такое распределение жизненных составляющих, ибо страдания, по моему мнению, являлись уделом лишь тех, кто не может без них обойтись. А себя я по милости Раджлакшми считал поставленным в особое положение — мне теперь должны были быть уготованы одни радости бытия, так как я оказывал благодеяние миру самим фактом своего существования. Все изменилось во мне, по-иному я стал воспринимать окружающее: переменился цвет небес, по-новому начал дуть ветер, все люди, и родные, и посторонние, превратились вдруг в одинаково близких для меня, исчезла разница между своими и чужими. Безотчетная неудержимая радость переполняла все мое существо, даже в воображении не допускал я существования горя и болезней, нужды и лишений. Все вдруг оказалось мне по плечу, сомнения перестали терзать душу.
Это история давно прошедших дней, теперь я уже не испытываю прежних восторгов. И все-таки,— часто думаю я,— как мне повезло, что хоть на какое-то время я вкусил этой безграничной радости, познал уверенность в себе. Правда, потом, когда все во мне перегорело, я нисколько не жалел об утраченных чувствах. Одна только мысль не раз возникала у меня: как бы сложилась моя последующая жизнь, если бы я поделился той великой, исходящей из самого сердца всепобеждающей силой, непоколебимым чувством веры в себя с другим человеком, на слабые плечи которого я возложил бремя жизненных тягот, забот и ответственности?
Вернувшись домой, я написал Раджлакшми письмо, однако ответ пришел не скоро.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я