https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-kamnya/
» — спрашиваю его. А он: «Не до сидения и не до разговоров мне, некогда, боюсь, говорит, петухов, а пришел я тебя повидать и пристроить, сказать тебе, Савка, запомни это хорошо: ищи себе друга, ищи главу дома; мне там уж как придется, лишь бы ты не мучилась и не страдала на этом вашем свете! А я уж, говорит, как-нибудь потерплю и подожду тебя!» Я его спрашиваю: «Да не голодный ли ты, хозяин мой рачительный, не приготовить ли тебе голубка под соусом, ты так любил его?» А он мне: «С этим кончено, упование мое, сделай так, как я тебе наказал, послушайся меня, я тебе, говорит, всегда желал добра!» А я все будто не знаю, что он умер, и спрашиваю: «Кто же тебе, родной мой, пятки почешет, ежели я, не дай господь, в третий раз выйду замуж, как ты советуешь?» А он мне: «Э, моя Савка, не до жены мне теперь! Там я и сам не знаю, мужчина я или нет! И наверняка ты мне больше уже не понадобишься; выходи, говорит, замуж!» И вдруг сгинул, один дороц вместо него остался — растопырил рукава и прямо на меня идет. На этом я и проснулась. И никак не выходят у меня из головы его речи. Сейчас, дорогая, очень я мучаюсь. Так ли, этак ли, а быть мне виноватой: послушаюсь его, так сказать, завещания — людей обижу; послушаюсь людей — его обижу! Ведь я ему всегда при жизни покорна была, родная моя, как же мне теперь нарушить его слово? Эх, Лала, Лала! Тяжко мне без тебя, без своего, так сказать, друга!.. И зачем мне этот Арса?.. И дом — полная чаша! Что мне этот Арса? Шурин! А шурин, как говорится, чужая болячка! Эх, Лала, Лала! Так и звенят твои слова, завет твой у меня в голове и в ушах».
А перед четвертым домом рассказывают о чьей-то свекрови, которая оказалась ведьмой: взъелась на свою сноху, поссорила ее с мужем, а теперь является к ней каждую ночь. Сначала слышится, будто волынка тихонько играет где-то вдалеке, потом ведьма как закричит: «Ты меня к нечистой силе погнала, из-за тебя я свою душу сгубила!» — да как разбежится от двери к кровати, прыгнет к ней на грудь, чешет гребнем и душит. И так каждую ночь, а чуть запоют петухи — как сквозь землю проваливается.
Перед пятым домом собрались вокруг возчика, который недавно вернулся из Бечкерека — отвозил туда евреев — скупщиков зерна — и повествует сейчас о неслыханных и диковинных вещах. Рассказывает со слов одного бечкерек-ского господина, который прочитал много книг, да и сейчас по целым дням читает газеты, будто совсем недавно, в прошлом или даже в этом году, за морем в Америке какие-то люди собрались выстрелить из пушки в луну. Всё уже точно высчитали: и какой должна быть пушка, и какой снаряд, сколько нужно пороху, и за сколько времени он туда долетит и ахнет по луне. И совсем собрались было пальнуть, но один банатчанин, который там случился, смекнув что-то,— а был он, само собой, из Иджёша,— снял шляпу, замахал рукой и говорит: «Подождите, говорит, господа, очень вас прошу! Сейчас вы хотите, примерно сказать, этаким манером в луну бабахнуть? Все это хорошо, замечательно и остроумно,— говорит иджёшанин,— но подумали ли вы о том, что случится с нашими ушами, когда эта пушка взревет, как сто ослиц,— ведь отсюда до самого Иджёша не останется ни одного здорового уха! Пришло ли вам это в голову?! Ну, в конце концов черт с ними, с ушами... ослы и те не ими прославились, хоть они у них и длинные... Но что станем мы делать без лунного света? Сколько конюшен будет взломано, сколько лошадей украдено — ведь и при лунном свете едва усторожишь какого-нибудь вороного от лиходеев! Ну, я вас спрашиваю?» А они, говорит, ухватились всяк за свои уши, рты поразевали, задумались, а потом спрашивают: «А ты откуда, приятель?» А он говорит: «Из Иджёша!» — «Из Иджёша?» — удивляются они. «Из самого Иджёша!» — «А где это?» — «Да Иджёш, говорит, неужто Иджёша не знаете?! Что между Саяной и Кикиндой!» — «Ну, спасибо, тебе,— говорят они,— и за наши уши, и за лунный свет. Не станем мы стрелять, хоть и жалко, что так потратились!.. Ты дело говоришь, только как же это тебя осенило? Хотя слыхали мы: говорят, что все иджёшане умные, вроде тебя! Большущее тебе спасибо!»
«С тех пор,— продолжает тот свой рассказ,— стоит только сказать в Америке, что ты из Иджёша,— и все в порядке, потому что банатчане спасли лунный свет и луна осталась на своем старом месте. И за это всякий иджёшанин беспошлинно ездит на паромах, и через мосты, и повсюду, даже паспорта не должен предъявлять, когда покупает порох — стрелять по скворцам и зайцам, и не приходится ему курить акцизный табак, а когда он продает лошадей, никто не требует у него право.
Он рассказывает, а его слушают, разинув рот, и некоторые стоят еще четверть часа с разинутыми от удивления ртами, пока им не посоветуют закрыть рот и отправиться спать. Вот так-то прославился один наш банатчанин в далеких краях, а иджёшанам обещали отлить из этой пушки колокол.
Так калякали о всякой всячине на скамейках перед домами. Поначалу оживленно, потом все ленивей и ленивей; и по мере того как рассказчик и слушатели уставали, и у них начинало рябить в глазах, и все принимались зевать — паузы наступали все чаще. Мало-помалу вдоль всей улицы разговоры замирали, и их сменял собачий лай да лягушачий концерт в придорожных канавах.
Только и слышишь, как то там, то здесь кто-нибудь зевнет и скажет: «Эх-хе-хе! Пошли помаленьку на боковую, завтра еще будет день для разговоров!» — «Спокойной ночи!» — несется с одной стороны. «Спокойной и доброй!» — отвечают с другой. «Что так рано? Жалко, очень уж ночь хороша!» — «Наговорились досыта. А завтра надо пораньше встать: приедут испольщики»,— замечает кто-то. «Пожалуй, верно. И мы скоро отправимся. Нам тоже нужно пораньше встать,— слышится опять чей-то голос на той стороне,— поехать надо за камышом — крыть крышу, а то просто стыд, на косматую и драную Пастухову шапку смахивать стала. Спокойной ночи!»
А немного погодя исчезнут последние силуэты перед домами, умолкнут голоса. Но жизнь еще теплится во дворах — нет-нет да и донесется то кудахтанье встревоженной курицы на насесте, то скрип журавля: это берут воду для отца, он будет мыть ноги, а попутно браниться и отдавать распоряжения на завтра. Потом услышишь еще, как затворяют калитку, как волочит по двору цепь косматый Серко, гавкнет раз-другой порядка ради, но в конце концов замолкнет и он.
Мрак покрыл и окутал все. Даже месяц не светит. Да и зачем? Ведь Шаца задумал нечто большое и отважное, а для этого за глаза довольно мелких звездочек, что светят на небе и, лукаво подмигивая, глядят вниз на заснувшее село и бодрствующего Шацу, который торопливо направился было куда-то и вдруг, услышав шаги, остановился и юркнул в тень акации. Это проходил ночной сторож дядя Нича, на обязанности которого лежит сообщать жителям, который час, и охранять их от воров, вопреки возведенному на него поклепу, что он якобы и сам при случае работает с ними на паях. Шаца слышал, как Нича прошел по улице, лениво волоча по земле ноги, как зевнул, потом высек кресалом огонь, разжег трутом трубку, ругнул еврея-лавочника, что подсунул ему одну труху, а за компанию и хозяина злого черного пса, который грызет ворота, когда Нича проходит мимо, и лает на представителя власти. Сторож миновал попову улицу, свернул в другую, потом в третью и здесь протрубил в свой рог ровно двенадцать раз, а спустя четверть часа — еще один раз и, украв таким образом целый час, улегся, как всякий усталый человек, которому творец определил ночь для отдыха и сна, и захрапел, а потому не видел, как Шаца завернул на попову улицу.
Шаца крадучись шел вдоль акаций, пока не достиг дома отца Спиры. И тогда сердце его забилось сильнее, как обычно бьется оно у любого, даже самого смелого человека, решившегося на дерзкий поступок. Взяв домбру, он еще издали заиграл хорошо известную песню: «Дорогая, ты уснула»,— но так тихо, что рокот струн мог уловить только слух влюбленной Юлы. Три дня тому назад Шаца поссорился с ней на огороде у дыры в заборе, как это уже известно читателям из конца предыдущей главы, и с тех пор не появлялся; он поклялся, что никогда больше не придет, даже на глаза ей не покажется и уйдет мыкаться по свету. Но так как он сам, зарекаясь, дал слово, то сам же и взял его обратно. Хотел выдержать хотя бы еще три дня, но не смог и отправился к Юле. Узнал от тетки, что Юла о нем справлялась, и порадовался в душе, что помучил ее своей ревностью.
Уладить легкую размолвку лучше всего серенадой, этого требует и ход событий. Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулана, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его домбры. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чью-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах домбры она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчелы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:
Дорогая, ты уснула, Сладкий сон тебя мани. Спи же, доброй ночи, Юла, Бог тебя храни!
Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева домбры ее милый.
Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах,— сейчас, после полуночи, когда все село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звезды так чудесно мерцают на темно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюбленных?! И разве ее ответ на эту песню не прозвучал бы еще более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в ее груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:
— Доброй ночи, доброй ночи!
— Юца? — послышался голос матушки Сиды.— А, Юца!
— Ох! Мама проснулась! — прошептала Юла.
— Юца!.. Это ты?
— Я, мама! — испуганно отвечает Юла.
— Что ты там делаешь так поздно? — спрашивает матушка Сида, которую укусил комар и разбудил собственный кашель.
— Да так... жарко мне...
— А что там, на улице?
— Да это соседский кот шатается у нас под окнами и орет! Такой безобразник!..
— Каковы соседи,— говорит, зевая, матушка Сида,— таковский и кот.
Наступает тишина.
— Юца... ты еще у окна?
— Да, мама!
— Открой-ка немного жалюзи!.. В комнате — как в печке... Жарко. И покури малость девясилом... поищи на шкафу, возле вязанья... и зажги... Проклятые комары как собаки кусают... должно быть болотные. Только что один укусил меня под самым глазом и разбудил, негодяй! А я так крепко спала.
В эту минуту завыл пес попа Чиры, не выносивший, как и все его собратья, музыки.
— По хозяину! — прошептала Спирина попадья. Охотно и радостно исполняя волю матери, Юла распахнула настежь окно и протянула подкравшемуся Шаце свои белые полные ручки, которые тот (не подумайте, что преувеличивает, хоть дело и происходит в селе) галантно осыпал поцелуями.
— Доброй ночи... хватит, нас застанут! — лепечет Юла, отнимая руки, но Шаца ухватился за них, как утопающий, и не отпускает и тоже что-то шепчет в ответ,— так они ведут тихую беседу.
— А чего ты там стоишь? — спрашивает матушка Сида, которая опять вскоре проснулась, на этот раз потому, что Юла чихнула.
— Да ведь вы приказали открыть окно.
— О господи, детка! Почему же ты его сейчас же не закрыла?
— Ждала, когда вы скажете.
— Неужто так тут и стоишь?! Эх, дитя, дитя! Ну закрывай... довольно... опять комары налетят.
— Хорошо, мама.
— Да ты, голубка, не озябла ли? Возьми-ка мой чепец.
— Спасибо, мама! Мне и так жарко,— говорит Юла, затворяет окно, ложится в постель и всю ночь напролет не смыкает глаз. Зачем ей спать? Грезы наяву лучше всяких снов.
Шаца тоже вскоре очутился дома. Он летел, исполненный блаженства, на крыльях счастья и удовлетворенной любви так легко, словно бы и не касался подошвами земли. Он не встретил, к счастью, никого, кроме дяди Ничи. Нахлобучив шляпу на самые глаза, он ускорил шаги, но острый глаз сторожа все же приметил его.
— Добрутр, брадобрей! — насмешливо приветствовал его дядя Нича и многозначительно кашлянул.
— Покойной ночи, дядя Нича! — негромко бросает Шаца и, сунув домбру под пиджачок, устремляется дальше.
— А где это мы, племянничек, по ночам ходим? Кто это глухой ночью бреется, а?
— Никто! — отвечает Шаца уже издали.
— Ха-ха! «Всё по темноте, чтоб не быть беде!» Э-эх, племянничек, затеял ты что-то неладное!
— Не шуми-ка лучше и труби свои часы, раз тебе за это платят! — доносится уже совсем издалека голос Шацы.
— Ну-ну,— продолжает Нича уже больше для самого себя.— Носит тебя черт, и найдешь ты черта! Только потом не вопи, ежели где-нибудь тебя за «бритьем» застукают да вилами на спине букву «ш» напечатают! Хе-хе! — разглагольствует Нича, присаживаясь на скамейку перед чьим-то домом.— Не вздумай только потом орать, предупреждаю тебя, когда колом или еще чем станут тебя потчевать. Черта по ночам ищете,— ворчит Нича, рассевшись как следует на скамейке,— а потом дядя Нича виноват, когда вилы по спине станут прогуливаться; виноват дядя Нича, что село, мол, не сторожит, будто я исправничье жалованье получаю! Отменное жалованье, будь они неладны! Даже на табак не хватает! Если бы не перепадало малость от тех, кому туго приходится — «Дядя Нича, выручай!»,— пришлось бы махру курить, как последнему мужику! Кабы подвезло сторожем на виноградник наняться или пастухом — ух ты! Вот бы я зажил!.. Да нет, приспичило мне государству служить: Нича «чиновником» задумал стать; ведь даже прадед мой, да и никто из всей семьи никогда государственного хлеба не едал! Что ж, по работе и награда, так мне и следует! Едва на табак и сало хватает!
— Ах-ха-ха, аа-ха-ха,— широко зевает он и бормочет: — Закурить, что ли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
А перед четвертым домом рассказывают о чьей-то свекрови, которая оказалась ведьмой: взъелась на свою сноху, поссорила ее с мужем, а теперь является к ней каждую ночь. Сначала слышится, будто волынка тихонько играет где-то вдалеке, потом ведьма как закричит: «Ты меня к нечистой силе погнала, из-за тебя я свою душу сгубила!» — да как разбежится от двери к кровати, прыгнет к ней на грудь, чешет гребнем и душит. И так каждую ночь, а чуть запоют петухи — как сквозь землю проваливается.
Перед пятым домом собрались вокруг возчика, который недавно вернулся из Бечкерека — отвозил туда евреев — скупщиков зерна — и повествует сейчас о неслыханных и диковинных вещах. Рассказывает со слов одного бечкерек-ского господина, который прочитал много книг, да и сейчас по целым дням читает газеты, будто совсем недавно, в прошлом или даже в этом году, за морем в Америке какие-то люди собрались выстрелить из пушки в луну. Всё уже точно высчитали: и какой должна быть пушка, и какой снаряд, сколько нужно пороху, и за сколько времени он туда долетит и ахнет по луне. И совсем собрались было пальнуть, но один банатчанин, который там случился, смекнув что-то,— а был он, само собой, из Иджёша,— снял шляпу, замахал рукой и говорит: «Подождите, говорит, господа, очень вас прошу! Сейчас вы хотите, примерно сказать, этаким манером в луну бабахнуть? Все это хорошо, замечательно и остроумно,— говорит иджёшанин,— но подумали ли вы о том, что случится с нашими ушами, когда эта пушка взревет, как сто ослиц,— ведь отсюда до самого Иджёша не останется ни одного здорового уха! Пришло ли вам это в голову?! Ну, в конце концов черт с ними, с ушами... ослы и те не ими прославились, хоть они у них и длинные... Но что станем мы делать без лунного света? Сколько конюшен будет взломано, сколько лошадей украдено — ведь и при лунном свете едва усторожишь какого-нибудь вороного от лиходеев! Ну, я вас спрашиваю?» А они, говорит, ухватились всяк за свои уши, рты поразевали, задумались, а потом спрашивают: «А ты откуда, приятель?» А он говорит: «Из Иджёша!» — «Из Иджёша?» — удивляются они. «Из самого Иджёша!» — «А где это?» — «Да Иджёш, говорит, неужто Иджёша не знаете?! Что между Саяной и Кикиндой!» — «Ну, спасибо, тебе,— говорят они,— и за наши уши, и за лунный свет. Не станем мы стрелять, хоть и жалко, что так потратились!.. Ты дело говоришь, только как же это тебя осенило? Хотя слыхали мы: говорят, что все иджёшане умные, вроде тебя! Большущее тебе спасибо!»
«С тех пор,— продолжает тот свой рассказ,— стоит только сказать в Америке, что ты из Иджёша,— и все в порядке, потому что банатчане спасли лунный свет и луна осталась на своем старом месте. И за это всякий иджёшанин беспошлинно ездит на паромах, и через мосты, и повсюду, даже паспорта не должен предъявлять, когда покупает порох — стрелять по скворцам и зайцам, и не приходится ему курить акцизный табак, а когда он продает лошадей, никто не требует у него право.
Он рассказывает, а его слушают, разинув рот, и некоторые стоят еще четверть часа с разинутыми от удивления ртами, пока им не посоветуют закрыть рот и отправиться спать. Вот так-то прославился один наш банатчанин в далеких краях, а иджёшанам обещали отлить из этой пушки колокол.
Так калякали о всякой всячине на скамейках перед домами. Поначалу оживленно, потом все ленивей и ленивей; и по мере того как рассказчик и слушатели уставали, и у них начинало рябить в глазах, и все принимались зевать — паузы наступали все чаще. Мало-помалу вдоль всей улицы разговоры замирали, и их сменял собачий лай да лягушачий концерт в придорожных канавах.
Только и слышишь, как то там, то здесь кто-нибудь зевнет и скажет: «Эх-хе-хе! Пошли помаленьку на боковую, завтра еще будет день для разговоров!» — «Спокойной ночи!» — несется с одной стороны. «Спокойной и доброй!» — отвечают с другой. «Что так рано? Жалко, очень уж ночь хороша!» — «Наговорились досыта. А завтра надо пораньше встать: приедут испольщики»,— замечает кто-то. «Пожалуй, верно. И мы скоро отправимся. Нам тоже нужно пораньше встать,— слышится опять чей-то голос на той стороне,— поехать надо за камышом — крыть крышу, а то просто стыд, на косматую и драную Пастухову шапку смахивать стала. Спокойной ночи!»
А немного погодя исчезнут последние силуэты перед домами, умолкнут голоса. Но жизнь еще теплится во дворах — нет-нет да и донесется то кудахтанье встревоженной курицы на насесте, то скрип журавля: это берут воду для отца, он будет мыть ноги, а попутно браниться и отдавать распоряжения на завтра. Потом услышишь еще, как затворяют калитку, как волочит по двору цепь косматый Серко, гавкнет раз-другой порядка ради, но в конце концов замолкнет и он.
Мрак покрыл и окутал все. Даже месяц не светит. Да и зачем? Ведь Шаца задумал нечто большое и отважное, а для этого за глаза довольно мелких звездочек, что светят на небе и, лукаво подмигивая, глядят вниз на заснувшее село и бодрствующего Шацу, который торопливо направился было куда-то и вдруг, услышав шаги, остановился и юркнул в тень акации. Это проходил ночной сторож дядя Нича, на обязанности которого лежит сообщать жителям, который час, и охранять их от воров, вопреки возведенному на него поклепу, что он якобы и сам при случае работает с ними на паях. Шаца слышал, как Нича прошел по улице, лениво волоча по земле ноги, как зевнул, потом высек кресалом огонь, разжег трутом трубку, ругнул еврея-лавочника, что подсунул ему одну труху, а за компанию и хозяина злого черного пса, который грызет ворота, когда Нича проходит мимо, и лает на представителя власти. Сторож миновал попову улицу, свернул в другую, потом в третью и здесь протрубил в свой рог ровно двенадцать раз, а спустя четверть часа — еще один раз и, украв таким образом целый час, улегся, как всякий усталый человек, которому творец определил ночь для отдыха и сна, и захрапел, а потому не видел, как Шаца завернул на попову улицу.
Шаца крадучись шел вдоль акаций, пока не достиг дома отца Спиры. И тогда сердце его забилось сильнее, как обычно бьется оно у любого, даже самого смелого человека, решившегося на дерзкий поступок. Взяв домбру, он еще издали заиграл хорошо известную песню: «Дорогая, ты уснула»,— но так тихо, что рокот струн мог уловить только слух влюбленной Юлы. Три дня тому назад Шаца поссорился с ней на огороде у дыры в заборе, как это уже известно читателям из конца предыдущей главы, и с тех пор не появлялся; он поклялся, что никогда больше не придет, даже на глаза ей не покажется и уйдет мыкаться по свету. Но так как он сам, зарекаясь, дал слово, то сам же и взял его обратно. Хотел выдержать хотя бы еще три дня, но не смог и отправился к Юле. Узнал от тетки, что Юла о нем справлялась, и порадовался в душе, что помучил ее своей ревностью.
Уладить легкую размолвку лучше всего серенадой, этого требует и ход событий. Одна только Юла его услышит: отец спит во дворе подле чулана, а она с матерью — в комнате, окнами на улицу, в каких обычно охотнее всего спят невесты. Но и мать не могла услышать его домбры. Услышала только Юла. Мгновенно вскочила она с постели, кинулась к окну и, заметив сквозь редкие жалюзи чью-то тень, тотчас догадалась, что это Шаца; в переборах домбры она узнала аккомпанемент хорошо известной ей песенки, хотя Шаца, как добропорядочный и миролюбивый парикмахерский ассистент, не решался петь. Он только легонько перебирал струны, и они тихо гудели, словно весенние пчелы, а Юла — про себя, конечно, подпевала:
Дорогая, ты уснула, Сладкий сон тебя мани. Спи же, доброй ночи, Юла, Бог тебя храни!
Вот что говорит при помощи звонких струн и сухого дерева домбры ее милый.
Эх! Что бы сказала сейчас Юла, если бы посмела, то есть если бы не боялась разбудить мать! И разве в словах Юлы звучало бы меньше поэзии, чем в этих готовых стихах,— сейчас, после полуночи, когда все село и даже ночной сторож Нича спят, а ночь так прекрасна, звезды так чудесно мерцают на темно-синем небе, а кровь кипит и клокочет в двух бодрствующих влюбленных?! И разве ее ответ на эту песню не прозвучал бы еще более обворожительной песней, осмелься она подать голос? Сердце стучало в ее груди, точно пьяный хозяин, что стучится к себе в ворота, билось так, будто хотело выскочить. Потому-то она, верно, и прижала левую руку к груди, а правой потихоньку подняла занавеску и, дослушав музыку, шепнула сквозь спущенные жалюзи:
— Доброй ночи, доброй ночи!
— Юца? — послышался голос матушки Сиды.— А, Юца!
— Ох! Мама проснулась! — прошептала Юла.
— Юца!.. Это ты?
— Я, мама! — испуганно отвечает Юла.
— Что ты там делаешь так поздно? — спрашивает матушка Сида, которую укусил комар и разбудил собственный кашель.
— Да так... жарко мне...
— А что там, на улице?
— Да это соседский кот шатается у нас под окнами и орет! Такой безобразник!..
— Каковы соседи,— говорит, зевая, матушка Сида,— таковский и кот.
Наступает тишина.
— Юца... ты еще у окна?
— Да, мама!
— Открой-ка немного жалюзи!.. В комнате — как в печке... Жарко. И покури малость девясилом... поищи на шкафу, возле вязанья... и зажги... Проклятые комары как собаки кусают... должно быть болотные. Только что один укусил меня под самым глазом и разбудил, негодяй! А я так крепко спала.
В эту минуту завыл пес попа Чиры, не выносивший, как и все его собратья, музыки.
— По хозяину! — прошептала Спирина попадья. Охотно и радостно исполняя волю матери, Юла распахнула настежь окно и протянула подкравшемуся Шаце свои белые полные ручки, которые тот (не подумайте, что преувеличивает, хоть дело и происходит в селе) галантно осыпал поцелуями.
— Доброй ночи... хватит, нас застанут! — лепечет Юла, отнимая руки, но Шаца ухватился за них, как утопающий, и не отпускает и тоже что-то шепчет в ответ,— так они ведут тихую беседу.
— А чего ты там стоишь? — спрашивает матушка Сида, которая опять вскоре проснулась, на этот раз потому, что Юла чихнула.
— Да ведь вы приказали открыть окно.
— О господи, детка! Почему же ты его сейчас же не закрыла?
— Ждала, когда вы скажете.
— Неужто так тут и стоишь?! Эх, дитя, дитя! Ну закрывай... довольно... опять комары налетят.
— Хорошо, мама.
— Да ты, голубка, не озябла ли? Возьми-ка мой чепец.
— Спасибо, мама! Мне и так жарко,— говорит Юла, затворяет окно, ложится в постель и всю ночь напролет не смыкает глаз. Зачем ей спать? Грезы наяву лучше всяких снов.
Шаца тоже вскоре очутился дома. Он летел, исполненный блаженства, на крыльях счастья и удовлетворенной любви так легко, словно бы и не касался подошвами земли. Он не встретил, к счастью, никого, кроме дяди Ничи. Нахлобучив шляпу на самые глаза, он ускорил шаги, но острый глаз сторожа все же приметил его.
— Добрутр, брадобрей! — насмешливо приветствовал его дядя Нича и многозначительно кашлянул.
— Покойной ночи, дядя Нича! — негромко бросает Шаца и, сунув домбру под пиджачок, устремляется дальше.
— А где это мы, племянничек, по ночам ходим? Кто это глухой ночью бреется, а?
— Никто! — отвечает Шаца уже издали.
— Ха-ха! «Всё по темноте, чтоб не быть беде!» Э-эх, племянничек, затеял ты что-то неладное!
— Не шуми-ка лучше и труби свои часы, раз тебе за это платят! — доносится уже совсем издалека голос Шацы.
— Ну-ну,— продолжает Нича уже больше для самого себя.— Носит тебя черт, и найдешь ты черта! Только потом не вопи, ежели где-нибудь тебя за «бритьем» застукают да вилами на спине букву «ш» напечатают! Хе-хе! — разглагольствует Нича, присаживаясь на скамейку перед чьим-то домом.— Не вздумай только потом орать, предупреждаю тебя, когда колом или еще чем станут тебя потчевать. Черта по ночам ищете,— ворчит Нича, рассевшись как следует на скамейке,— а потом дядя Нича виноват, когда вилы по спине станут прогуливаться; виноват дядя Нича, что село, мол, не сторожит, будто я исправничье жалованье получаю! Отменное жалованье, будь они неладны! Даже на табак не хватает! Если бы не перепадало малость от тех, кому туго приходится — «Дядя Нича, выручай!»,— пришлось бы махру курить, как последнему мужику! Кабы подвезло сторожем на виноградник наняться или пастухом — ух ты! Вот бы я зажил!.. Да нет, приспичило мне государству служить: Нича «чиновником» задумал стать; ведь даже прадед мой, да и никто из всей семьи никогда государственного хлеба не едал! Что ж, по работе и награда, так мне и следует! Едва на табак и сало хватает!
— Ах-ха-ха, аа-ха-ха,— широко зевает он и бормочет: — Закурить, что ли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38