Качество супер, рекомендую! 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не для того, чтобы причинить ему боль,
а просто из женской хитрости все же я сделаю так. Он, конечно, не вытерпит, станет жалеть меня, начнет умолять, успокаивать, уговаривать... И, хотя я знаю, нет за ним никакой вины, все равно скривлю обиженно губы... Ведь если не сделаешь так, эти мужчины — что за народ! — возомнят о себе, сядут нам на голову...»
Когда к газу подносишь горящую спичку, он шумно вспыхивает, а? Бурмакан вздрогнула от испуга, очнулась, выбралась из паутины беспокойных мыслей. Еще и еще хлопотала, приложила все старания, чтобы достойно принять, угостить гостью. С виноватым видом тенью ходила за матерью Рабия. Взглядывала исподтишка, надеялась, что придет минута — и лицо Бурмакан просияет.
Пока Бурмакан с Рабией заботились об угощении, что же делали Аруке и Серкебай, оставшиеся в комнате?
— Здравствуй, Аруке.
Аруке не ответила. Улыбаясь, смотрела в окно, по которому барабанил дождь.
— Такова судьба, Аруке. Мы не вправе обижаться друг на друга...
— Знаю...
— Оказывается, ты еще жива, Аруке.
— Потому и разговариваю с тобой, что жива.
— Бурмакан хорошая женщина, не относись к ней плохо... Аруке.
— Разве я враг ей, чтобы относиться плохо...
— Ты умная, пожалей меня, пожалей ее, не говори... Не вспоминай о давнем, не рассказывай о том, о чем невзначай упомянула... Не причиняй боли ее сердцу, и без того оно изболелось, Аруке.
— Тот, кто скрывает свою болезнь, умрет от нее. Почему ты не рассказал ей сам? Значит, ты...
— Да, Аруке. Я не мог сказать. Всю жизнь мучаюсь, не смея признаться. Сам таким образом осудил себя на мученья. Если бы признался, давно б исцелился, однако я решил не исцеляться, пока не умру. Пожизненно осудил себя... Плохо ли это, хорошо ли — сама оцени и сама решай, как поступить. Я виноват перед тобой... Я признаю, Аруке...
— Чтобы назвать себя виновным, надо обрести достоинство человека... Быть достойным принять ответственность... Если ты Серкебай прошлых лет, ты недостоин быть виновным передо мною. Скажи, что видел ты в жизни? Что останется после тебя? Когда придет твой час распрощаться с жизнью, что поднимет твой дух?
— Мой труд... Еще.. мои дочери.
Аруке покраснела. Попробовала улыбнуться — улыбка вышла искусственной. Серкебай в душе пожалел ее.
— Я не знала, что Рабия твоя дочь. Она похожа не на тебя, а на мать. Каждый раз, называя фамилию Рабий — Серкебаева, оказывается, называла твое имя. Сначала фамилия звучала знакомо, но постепенно я перестала связывать... Да, я одинока. У тебя — дочери, у меня — никого, и все-таки моя жизнь... И все-таки, оказывается, мне лучше, чем тебе, Серкебай. Сегодня ты одинок возле своей жены. И ты не знаешь, что будет с тобою завтра.
— Завтра? Как же не знать...
— Неправда... Тебе плохо, тебе скверно, тебе не позавидуешь, Серкебай. Ты обманывал самого себя, ты обманывал близких людей - и не год, много лет... Ох, скажи-ка, неужели мог спокойно спать, спокойно есть в этом доме? Нет, здесь не терпеливость твою, не геройство, не искупление — вижу одну только трусость. Ты и в молодости был такой, знала тебя таким. Чувствую, хочешь сказать, что все в своей жизни создал своими руками, никого не ущемлял и не пользовался без закона общественным добром... Если ты не способен раскрыть свое сердце в семье, если ты не чистосердечен, если не сознаешься в своем преступлении... Я слышала, что ты темной ночью, одевшись в черное платье, выкрал Бурмакан, что ты бросил ее, полуживую, под волостного... Обо всем этом я узнала уже после бегства, расставшись с тобой. Если бы услышала раньше...
Серкебай прервал ее речь:
— У меня были два затаенных желания. Во-первых, увидеть тебя еще хоть раз, если ты осталась жива... Во-вторых, рассказать Бурмакан о своей вине перед ней...
— Меня ты уже увидел, а Бурмакан рассказать не сможешь. Не такой ты человек, не решишься, не хватит смелости. Почему ты живешь с фальшью в сердце? Как у тебя хватает терпения? Понимаю, ведь мучишься всю жизнь. Не хочу тебя осуждать, однако хотела бы знать, что живешь с чистой совестью. Знаешь ли ты, что останется после меня? Останется честность, ничем не запятнанная совесть.
— Быть может, я честнее тебя, Аруке...
— Вот видишь — «быть может»... Ты не веришь в себя, говоришь неуверенно. Это и значит — не честен... Почему я не говорю о себе—«может быть»? Смотрю на тебя и не верю, что вы с женой разговариваете по душам.
— Почему не разговариваем?..
— Не горячись. Я спрошу у твоей жены, я не верю, чтобы ты мог говорить с ней от всего сердца. Я не знаю тебя теперешнего, но если ты прежний Серкебай... ты ведь бесчувственный человек. На работе ты, вероятно, хорош, но уж дома... Посмотри-ка сейчас на себя. Твоя дочь пригласила меня в твой дом, а ты смотришь со страхом. Или думаешь, я приехала, чтобы снова выйти за тебя замуж? Или желая тебе отомстить? Оказывается, ты уже сам себе отомстил, сам наказал себя, обрек на мучения —- даже не из-за меня, а из-за жены, с которой живешь, с которой нажил детей. Это твоя^ болезнь. Если ушибешь тело, боль длится один день, а если ранишь душу, боль останется на тысячу дней.
— Хотя ты и женщина, характером напоминаешь мужчину, Аруке. Не делай этого, зачем тебе спрашивать Бурмакан, разговариваем мы или нет... К чему тебе семейные нелады других?
— Скажи, Серкебай, должно быть, не очень часто в твоем доме бывают гости? Разве может человек, не уважающий себя, уважать других?
— Нет, не говори так, Аруке. Не хвастаюсь, что сверну горы, однако и над нашим очагом поднимается дым. Тебе тоже окажем уважение. Неужели же думаешь, я не смогу принять тебя достойно?
— Куда ушла твоя жена? Испарилась, исчезла... может, сбежала? Уж не рассердилась ли на меня?
— За что ей сердиться?.. Верно, хлопочет, желая получше угостить тебя, Аруке.
— Хмурая, оказывается, у тебя жена. Скажи, пусть не беспокоится, я уеду. Мы слышали о Калыче, — она была женщиной, что сияла как солнце, проглянувшее после дождя. Видно, ты постарался нахмурить эти брови, бедняга. Конечно, твоя заслуга, а то чья же... Скажи, как ты сделался председателем? Кто тебя научил руководить людьми?
— Научил сам народ. Если народ пожелает, сотворит и председателя, и что хочешь другое. Серкебай — это одна песчинка, а народ — гора. Если народ захочет — превратит в гору своего избранника. Я много не говорил, много слушал. Из услышанного отбирал самое главное, нужное, об этом говорил народу. Если я не хотел думать — заставлял думать народ, если я не хотел работать — народ заставлял меня... Народ научил дисциплине, научил жизни, научил честности. Народ научил оценивать прошлое, научил смотреть вперед. Не я, народ — молодец. Я узнал запах земли, я узнал вкус хлеба, я узнал цену минувшим дням — и все это дал мне народ. Да, если счастье тебе улыбается, что бы ты ни сказал, все звучит хорошо. С другой стороны, значит, и кое-каким умом наделил, видно, бог... Недалекий человек не способен долго править, не удержит в руках все нити... Поскольку я работал честно, не было людей, ставших мне поперек. Лишь го, давнее, неоткрытое, заставляет меня вспоминать о прежнем Серкебае, заставляет думать, что остался прежним, таким же, каким был...
— Понимаю, хочешь сказать, что родился новый Серкебай? Закалился в труде, развил данный природой ум, исправился, стал различать хорошее и плохое, но ведь сущность, характер — они остались без изменения? Ты и сейчас разговариваешь со мной как виновный... Почему? Потому, что ты не очистился от греха. Избавишься ли когда-нибудь, снимешь с себя вину?
— Нет. Это мне доказало Прошлое. До встречи с Прошлым я собирался все рассказать Бурмакан, я хотел получить от нее прощение, хотел облегчить свой груз, я стремился... Но после встречи с Прошлым отказался от этой мысли. Однажды совершенный проступок нельзя искупить честной жизнью. Бурмакан способна простить меня. Но разве я буду оправдан этим? Могу ли считать себя оправданным, стоит ей сказать «прощаю»? Нет. Поэтому все затаил в душе, упрятал слова признания подальше, поглубже... Я не сказал ей... И бог знает, скажу ли когда..,
— Значит, по-твоему, всякую вину нужно скрывать до самой смерти? Однако все же скажу тебе: придет время — признаешься... Говорят, дурное дело обнаружится и через сорок лет. Говорят еще, что вина не может сгнить. Остается все той же. Все равно когда-нибудь станет известно людям содеянное тобой, но разве это успокоит твою душу? Серкебай, Серкебай] мне кажется, ты остался прежним, совсем ты не изменился, разве только морщины на лице появились да борода и усы побелели. Тебя подняло время. Всех поднимет наше время — всех, кто захочет подняться. Ты, должно быть, сумел, оказался достойным... В этом — твое достоинство, в этом — твоя человечность. Большой смысл заключается в том, чтобы суметь подняться, И я это оценила в тебе!
Аруке привычно приподняла брови, и этот памятный взлет бровей вернул Серкебая в молодую пору, вернул на полвека назад... В молодые годы Аруке, когда говорила с ним, точно так же иногда вскидывала брови.. Ах, что была за пора — прозрачнее капли росы. Серкебай, вспомнив давнишнее, наполнился сладкой истомой... Он увидел себя в молодые годы. В плохое время, но молодым... На глаза его навернулись слезы. На сердце сделалось неспокойно, нехорошо, — казалось, его распирает, оно стало больше... еще больше... и наконец не выдержит — лопнет... Они с Аруке поглядели друг другу в глаза. Глаза Серкебая лучились теплом, из глаз Аруке потянуло холодом. Оба оценивали, вспоминали, сравнивали... Оба смутно жалели о чем-то, в душу вошло беспокойство...
В эту минуту вернулась наконец Бурмакан. В руках несла самовар. Запахло дымом еловых веток, запахло огнем, запахло самым настоящим, горячим, красивым, новым, весенним огнем. От запаха огня, аромата хвои будто все оживилось, очистилось в доме... Огонь оживил и похолодевшие, померкшие глаза Аруке.
А Бурмакан, она преобразилась — теперь выглядела приветливой, великодушной хозяйкой.
Следом вошла Рабия. Повинуясь слову матери, расстелила скатерть.
Бурмакан даже не посмотрела на Аруке и Серкебая, казалось, забыла про них. Поставила самовар на место, поставила мед и варенье, принесла боорсаки. Аруке приподняла подбородок, будто желая уловить запах хвои от самовара. Незаметно бросила взгляд на Бурмакан, заметила, что та уже нарядилась в новое платье. Белое шелковое платье свободного покроя — да, очень ей шло... На голове — небольшой шерстяной платок, наподобие косынки, — лицо Бурмакан теперь казалось свежее, она сама — моложе своих лет... Бурмакан присела к столу с независимым, уверенным видом: мол, если желаете, то критикуйте, — не страшно, цену себе знаем... Голос ее звучал теперь тверже, решительнее. Серкебай не понимал, что с ней произошло, но душой чувствовал: Бурмакан в чем-то переменилась. Аруке, увидав Бурмакан, незаметно оглядела свою одежду. Платье жены Серкебая было новым, было отлично сшито — лучше, чем у нее самой. В душе Аруке родилась чисто женская неприязнь. Желая заглушить неприятное чувство, она, откашлявшись, заговорила:
— Рабия лучше других успевала в школе. Я советовала ей поступить в университет, она же решила сначала пойти поработать на фабрику. Хорошо или плохо? Оказывается, не ошиблась Рабия, и это хорошо... Я стала встречать ее имя на страницах газеты. Радуюсь ее успеху, радуется моя душа. Хотя не имею на Рабию прав как вскормившая молоком, но имею права как учившая и воспитавшая... Где бы ни находились мои ученики, не забывают меня, пишут, делятся сокровенным, которое не выскажут никому другому, приглашают, зовут разделить и радость и горе. Не каждый удостаивается подобного. Вижу — ты счастливая, Бурмакан-байбиче, твоя Рабия выросла умной, достойной. Часто приходится слышать: основа семьи — это младший; думаю, это правда.
Аруке говорила спокойно, доброжелательно. Чувствовалось, что она сожалеет о своих недавних жестоких словах, о несдержанности, не подобающей возрасту. Она посмотрела на белую скатерть, разостланную Рабией, в задумчивости коснулась ее рукой... А на скатерти в изобилии были расставлены разные угощения, все свежее, красивое, все ко времени, к месту. Бурмакан как бы объясняла этим гостье, что за жена досталась Серкебаю. «Я покажу тебе, кто такая Бурмакан, посмотри, приглядись, оцени... Я поступаю, как сказано мудрыми: «Если в тебя бросят камень, то в ответ брось пищу». Ты — учительница, ты овладела знаниями. Я же просто женщина из аила. Однако знаний, умений и понимания, полученных мною с молоком матери, ни одна душа не сможет меня лишить, не сможет унизить меня. Серкебай по сей день не знает всего во мне, всей моей силы и знаний. Я подобна кунице, что, не показываясь постороннему взору, скользит по песку. Пусть Аруке увидит, как вычищу в песке свой драгоценный мех... Ешь, дорогая гостья.., Ну-ка, отведай этого белого меда, попробуй это варенье; сварила, собрав клубнику с собственного огорода. Все на этом столе приготовлено моими руками. Приглядись, Аруке, приглядись хорошенько... Так, чтобы не забыть. Пойми, что я великодушна. Если не поймешь этого, недостойна звания женщины. Не все, что говорят вслух, можно считать словом; не все, что подают на стол, можно считать пищей. Как среди слов бывает лучшее, так и в пище бывает лучшее. Ты учила мою дочь... Не нашлось бы тебя, учил бы другой. Я ошибусь, если скажу, что моя дочь стала человеком лишь потому, что ее учила Аруке. Учиться — это, конечно, важно, но быть человеком — это главное, основное. Да, ты учила ее, но ты ли сделала ее человеком?» — так думала Бурмакан, Аруке не знала, не слышала внутренним слухом ее мыслей, она и вправду, как желала того Бурмакан, присматривалась, оценивала и мед, и боорсаки, и варенье, и все остальное, находящееся на скатерти. Не довольствуясь одним лишь осмотром, отведала всего понемногу. Подобно лисице, что пьет из ручья, пробовала все не спеша, сдержанно, понемногу. Однако Бурмакан, она и здесь перещеголяла гостью. Прежде чем поднести к губам пиалу с чаем — а чаю налито было меньше, чем полпиалы, — она совершала особенный ритуал: небрежно держа в правой руке разукрашенную пиалу, водила ею по кругу, удивленно поглядывая на едва заметный парок, что, извиваясь, поднимался над чаем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я