сантехника со скидкой в москве
..Теперь понимаю: отношения богатых и бедных складываются вот так же, как у нас с Кырбашем.
Я продал одну корову, купил кое-что из одежды. Купил и Кырбашу обновку, — он совсем обтрепался и радовался одежонке как ребенок.
Началась для меня сытая жизнь.
Кырбаш пасет в горах скот; после голода, после милостыни пасет с наслаждением, пасет лучше, чем пас когда-то свой. Разве только пасет? Из дерева сделал гребенку и, возвратившись вечером, расчесывает гриву, хвост каждого коня, иногда купает. С лошадьми говорит как с людьми — то засмеется, подденет, то дает умные советы, иногда сердито ругается, а то и не смотрит, обидевшись... Быстро приучил всех к себе. Каждой дал имя, точно это не скот, а люди: «Ой, Акжал! Эй, Алабаш!» Лошадь или корова, услыхав свое прозвище, непременно подбегают к нему. Так мы жили, и Кырбаш был доволен своей новой жизнью. Сколько нищих ходило кругом...
Сам я быстро привык к сытости. Ведь люди легко привыкают и к хорошему, и к плохому... Живя словно бы давно привычной жизнью, чувствуя себя царем и богом, бойко разъезжал на коне по аилам, бойко возвращался, — казалось, я всегда был хозяином этих мест, эта земля досталась мне в наследство от моих предков, я вырос здесь... Мало того. Если случайно в эти края, к нашему оврагу забредал чей-нибудь скот, я пронзительно кричал, я звал хозяина, я наказывал ему, чтобы в другой раз смотрел, не пускал сюда свое стадо. Хорошо, до сих пор не нашлось никого, кто бы выступил против меня, кто сказал бы: «Ты что — хозяин? И вообще откуда ты взялся? Кто велел тебе охранять эти места?» И поскольку не находилось такого человека, я чувствовал себя хозяином. Желудок сыт, одежда в порядке. Недавний голод уже забыт. Я опять стал держаться важно, как в те времена, когда со мною была Аруке... Что было, то было, чего уж скрывать сейчас... Всех, зависящих от меня, я мог зажарить, точно пшеницу. Стоило мне увидеть оплошность — ругал провинившегося на чем свет стоит, мало того, пускал в ход кулаки. Вообще у меня дикий характер... И бил-то не по-людски — по-своему, устраивал «Серкебаево побоище». Звал того человека, которого собирался бить, и при народе громко, во весь голос кричал: «Я тебя буду бить сегодня, когда наступят сумерки! Когда начнет смеркаться, приходи на развилку тех двух дорог! Я разорву твою пасть, подобно пасти змеи! Приходи туда, пусть каждый путник узнает, что такое Серкебаево побоище! Пусть все услышат, как ты будешь избит! Я буду и ругать тебя, и стегать плеткой. К чему бить, если никто не увидит; к чему ругать, если никто не услышит? Иди, вечером приходи готовым!» Да, бывало и так.
Однажды, когда еще со мной была Аруке, я избил подобным образом одного пастуха... С тех пор и остались слова: «Серкебаево побоище». В них живет мое жестокосердие, глупая моя тогдашняя напускная свирепость...
Вспоминаю беспорядочно, — понимаю, скачет мысль моя прихотливо, я ей сейчас не хозяин... Сама выбирает, что вспомнить... Или не мысль?.. Или сердце? Сердце помнит, что дорого... Или диктует Прошлое?
Серкебай-жар... Нищенство, голод, потом неожиданная сытость. Но что было прежде, как мы с Кырбашем попали сюда? Помню... Прошлой осенью... осенью шестнадцатого года... после бегства, скитаний... После унижения, после встречи с Акжакой... Да, мы с Кырбашем, не разжившись на соли, встретились с землемерами. Смотрели за лошадьми, перетаскивали тяжести, кололи дрова, носили воду, словом, делали что говорят. Хорошие были русские, кормили нас. Другого нам тогда и не надо было — лишь бы не умереть с голоду, лишь бы насытить свои желудки.
С ними кормились мы до тех пор, пока не выпал снег, пока по-настоящему не наступила зима. Тогда землемеры уехали. У нас с Кырбашем и в мыслях не было, что они могут уехать, они не говорили нам, а мы и не задумывались о том, что будет дальше, — сыты сегодня, и ладно. Когда же землемеры, погрузив все свои приборы, оседлали коней и уехали, мы, нахохлившись, остались сидеть под скалой, растерянно поглядывая друг на друга. Мы были полны отчаяния.
Долго сидели мы с Кырбашем, ожидающе поглядывая друг на друга. Молчали — да и что можно было сказать? Началась метель. Наш шалаш под скалой заносило снегом. Что нам теперь делать? Куда мы должны идти? Какими будут наши дальнейшие дни, какую воду нам предстоит выпить? Неужели это смерть? Вот такие грустные мысли занимали наши головы.
Кырбаш смотрит в мои глаза. Ни один из нас не желает заговорить первым. Тоска овладела нами. Если б один из нас произнес сейчас вслух: «Ох, несчастье...»— оба были готовы пуститься в плач.
Здесь оставаться нельзя — это понятно. Аил далеко, кругом горы, безлюдье. Если задержимся допоздна, неоткуда будет взять не только еды, но и огня. У нас ведь нет даже спичек...
Наконец я поднялся. Сел на коня. За моей спиной уселся Кырбаш. Куда мы поедем? Нам ведь некуда ехать — но едем... Впереди, за спиной, по бокам возвышаются горы, остроконечные пики. Никогда прежде не казались мне эти черные скалы такими страшными. Небо непрестанно сыплет снегом, вершины скал борются со снежной пылью, то скрываются в белой мгле, то открываются снова, метель озабочена — не в состоянии задушить вершины, засыпать их черноту. Снег ли это или мысли мои? Да, в моей душе точно такая метель, белое борется с черным. Все застыло, заледенело. Боже, что за холодный мир! Кажется, в нем нигде не осталось теплого места. Кажется, все живое давно замерзло, только мы двое остались и настала пора замерзнуть нам тоже. Если замерзнем, останемся здесь — превратимся в каменные глыбы. Гора станет немного выше. Да, гора станет больше. Нас не будет, но наши потомки немного дальше увидят с горы, — может быть, с моих плеч разглядят далекое-далекое счастье и обрадуются ему. Поэтому я не боюсь смерти. Да, ледяными своими плечами я услышу живое тепло человека... Но может, я просто исчезну, рассыплюсь на мелкие крошки, и вот эта метель, этот ветер подхватит, разнесет меня по оврагам, по расщелинам... Нет, пусть так не случится. Не хочу умирать. Нет ничего отвратительней смерти. Нужно жить. А холод не вечен. Надо жить — и тогда завтра будет все хорошо. Лишь тогда. Хорошо жить мечтою о будущем. Будущее посылает человеку надежду. Будущее зовет человека.
Ну вот, над горой засияло яркое солнце, посылая нам свет, начало разгонять облака. Снег притих — устыдился буран, да, устыдился нас. Нас двоих. Метель, овладевшая миром, вдруг отступила — перед нами двоими. Вот что значит присутствие духа, вот что дарит нам бодрость, смелое биение сердца. Пока бьется сердце, не нужно сдаваться. Я сделаю все, чтобы жить. Земля выкормит — пусть мне придется питаться всем, что ни растет на земле. Если буду бессильным — умру, проявлю энергию и волю — выживу. Я — не слабый. Жизнь не баловала меня, видел всякое. Приходилось спать на снегу, укрываться в буран. Босиком пас овец в суровые зимние дни, Голодал — и то не сдавался. У меня на теле отпечатки и ветра, и солнца, и камня, и байской плети. Только ли отпечатки? Я сам — камень, земля, вода. Да, я — все. Лицом я похож на землю. Да и весь я вышел из земли. Меня родила земля, воспитала земля. Меня не берет мороз, меня не мучит жажда. Через мою глотку проходит любая пища. Все, что проходит через глотку, усваивается желудком. Вытерпеть все это, иметь все это — и теперь умереть?.. Не-ет, тогда я не сын батыра Сармана. Отец мой был стоек. И я такой же. Говорили, мой отец получил свой характер от камня; я тоже перенял свою хватку от камня. Нет, не хватку, а стойкость. Камень ломается, я — нет. Иначе б я не был Серкебаем.
Скалы, вершины, горы, впереди, позади, сверху, снизу, подножье, ложбина, хребет, впадина, спуск, перевал. Горы это — или жизнь? Горы — или судьба? Жизнь, судьба получили характер от гор. Заставляют идти человека по разным вершинам, по холмам, косогорам, оврагам, по отрогам, перевалам, по ямам... Так я думал. Я не жалел, что остался в горах, не бежал в чужой мне Турфан. Хожу среди гор, живу среди гор, родился в горах, и это мое богатство. Ведь родная земля придает человеку силы. А другие? Испугались, убежали далеко, в чужие края, в неизвестность. Где остались умершие? Знают ли это живые? А я, коль придется сейчас умереть, — я останусь в своей земле. Обниму землю предков. Хорошо, что я не уехал...
Конь несет меня—я погружен в раздумье. Временами заботы одолевают меня, временами я одолеваю заботы. Не так страшны сами трудности жизни, как страшно сомнение, безволие. Прежде чем одолеть трудности, человек должен преодолеть себя. Если сказать по правде, то сомнение, безволие, вялость делают здорового человека больным, сильного — бессильным, толстого — худым, румяного — бледным, энергичного — замерзшим в бездействии. Сомнение ничего не дает, наоборот, все отнимает. О-о, и в такие мгновенья есть у меня один друг, которого не променяю ни на какие богатства, да, этот друг — бодрость духа! Нет в тебе бодрости — дорога твоя будет долгой, дела никогда не закончатся; хмурясь, будешь вечно злиться, мучиться и мучить других. Если есть в тебе бодрость духа, если звучит в тебе смех, вдохновляющий тебя, поднимающий твои силы,— будут люди бояться тебя, подчиняться тебе, твоей воле. Хотя с виду я и невзрачный, и тихий, но в душе я другой — каждый шаг свой я делаю под песню, эту песню слышу только я сам, она нужна только мне. Я могу сказать, что эта песня — моя птица, мой конь, на котором я езжу, воздух, которым я дышу, даже моя родина, мои горы. Бывает, я так сильно устану: потяни меня за ресницу — и я упаду, но в душе повторяю себе: хорошо, прекрасно, интересно. Иногда находящиеся возле слышат эти мои слова. «Что хорошо? Что прекрасно?»— спрашивают они. Объясняю, что все прекрасно. Не понимают. Понять это трудно. Это впитывают с молоком матери. Видимо, это капля от богатырской удачи отца моего, батыра Сармана. Хоть он и не передал мне всю свою исполинскую силу, но чувствую, он оставил во мне ее признак. Спасибо моему отцу! Спасибо отчизне, родившей моего отца!
Размышляя так, я позабыл о наших несчастьях, отпустил поводья, предоставив коню выбирать дорогу. Еще скала, еще горы, обрывы, ложбины... Все сердитое, все голодное. Тут я понял — в такое несчастье, павшее на головы людей, не только скот, но и земля, и скалы, и горы, и деревья ощущают страданье, голодают, горюют, плачут, получают раны, теряют соки, тоже чувствуют себя сиротами. Они выглядят по-другому, иначе, чем в мирные времена...
Конь наш вдруг остановился, навострив уши, посмотрел вперед. Я посмотрел тоже. Далеко впереди я увидел огонь. Огонь, самый настоящий огонь! В такую ночь, когда над головой нависло несчастье, в холод, когда нет надежды, вид огня воодушевляет. Кажется, этот огонь поджидает тебя и, как только достигнешь его, обогреет, накормит, даст энергию твоему уставшему телу, будет тебе и одеждой, и пищей, и товарищем, и братом, словом, всем, что ты пожелаешь. Да, сначала далекий огонь кажется добрым, но затем, неожиданный среди диких скал, начинает тебя пугать, рождает тревожные мысли. Терзаешь себя, задавая тысячу разных вопросов. Огонь уже видится иным, загадочным: то угаснет, то разгорится снова, то подымается выше, то расползается в стороны — кажется ночною загадкой. Кажется страшным, легко меняющим облик, не виданным прежде. Вспоминается почему-то албарсты, о которой много рассказывают в народе. Если возле ночного огня двигается существо, чудится — та самая албарсты. Хоть и трясешься от холода, думаешь, как бы проехать мимо, боишься опасной встречи. Вот и сейчас меня одолевали сомненья. Ехать к огню или мимо?
Огонь продолжал светить — оказалось, зажжен в пещере, возле подножья скалы. Это б^1л необычный, особый, загадочный огонь. Его отблески освещали горы. Пламя огня всегда бывает горячим, но у этого казалось холодным Будто под видом огня полыхает что-то другое.
Мы потихоньку приближались. Коня не погоняли, ибо давно известно: не погоняй коня ночью, конь проницательнее человека, он замечает то, чего не заметит всадник. И сейчас: если конь навострял уши, мы замирали, если испуганно всхрапывал —будто и мы с Кырбашем испуганно всхрапывали, конь стал нашим поводырем, нашим советчиком, судьбою. Нет, конь не попятился назад. Хотя время от времени поднимал голову, настораживал уши, оглядывался, однако не выказывал особой тревоги.
Мы приблизились к огню — он нам показался огромным, пламя выбивалось из пещеры. По другую сторону пламени чернела взлохмаченная тень. Застыла... Нет, двинулась, — оказывается, человек. Движутся — его руки. Теперь мы услышали... Мелодия... Самая настоящая мелодия комуза. Мы замерли... Почему так печально? Почему так сильно звучит этот комуз? Что, неужели на этом комузе играет огонь? Неужели настолько печален бывает комуз, на котором играет огонь? Может быть, этот огонь и есть комуз? И горит вовсе не пламя, а мечта, плач, героическое сказание?
Мелодия послышалась яснее. Комуз действительно плакал. Это поняли не только мы с Кырбашем, но даже и конь: вначале он слушал, навострив уши, потом опустил голову к земле. Видимо, заплакало доброе животное. Заплакало вместе с комузом, с огнем. Мелодия говорила нам о любви, о смерти, о человеке, о жизни. Любовь плачет о своем сиротстве, проклинает свое бродяжничество. Я слышал о том, что любовь вот сейчас под навесом камней, в расселине меж черных скал, в темной ночи, на кровавой дороге, у арыка, в дремучем лесу. Я увидел: не огонь — человек играл на комузе. Мне чудилось, он играет не на комузе — на огне, казалось, что огонь, комуз, человек —- все трое плачут. Казалось, что скала целиком превратилась в комуз, в огонь, через мелодию комуза она рассказывает о своей мечте, о любви и весне, о застывшей любви... не застывшей — замороженной жизнью и унижением, о любви, принесшей мученье.
Вот комуз запел, заливаясь, мелодия взлетела куда-то высоко. Она рассказывала о дороге надежды. Дорога не кончалась, любовь одолела девяносто девять преград, не покорилась, пламенела грозно и смело.
Где.я слышал такую мелодию? Ну конечно — в голосе влюбленного, потерявшего свою любовь, видел в его слезах, в его лице. Такая мелодия жила на холме, в ложбине, на горе, в поле, в лесу, на рассвете, в вечернем сумраке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Я продал одну корову, купил кое-что из одежды. Купил и Кырбашу обновку, — он совсем обтрепался и радовался одежонке как ребенок.
Началась для меня сытая жизнь.
Кырбаш пасет в горах скот; после голода, после милостыни пасет с наслаждением, пасет лучше, чем пас когда-то свой. Разве только пасет? Из дерева сделал гребенку и, возвратившись вечером, расчесывает гриву, хвост каждого коня, иногда купает. С лошадьми говорит как с людьми — то засмеется, подденет, то дает умные советы, иногда сердито ругается, а то и не смотрит, обидевшись... Быстро приучил всех к себе. Каждой дал имя, точно это не скот, а люди: «Ой, Акжал! Эй, Алабаш!» Лошадь или корова, услыхав свое прозвище, непременно подбегают к нему. Так мы жили, и Кырбаш был доволен своей новой жизнью. Сколько нищих ходило кругом...
Сам я быстро привык к сытости. Ведь люди легко привыкают и к хорошему, и к плохому... Живя словно бы давно привычной жизнью, чувствуя себя царем и богом, бойко разъезжал на коне по аилам, бойко возвращался, — казалось, я всегда был хозяином этих мест, эта земля досталась мне в наследство от моих предков, я вырос здесь... Мало того. Если случайно в эти края, к нашему оврагу забредал чей-нибудь скот, я пронзительно кричал, я звал хозяина, я наказывал ему, чтобы в другой раз смотрел, не пускал сюда свое стадо. Хорошо, до сих пор не нашлось никого, кто бы выступил против меня, кто сказал бы: «Ты что — хозяин? И вообще откуда ты взялся? Кто велел тебе охранять эти места?» И поскольку не находилось такого человека, я чувствовал себя хозяином. Желудок сыт, одежда в порядке. Недавний голод уже забыт. Я опять стал держаться важно, как в те времена, когда со мною была Аруке... Что было, то было, чего уж скрывать сейчас... Всех, зависящих от меня, я мог зажарить, точно пшеницу. Стоило мне увидеть оплошность — ругал провинившегося на чем свет стоит, мало того, пускал в ход кулаки. Вообще у меня дикий характер... И бил-то не по-людски — по-своему, устраивал «Серкебаево побоище». Звал того человека, которого собирался бить, и при народе громко, во весь голос кричал: «Я тебя буду бить сегодня, когда наступят сумерки! Когда начнет смеркаться, приходи на развилку тех двух дорог! Я разорву твою пасть, подобно пасти змеи! Приходи туда, пусть каждый путник узнает, что такое Серкебаево побоище! Пусть все услышат, как ты будешь избит! Я буду и ругать тебя, и стегать плеткой. К чему бить, если никто не увидит; к чему ругать, если никто не услышит? Иди, вечером приходи готовым!» Да, бывало и так.
Однажды, когда еще со мной была Аруке, я избил подобным образом одного пастуха... С тех пор и остались слова: «Серкебаево побоище». В них живет мое жестокосердие, глупая моя тогдашняя напускная свирепость...
Вспоминаю беспорядочно, — понимаю, скачет мысль моя прихотливо, я ей сейчас не хозяин... Сама выбирает, что вспомнить... Или не мысль?.. Или сердце? Сердце помнит, что дорого... Или диктует Прошлое?
Серкебай-жар... Нищенство, голод, потом неожиданная сытость. Но что было прежде, как мы с Кырбашем попали сюда? Помню... Прошлой осенью... осенью шестнадцатого года... после бегства, скитаний... После унижения, после встречи с Акжакой... Да, мы с Кырбашем, не разжившись на соли, встретились с землемерами. Смотрели за лошадьми, перетаскивали тяжести, кололи дрова, носили воду, словом, делали что говорят. Хорошие были русские, кормили нас. Другого нам тогда и не надо было — лишь бы не умереть с голоду, лишь бы насытить свои желудки.
С ними кормились мы до тех пор, пока не выпал снег, пока по-настоящему не наступила зима. Тогда землемеры уехали. У нас с Кырбашем и в мыслях не было, что они могут уехать, они не говорили нам, а мы и не задумывались о том, что будет дальше, — сыты сегодня, и ладно. Когда же землемеры, погрузив все свои приборы, оседлали коней и уехали, мы, нахохлившись, остались сидеть под скалой, растерянно поглядывая друг на друга. Мы были полны отчаяния.
Долго сидели мы с Кырбашем, ожидающе поглядывая друг на друга. Молчали — да и что можно было сказать? Началась метель. Наш шалаш под скалой заносило снегом. Что нам теперь делать? Куда мы должны идти? Какими будут наши дальнейшие дни, какую воду нам предстоит выпить? Неужели это смерть? Вот такие грустные мысли занимали наши головы.
Кырбаш смотрит в мои глаза. Ни один из нас не желает заговорить первым. Тоска овладела нами. Если б один из нас произнес сейчас вслух: «Ох, несчастье...»— оба были готовы пуститься в плач.
Здесь оставаться нельзя — это понятно. Аил далеко, кругом горы, безлюдье. Если задержимся допоздна, неоткуда будет взять не только еды, но и огня. У нас ведь нет даже спичек...
Наконец я поднялся. Сел на коня. За моей спиной уселся Кырбаш. Куда мы поедем? Нам ведь некуда ехать — но едем... Впереди, за спиной, по бокам возвышаются горы, остроконечные пики. Никогда прежде не казались мне эти черные скалы такими страшными. Небо непрестанно сыплет снегом, вершины скал борются со снежной пылью, то скрываются в белой мгле, то открываются снова, метель озабочена — не в состоянии задушить вершины, засыпать их черноту. Снег ли это или мысли мои? Да, в моей душе точно такая метель, белое борется с черным. Все застыло, заледенело. Боже, что за холодный мир! Кажется, в нем нигде не осталось теплого места. Кажется, все живое давно замерзло, только мы двое остались и настала пора замерзнуть нам тоже. Если замерзнем, останемся здесь — превратимся в каменные глыбы. Гора станет немного выше. Да, гора станет больше. Нас не будет, но наши потомки немного дальше увидят с горы, — может быть, с моих плеч разглядят далекое-далекое счастье и обрадуются ему. Поэтому я не боюсь смерти. Да, ледяными своими плечами я услышу живое тепло человека... Но может, я просто исчезну, рассыплюсь на мелкие крошки, и вот эта метель, этот ветер подхватит, разнесет меня по оврагам, по расщелинам... Нет, пусть так не случится. Не хочу умирать. Нет ничего отвратительней смерти. Нужно жить. А холод не вечен. Надо жить — и тогда завтра будет все хорошо. Лишь тогда. Хорошо жить мечтою о будущем. Будущее посылает человеку надежду. Будущее зовет человека.
Ну вот, над горой засияло яркое солнце, посылая нам свет, начало разгонять облака. Снег притих — устыдился буран, да, устыдился нас. Нас двоих. Метель, овладевшая миром, вдруг отступила — перед нами двоими. Вот что значит присутствие духа, вот что дарит нам бодрость, смелое биение сердца. Пока бьется сердце, не нужно сдаваться. Я сделаю все, чтобы жить. Земля выкормит — пусть мне придется питаться всем, что ни растет на земле. Если буду бессильным — умру, проявлю энергию и волю — выживу. Я — не слабый. Жизнь не баловала меня, видел всякое. Приходилось спать на снегу, укрываться в буран. Босиком пас овец в суровые зимние дни, Голодал — и то не сдавался. У меня на теле отпечатки и ветра, и солнца, и камня, и байской плети. Только ли отпечатки? Я сам — камень, земля, вода. Да, я — все. Лицом я похож на землю. Да и весь я вышел из земли. Меня родила земля, воспитала земля. Меня не берет мороз, меня не мучит жажда. Через мою глотку проходит любая пища. Все, что проходит через глотку, усваивается желудком. Вытерпеть все это, иметь все это — и теперь умереть?.. Не-ет, тогда я не сын батыра Сармана. Отец мой был стоек. И я такой же. Говорили, мой отец получил свой характер от камня; я тоже перенял свою хватку от камня. Нет, не хватку, а стойкость. Камень ломается, я — нет. Иначе б я не был Серкебаем.
Скалы, вершины, горы, впереди, позади, сверху, снизу, подножье, ложбина, хребет, впадина, спуск, перевал. Горы это — или жизнь? Горы — или судьба? Жизнь, судьба получили характер от гор. Заставляют идти человека по разным вершинам, по холмам, косогорам, оврагам, по отрогам, перевалам, по ямам... Так я думал. Я не жалел, что остался в горах, не бежал в чужой мне Турфан. Хожу среди гор, живу среди гор, родился в горах, и это мое богатство. Ведь родная земля придает человеку силы. А другие? Испугались, убежали далеко, в чужие края, в неизвестность. Где остались умершие? Знают ли это живые? А я, коль придется сейчас умереть, — я останусь в своей земле. Обниму землю предков. Хорошо, что я не уехал...
Конь несет меня—я погружен в раздумье. Временами заботы одолевают меня, временами я одолеваю заботы. Не так страшны сами трудности жизни, как страшно сомнение, безволие. Прежде чем одолеть трудности, человек должен преодолеть себя. Если сказать по правде, то сомнение, безволие, вялость делают здорового человека больным, сильного — бессильным, толстого — худым, румяного — бледным, энергичного — замерзшим в бездействии. Сомнение ничего не дает, наоборот, все отнимает. О-о, и в такие мгновенья есть у меня один друг, которого не променяю ни на какие богатства, да, этот друг — бодрость духа! Нет в тебе бодрости — дорога твоя будет долгой, дела никогда не закончатся; хмурясь, будешь вечно злиться, мучиться и мучить других. Если есть в тебе бодрость духа, если звучит в тебе смех, вдохновляющий тебя, поднимающий твои силы,— будут люди бояться тебя, подчиняться тебе, твоей воле. Хотя с виду я и невзрачный, и тихий, но в душе я другой — каждый шаг свой я делаю под песню, эту песню слышу только я сам, она нужна только мне. Я могу сказать, что эта песня — моя птица, мой конь, на котором я езжу, воздух, которым я дышу, даже моя родина, мои горы. Бывает, я так сильно устану: потяни меня за ресницу — и я упаду, но в душе повторяю себе: хорошо, прекрасно, интересно. Иногда находящиеся возле слышат эти мои слова. «Что хорошо? Что прекрасно?»— спрашивают они. Объясняю, что все прекрасно. Не понимают. Понять это трудно. Это впитывают с молоком матери. Видимо, это капля от богатырской удачи отца моего, батыра Сармана. Хоть он и не передал мне всю свою исполинскую силу, но чувствую, он оставил во мне ее признак. Спасибо моему отцу! Спасибо отчизне, родившей моего отца!
Размышляя так, я позабыл о наших несчастьях, отпустил поводья, предоставив коню выбирать дорогу. Еще скала, еще горы, обрывы, ложбины... Все сердитое, все голодное. Тут я понял — в такое несчастье, павшее на головы людей, не только скот, но и земля, и скалы, и горы, и деревья ощущают страданье, голодают, горюют, плачут, получают раны, теряют соки, тоже чувствуют себя сиротами. Они выглядят по-другому, иначе, чем в мирные времена...
Конь наш вдруг остановился, навострив уши, посмотрел вперед. Я посмотрел тоже. Далеко впереди я увидел огонь. Огонь, самый настоящий огонь! В такую ночь, когда над головой нависло несчастье, в холод, когда нет надежды, вид огня воодушевляет. Кажется, этот огонь поджидает тебя и, как только достигнешь его, обогреет, накормит, даст энергию твоему уставшему телу, будет тебе и одеждой, и пищей, и товарищем, и братом, словом, всем, что ты пожелаешь. Да, сначала далекий огонь кажется добрым, но затем, неожиданный среди диких скал, начинает тебя пугать, рождает тревожные мысли. Терзаешь себя, задавая тысячу разных вопросов. Огонь уже видится иным, загадочным: то угаснет, то разгорится снова, то подымается выше, то расползается в стороны — кажется ночною загадкой. Кажется страшным, легко меняющим облик, не виданным прежде. Вспоминается почему-то албарсты, о которой много рассказывают в народе. Если возле ночного огня двигается существо, чудится — та самая албарсты. Хоть и трясешься от холода, думаешь, как бы проехать мимо, боишься опасной встречи. Вот и сейчас меня одолевали сомненья. Ехать к огню или мимо?
Огонь продолжал светить — оказалось, зажжен в пещере, возле подножья скалы. Это б^1л необычный, особый, загадочный огонь. Его отблески освещали горы. Пламя огня всегда бывает горячим, но у этого казалось холодным Будто под видом огня полыхает что-то другое.
Мы потихоньку приближались. Коня не погоняли, ибо давно известно: не погоняй коня ночью, конь проницательнее человека, он замечает то, чего не заметит всадник. И сейчас: если конь навострял уши, мы замирали, если испуганно всхрапывал —будто и мы с Кырбашем испуганно всхрапывали, конь стал нашим поводырем, нашим советчиком, судьбою. Нет, конь не попятился назад. Хотя время от времени поднимал голову, настораживал уши, оглядывался, однако не выказывал особой тревоги.
Мы приблизились к огню — он нам показался огромным, пламя выбивалось из пещеры. По другую сторону пламени чернела взлохмаченная тень. Застыла... Нет, двинулась, — оказывается, человек. Движутся — его руки. Теперь мы услышали... Мелодия... Самая настоящая мелодия комуза. Мы замерли... Почему так печально? Почему так сильно звучит этот комуз? Что, неужели на этом комузе играет огонь? Неужели настолько печален бывает комуз, на котором играет огонь? Может быть, этот огонь и есть комуз? И горит вовсе не пламя, а мечта, плач, героическое сказание?
Мелодия послышалась яснее. Комуз действительно плакал. Это поняли не только мы с Кырбашем, но даже и конь: вначале он слушал, навострив уши, потом опустил голову к земле. Видимо, заплакало доброе животное. Заплакало вместе с комузом, с огнем. Мелодия говорила нам о любви, о смерти, о человеке, о жизни. Любовь плачет о своем сиротстве, проклинает свое бродяжничество. Я слышал о том, что любовь вот сейчас под навесом камней, в расселине меж черных скал, в темной ночи, на кровавой дороге, у арыка, в дремучем лесу. Я увидел: не огонь — человек играл на комузе. Мне чудилось, он играет не на комузе — на огне, казалось, что огонь, комуз, человек —- все трое плачут. Казалось, что скала целиком превратилась в комуз, в огонь, через мелодию комуза она рассказывает о своей мечте, о любви и весне, о застывшей любви... не застывшей — замороженной жизнью и унижением, о любви, принесшей мученье.
Вот комуз запел, заливаясь, мелодия взлетела куда-то высоко. Она рассказывала о дороге надежды. Дорога не кончалась, любовь одолела девяносто девять преград, не покорилась, пламенела грозно и смело.
Где.я слышал такую мелодию? Ну конечно — в голосе влюбленного, потерявшего свою любовь, видел в его слезах, в его лице. Такая мелодия жила на холме, в ложбине, на горе, в поле, в лесу, на рассвете, в вечернем сумраке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46