https://wodolei.ru/catalog/mebel/Russia/
Но я не умер. Я не умру. Я родился бессмертным. Меня не смогла убить ночь, не смогла убить река... Вот посмотри-ка на этот камень, что лежит на ребре. Узнаешь? — спросил Комурчу.
Я посмотрел. Он шайтан — что за диво? Отец? Мой отец лежит на боку! Обычно лежал так, когда усталый возвращался из похода в чужие края. Ведь мы похоронили отца там, на сыртах, а он, оказывается, лежит здесь, превратившись в камень! О таком бессмертии говорил Комурчу?
Отец посматривал на меня исподлобья. Во взгляде, обращенном ко мне, — насмешка, обида... Потом вдруг поднялся, будто хотел мне что-то сказать. Я испугался. Я обернулся к Комурчу — вижу, серая скала очень похожа на Комурчу. А может быть, и на меня? Откуда мне знать? Да, все мы похожи на скалу...
Вот таким был Комурчу. Много говорил для меня— старел из-за меня... Сказать по правде, Комурчу сделал меня человеком. Он открыл мне глаза. Он показал мне тепло огня, научил меня песне огня. Я научился, когда нужно, превращаться в камень, лежать, подстелив под себя камень. Подобно скале, закалился в огне. От него я перенял вкус к песне...
Многие не знают тепла огня. Сама жизнь, само существование есть огонь. Ох, если б нашелся человек, если б видел кто, как мы с Комурчу, разведя огонь, сидим вдвоем, поглядываем по сторонам, думаем. Мы оба — два разных мира. Наши глаза— как озера. Нет ничего чище, интереснее, богаче огня. За всю жизнь я не смог превратиться в огонь.
— Вечерами уходи спать в юрту. Тебе нужно спать. Не подражай мне. Я человек, потерявший надежду заснуть, у меня уже не будет дома—потерял надежду заснуть в доме. Женись. У тебя бьющееся сердце, но без огня. Если женишься на девушке с пламенным сердцем, через десять лет ты сделаешь ее сердце своим. Иди к юрте. Замечаю, в последнее время сон твой стал нарушаться. Так и я лишился сна. Если я засну, я умру, а ты умрешь, если не будешь спать. Много не говори девушке, а больше показывайся. Привыкнет. Ты счастливый, потому что простой. Я же другой, несчастливый. Видишь — в юрте Калычи свет. Иди туда, тебя ждут,— так сказал мне Комурчу,
Я спустился к юрте. Хотя мы с Комурчу не уходили очень далеко, я давно не видел Калычу и Бурмакан,— обе соскучились по мне, встретили с радостью. Я поздоровался с каждой за руку. С той ночи, когда я надевал черное платье, второй раз прикасаюсь к ее руке... Я посмотрел ей в глаза. Глаза ее заблестели. Но на лице ничего не отразилось. Однако я понял — сердце девушки ждет джигита. Кырбаша или меня?
Теперь, когда над вершиной скалы занимался рассвет, я ждал, я надеялся, что принесет мне счастье... Однако разве может знать человек, обо что споткнется на следующем шагу; то ли о счастье, то ли о несчастье...
Однажды вечером, спустившись к юрте, я услышал плач Бурмакан. Сердце мое чуть не выскочило, я подбежал скорее, — Бурмакан плакала, обняв голову матери.
Кто мог ожидать, что внезапная смерть подкараулит эту крепкую женщину...
Правда, в последнее время Калыча жаловалась, что у нее кружилась голова, что она задыхается. Однако не только я, но и Бурмакан не придавали значения, думали, что все это пройдет... Калыча забивала на новом месте колышек — привязывать жеребят, упала ничком, да так и не поднялась...
Да, умерла бедная Калыча. Юрта утратила прежний облик. Разве только юрта? Обе кобылицы стоят неподвижно с утра до вечера, глядя в сторону юрты. Ждут, что выйдет хозяйка. Откуда им знать, что Калыча лежит под тем бугорком земли у подножья горы. Когда Бурмакан или я пытаемся их доить, кобылицы прижимают уши, иногда кусают нас, не хотят давать молока. Если прежде молока набиралось почти два ведра, то сейчас от силы одно. Комурчу посоветовал доить их пока что в одежде Калычи. Кто бы из нас двоих ни подходил к кобылицам, надевал черное платье Калычи —-то, что она носила во время траура... И правда, услышав знакомый запах, кобылицы тихо ржут, легко поводя мордами, обнюхивают платье, радуются запаху Калычи, забывают свою тоску. Затем, прикрыв глаза, стоят спокойно, безмятежно, и молоко льется свободной струей...
Черное платье... Теперь каждый день надеваю его, каждый день закрывает мне свет давняя ночь на Сон-Куле. И сколько бы я ни страдал из-за Бурмакан, как бы ни тянулся к ней сердцем, едва надену черное платье — пыл мой исчезает, не могу видеть ее. Не потому, что перестаю любить, наоборот... все больнее чувство вины. Почему я тогда пошел? Почему поступил хуже собаки? Почему не понимал нежности девичьего существа? Почему не подумал тогда, что она такая же несчастная, как и я? Теперь не могу посмотреть Бурмакан в глаза. Сердце жаждет сближения с ней, — черное платье стоит между нами, отталкивает меня от нее. Вижу волостного... накинулся на девушку точно волк... Эх, как нехорошо... И вот теперь я страстно хочу жениться на этой самой Бурмакан. Я знаю, что она не девушка, она думает, что я не знаю. Она не хочет меня обманывать. Иногда, сидя вдвоем у привязи для жеребят или в юрге, мы разговариваем. Как бы между прочим, я замечаю, что девушки бывают разные — такие, этакие, хвалю ее твердость, ее устойчивость. Тогда она хмурит брови, закусывает губу, отворачивается. Она думает, я не знаю, почему она так смущена. Я не только знаю... я сам виноват. Вот тогда я связал навсегда свой язык. Она осталась высокой, недоступной скалой, а я — копошащимся существом у ее подножья...
Когда хоронили Калычу, собрались ее родичи, шумели о том, чтобы забрать Бурмакан, чтобы перенести ее юрту. Вот тогда я увидел силу старика Комурчу. Он открыто выступил против десяти, тридцати.
— Вы не переселите ее, пока я здесь, — не дам переселить Калыча — член семьи, которая ушла вон на те сырты. Вы только что узнали? Ее дочь Бурмакан осталась на попечении человека с тех самых сыртов. Муж Калычи и отец Серкебая были закадычными друзьями. Эй, люди! Духи предков смотрят сверху. Если вы чего недомыслите, духи предков вас проклянут. То, что соединил бог, нельзя разделить человеку. Бывает счастье, поддерживаемое счастьем, бывает счастье, поддерживаемое несчастьем. Калыча умерла, и если прежде они оба,— Комурчу указал на нас с Бурмакан, — были детьми, избегавшими друг друга, то теперь они — одна семья. Судьба вот таким образом соединяет некоторых. Тот, кто захочет разделить их, сам окажется разделенным. Смерть не предупреждает человека о своем приходе. Пришла, не предупредив, забрала Калычу. Нашелся ли такой смельчак, которому удалось обмануть смерть? Сегодня вы шумите, спорите из-за Бурмакан, а знаете ли, что завтра будет с вами самими? Не горячитесь понапрасну. Для Серкебая нет ровни лучше, чем Бурмакан. Эта юрта принадлежит им двоим. Не зарьтесь без толку на кобылиц, оставшихся после умершей: они принадлежат Серкебаю и Бурмакан. Так будет справедливо,— вот что сказал Комурчу, грозно поглядывая на собравшихся. Кто-то хотел было возразить, и тогда он, наклонившись с красного быка, схватил куст акации, потянул — выдернул вместе с землей и корнями.
Да, в тот день я увидел, кто такой Комурчу: не маленький черный старик— настоящий великан. Понявшие его силу родичи Калычи потеряли надежду. Сжавшись, все пустились в обратный путь. Так Комурчу защитил меня.
Люди разъехались, уехал и угольщик. Все направились в низовье, Комурчу повернул к горам.
Вскоре после их отъезда налетела буря. Ветер дул с четырех разных сторон. Небо почернело, загремел гром, в ушах звенело от близких ударов грома. Казалось, двигались и сталкивались горы, с треском разваливалось, горело небо. Крупные редкие капли били по земле, затем дождь усилился. Каждая расселина, ложбина, щель наполнилась водой. По скалам, горам и ущельям, по впадинам, лощинам, по руслам рек понесся серо-красный поток. Поток все усиливался, он устремился вниз, будто хотел догнать уехавших, настичь, подхватить, унести... Горы и скалы грозно ворчали, каждая капля дождя пела по-своему. По руслу большого ущелья вода несла можжевельник, ель, рябину, боярышник, шиповник, жимолость... Гроза била сразу в две, в три, в девять скал, грохоча и гремя, ударяя молнии об молнии, скалу о скалу, била, стегала, хватала за грудки, сотрясала мир...
Скала размякла — что было с Комурчу?
Он разделся, он подставил себя дождю.
Замычал бык. Не вытерпев, спрятался под каменный выступ.
Комурчу наслаждался, он смотрел на небо, вытянув тонкую шею, его горячее тело словно исходило огнем, пылало, не охлаждалось, ждало и не получало прохлады...
Дождь разозлился, дождь боролся, все усиливался, сгущался, бил крупными каплями. И это нравилось Комурчу; довольный, он радовался дождю. Облако слилось с туманом, слилось, перемешалось; казалось, вечно останутся под ущельем, замрут на тысячу лет. Комурчу закричал что есть силы... Сказал что-то дождю? Позвал кого-то? Он и сам не знал, просто радовался, наслаждался — сколько уже не видел подобной стены воды. Голос его прозвучал сильно и ясно, — да, ливень открыл его голос! Скала разверзлась, посыпались камни, ворвались в бурлящую реку. Мысль Комурчу, его голос тоже вливался в бурлящий поток, их уносило водой вместе с камнями, елями, можжевельником.
Козерог сполз по склону вместе с потоком. Достиг скалы, где стоял Комурчу, отряхнулся. Посмотрел, печально качнул головой, — он словно бы говорил: «От меня ничего не осталось». Комурчу подошел и тихонько погладил рога. Козерог не стал убегать — может, принял его за такого же козерога, как сам? Склонив голову, он подставил рога человеку, — Комурчу повел его за рога, спрятал в пещере под скалой.
Потом Комурчу запел. Голос его звучал теперь звонко, красиво, перекатываясь от скалы к скале. Сало, которое дал когда-то Чилде, застрявшее в его горле, теперь растаяло. Однако боль сердца, тоска по Зардеп не растаяла, не ушла...
Погасло пламя костров, гора охладилась, ели и можжевельники замерзли. Не замерз лишь один Комурчу Скала глядела на него удивленно, с досадой: огромная доставала небо, первая встречала луч солнца, но не могла устоять перед ливнем, слабая рядом с Комурчу...
Ему мало было дождя, он подставил свою грудь бурлящему в ущелье потоку, он испытывал свою силу, огне морщился от ударов тяжелых камней в потоке. В эти мгновения он жил будто в песне — стойкой, бессмертной, сверкающей. Казалось, весь край засветился, слов но под солнцем. Казалось, у гор, у скал появились крылья, и они устремились вверх, к небу. От взмахов их крыльев родилась песня. Небо, скалы и ветер — все слилось воедино. Все они начали таять, все исходили дождем. В местах, забывших о влаге, вздулась река. Все потекло, все обновлялось, чистилось, мылось. Все пело:
Дождь полился, точно песня, дождь полился,
Камни подхватило водой, точно песня камни подхватило водой
Выстрел молнии оглушил скалы,
Огонь растопил скалы, огонь растопил.
Небо обменялось огнем с землей,
Гром гремит, точно молот по наковальне.
Молот ударил, заново сотворяя мир, Огонь растопил скалы, огонь растопил» Взмахнул огненными крылами...
Засверкал, переваливаясь, кремень величиною с юрту. Это любовь на скале разгорелась, расправила крылья. Взлетела высоко, сверкая искрами каменного огня, Все полилось все смешалось в одно в этом мире, Сила перелилась через край, не вместившись в реку. Сила перелилась, испытывая непокорное сердце, Человек выстоял, не испугавшись потока и ливня. Человек стоял, подставив свое сердце потоку, Подняв руку выше скалы, выше неба.
Чья это песня? Солнца, горы? Реки или дождя? Не знаю. Может быть, пело мое сердце?
Наутро, после дождя, когда засверкало солнце, пришел Комурчу. Это он рассказывал о ливне, о прошедшем дне, о потоке в ущелье. Это он объяснил непокорность, силу, храбрость и вдохновенье, объяснил красоту человека...
Что тогда было с нами в ливень и бурю — с Бурмакан и со мной?
Мы привязали обеих кобылиц, оставили их под защитой елей. Мы забили колышки вокруг юрты, мы собрали все куски веревки, все арканы, — мы постарались как следует укрепить наш дом. Когда налетела буря, Бурмакан и я вместе обмотались веревкой от тундука юрты и сидели, крепко обнявшись, слившись в одно целое. Мы сделали это, защищая себя от бури, нас заставили дождь и ветер... Своим весом мы удерживали юрту... Едва-едва иногда налетевший вихрь приподнимал ее вместе с нами.
Заржала кобылица. Что случилось? Камнем ли ударило, замерзла ли под дождем или унесло жеребенка? Может, просто напугалась? Может, просит помощи у людей? Пойти и посмотреть невозможно. Если мы с Бурмакан разожмем объятия, нашу юрту мгновенно сдует, поднимет в воздух, подхватит ветром, бросит в ущелье, в поток, смешает с камнями, водой, сломанными деревьями,— исчезнем тогда без следа... Перемешаемся с потоком...
Мы крепко держались друг за друга, наши объятия слились, наши лица соприкасались, жар одного передавался другому. Я не знаю такого горячего тела, как у нее, такого мягкого тела, как у нее...
Кобылица заржала тревожно, я рванулся было на помощь — ветер сразу приподнял юрту. Бурмакан потянула меня к себе. Ржание кобылицы... Кобылица звала меня к себе, Бурмакан к себе. Они обе просили у меня помощи, для обеих я был спасеньем. Бурмакан не отпустила меня.
Снова пронзительно заржала кобылица, за ней жеребенок. С шумом налетел поток, затопил нашу юрту, снаружи ударило камнем, еще, еще... Теперь уже и жеребята, и кобылицы призывно, испуганно ржали. И в юрте, и снаружи — кругом стало темно, как ночью. Потом опять посветлело... Оказалось, было солнечное затмение. Мир будто бы умер, затем ожил снова. Дождь стал затихать. Кобылицы тихо заржали, призывая жеребят, те весело отозвались. Постепенно все успокаивалось в природе. Бурмакан притянула меня, обняв крепче прежнего. Но теперь уже не из страха перед дождем и ветром, потому что нужен, желанен был я, крепкие объятия джигита. Да, пришла ее пора, ее зрелость, пришло желание новой, другой, горячей жизни... Ей хотелось согреть, осветить темную юрту чистым чувством... Хотелось перейти с одного берега жизни на другой, широкий и счастливый... Она чувствовала вкус молодости...
Бурмакан не сказала ничего — ее объятие, ее стремление ко мне говорило яснее слов... Рука ее становилась мягкой, как шелк, а дыхание — как огонь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Я посмотрел. Он шайтан — что за диво? Отец? Мой отец лежит на боку! Обычно лежал так, когда усталый возвращался из похода в чужие края. Ведь мы похоронили отца там, на сыртах, а он, оказывается, лежит здесь, превратившись в камень! О таком бессмертии говорил Комурчу?
Отец посматривал на меня исподлобья. Во взгляде, обращенном ко мне, — насмешка, обида... Потом вдруг поднялся, будто хотел мне что-то сказать. Я испугался. Я обернулся к Комурчу — вижу, серая скала очень похожа на Комурчу. А может быть, и на меня? Откуда мне знать? Да, все мы похожи на скалу...
Вот таким был Комурчу. Много говорил для меня— старел из-за меня... Сказать по правде, Комурчу сделал меня человеком. Он открыл мне глаза. Он показал мне тепло огня, научил меня песне огня. Я научился, когда нужно, превращаться в камень, лежать, подстелив под себя камень. Подобно скале, закалился в огне. От него я перенял вкус к песне...
Многие не знают тепла огня. Сама жизнь, само существование есть огонь. Ох, если б нашелся человек, если б видел кто, как мы с Комурчу, разведя огонь, сидим вдвоем, поглядываем по сторонам, думаем. Мы оба — два разных мира. Наши глаза— как озера. Нет ничего чище, интереснее, богаче огня. За всю жизнь я не смог превратиться в огонь.
— Вечерами уходи спать в юрту. Тебе нужно спать. Не подражай мне. Я человек, потерявший надежду заснуть, у меня уже не будет дома—потерял надежду заснуть в доме. Женись. У тебя бьющееся сердце, но без огня. Если женишься на девушке с пламенным сердцем, через десять лет ты сделаешь ее сердце своим. Иди к юрте. Замечаю, в последнее время сон твой стал нарушаться. Так и я лишился сна. Если я засну, я умру, а ты умрешь, если не будешь спать. Много не говори девушке, а больше показывайся. Привыкнет. Ты счастливый, потому что простой. Я же другой, несчастливый. Видишь — в юрте Калычи свет. Иди туда, тебя ждут,— так сказал мне Комурчу,
Я спустился к юрте. Хотя мы с Комурчу не уходили очень далеко, я давно не видел Калычу и Бурмакан,— обе соскучились по мне, встретили с радостью. Я поздоровался с каждой за руку. С той ночи, когда я надевал черное платье, второй раз прикасаюсь к ее руке... Я посмотрел ей в глаза. Глаза ее заблестели. Но на лице ничего не отразилось. Однако я понял — сердце девушки ждет джигита. Кырбаша или меня?
Теперь, когда над вершиной скалы занимался рассвет, я ждал, я надеялся, что принесет мне счастье... Однако разве может знать человек, обо что споткнется на следующем шагу; то ли о счастье, то ли о несчастье...
Однажды вечером, спустившись к юрте, я услышал плач Бурмакан. Сердце мое чуть не выскочило, я подбежал скорее, — Бурмакан плакала, обняв голову матери.
Кто мог ожидать, что внезапная смерть подкараулит эту крепкую женщину...
Правда, в последнее время Калыча жаловалась, что у нее кружилась голова, что она задыхается. Однако не только я, но и Бурмакан не придавали значения, думали, что все это пройдет... Калыча забивала на новом месте колышек — привязывать жеребят, упала ничком, да так и не поднялась...
Да, умерла бедная Калыча. Юрта утратила прежний облик. Разве только юрта? Обе кобылицы стоят неподвижно с утра до вечера, глядя в сторону юрты. Ждут, что выйдет хозяйка. Откуда им знать, что Калыча лежит под тем бугорком земли у подножья горы. Когда Бурмакан или я пытаемся их доить, кобылицы прижимают уши, иногда кусают нас, не хотят давать молока. Если прежде молока набиралось почти два ведра, то сейчас от силы одно. Комурчу посоветовал доить их пока что в одежде Калычи. Кто бы из нас двоих ни подходил к кобылицам, надевал черное платье Калычи —-то, что она носила во время траура... И правда, услышав знакомый запах, кобылицы тихо ржут, легко поводя мордами, обнюхивают платье, радуются запаху Калычи, забывают свою тоску. Затем, прикрыв глаза, стоят спокойно, безмятежно, и молоко льется свободной струей...
Черное платье... Теперь каждый день надеваю его, каждый день закрывает мне свет давняя ночь на Сон-Куле. И сколько бы я ни страдал из-за Бурмакан, как бы ни тянулся к ней сердцем, едва надену черное платье — пыл мой исчезает, не могу видеть ее. Не потому, что перестаю любить, наоборот... все больнее чувство вины. Почему я тогда пошел? Почему поступил хуже собаки? Почему не понимал нежности девичьего существа? Почему не подумал тогда, что она такая же несчастная, как и я? Теперь не могу посмотреть Бурмакан в глаза. Сердце жаждет сближения с ней, — черное платье стоит между нами, отталкивает меня от нее. Вижу волостного... накинулся на девушку точно волк... Эх, как нехорошо... И вот теперь я страстно хочу жениться на этой самой Бурмакан. Я знаю, что она не девушка, она думает, что я не знаю. Она не хочет меня обманывать. Иногда, сидя вдвоем у привязи для жеребят или в юрге, мы разговариваем. Как бы между прочим, я замечаю, что девушки бывают разные — такие, этакие, хвалю ее твердость, ее устойчивость. Тогда она хмурит брови, закусывает губу, отворачивается. Она думает, я не знаю, почему она так смущена. Я не только знаю... я сам виноват. Вот тогда я связал навсегда свой язык. Она осталась высокой, недоступной скалой, а я — копошащимся существом у ее подножья...
Когда хоронили Калычу, собрались ее родичи, шумели о том, чтобы забрать Бурмакан, чтобы перенести ее юрту. Вот тогда я увидел силу старика Комурчу. Он открыто выступил против десяти, тридцати.
— Вы не переселите ее, пока я здесь, — не дам переселить Калыча — член семьи, которая ушла вон на те сырты. Вы только что узнали? Ее дочь Бурмакан осталась на попечении человека с тех самых сыртов. Муж Калычи и отец Серкебая были закадычными друзьями. Эй, люди! Духи предков смотрят сверху. Если вы чего недомыслите, духи предков вас проклянут. То, что соединил бог, нельзя разделить человеку. Бывает счастье, поддерживаемое счастьем, бывает счастье, поддерживаемое несчастьем. Калыча умерла, и если прежде они оба,— Комурчу указал на нас с Бурмакан, — были детьми, избегавшими друг друга, то теперь они — одна семья. Судьба вот таким образом соединяет некоторых. Тот, кто захочет разделить их, сам окажется разделенным. Смерть не предупреждает человека о своем приходе. Пришла, не предупредив, забрала Калычу. Нашелся ли такой смельчак, которому удалось обмануть смерть? Сегодня вы шумите, спорите из-за Бурмакан, а знаете ли, что завтра будет с вами самими? Не горячитесь понапрасну. Для Серкебая нет ровни лучше, чем Бурмакан. Эта юрта принадлежит им двоим. Не зарьтесь без толку на кобылиц, оставшихся после умершей: они принадлежат Серкебаю и Бурмакан. Так будет справедливо,— вот что сказал Комурчу, грозно поглядывая на собравшихся. Кто-то хотел было возразить, и тогда он, наклонившись с красного быка, схватил куст акации, потянул — выдернул вместе с землей и корнями.
Да, в тот день я увидел, кто такой Комурчу: не маленький черный старик— настоящий великан. Понявшие его силу родичи Калычи потеряли надежду. Сжавшись, все пустились в обратный путь. Так Комурчу защитил меня.
Люди разъехались, уехал и угольщик. Все направились в низовье, Комурчу повернул к горам.
Вскоре после их отъезда налетела буря. Ветер дул с четырех разных сторон. Небо почернело, загремел гром, в ушах звенело от близких ударов грома. Казалось, двигались и сталкивались горы, с треском разваливалось, горело небо. Крупные редкие капли били по земле, затем дождь усилился. Каждая расселина, ложбина, щель наполнилась водой. По скалам, горам и ущельям, по впадинам, лощинам, по руслам рек понесся серо-красный поток. Поток все усиливался, он устремился вниз, будто хотел догнать уехавших, настичь, подхватить, унести... Горы и скалы грозно ворчали, каждая капля дождя пела по-своему. По руслу большого ущелья вода несла можжевельник, ель, рябину, боярышник, шиповник, жимолость... Гроза била сразу в две, в три, в девять скал, грохоча и гремя, ударяя молнии об молнии, скалу о скалу, била, стегала, хватала за грудки, сотрясала мир...
Скала размякла — что было с Комурчу?
Он разделся, он подставил себя дождю.
Замычал бык. Не вытерпев, спрятался под каменный выступ.
Комурчу наслаждался, он смотрел на небо, вытянув тонкую шею, его горячее тело словно исходило огнем, пылало, не охлаждалось, ждало и не получало прохлады...
Дождь разозлился, дождь боролся, все усиливался, сгущался, бил крупными каплями. И это нравилось Комурчу; довольный, он радовался дождю. Облако слилось с туманом, слилось, перемешалось; казалось, вечно останутся под ущельем, замрут на тысячу лет. Комурчу закричал что есть силы... Сказал что-то дождю? Позвал кого-то? Он и сам не знал, просто радовался, наслаждался — сколько уже не видел подобной стены воды. Голос его прозвучал сильно и ясно, — да, ливень открыл его голос! Скала разверзлась, посыпались камни, ворвались в бурлящую реку. Мысль Комурчу, его голос тоже вливался в бурлящий поток, их уносило водой вместе с камнями, елями, можжевельником.
Козерог сполз по склону вместе с потоком. Достиг скалы, где стоял Комурчу, отряхнулся. Посмотрел, печально качнул головой, — он словно бы говорил: «От меня ничего не осталось». Комурчу подошел и тихонько погладил рога. Козерог не стал убегать — может, принял его за такого же козерога, как сам? Склонив голову, он подставил рога человеку, — Комурчу повел его за рога, спрятал в пещере под скалой.
Потом Комурчу запел. Голос его звучал теперь звонко, красиво, перекатываясь от скалы к скале. Сало, которое дал когда-то Чилде, застрявшее в его горле, теперь растаяло. Однако боль сердца, тоска по Зардеп не растаяла, не ушла...
Погасло пламя костров, гора охладилась, ели и можжевельники замерзли. Не замерз лишь один Комурчу Скала глядела на него удивленно, с досадой: огромная доставала небо, первая встречала луч солнца, но не могла устоять перед ливнем, слабая рядом с Комурчу...
Ему мало было дождя, он подставил свою грудь бурлящему в ущелье потоку, он испытывал свою силу, огне морщился от ударов тяжелых камней в потоке. В эти мгновения он жил будто в песне — стойкой, бессмертной, сверкающей. Казалось, весь край засветился, слов но под солнцем. Казалось, у гор, у скал появились крылья, и они устремились вверх, к небу. От взмахов их крыльев родилась песня. Небо, скалы и ветер — все слилось воедино. Все они начали таять, все исходили дождем. В местах, забывших о влаге, вздулась река. Все потекло, все обновлялось, чистилось, мылось. Все пело:
Дождь полился, точно песня, дождь полился,
Камни подхватило водой, точно песня камни подхватило водой
Выстрел молнии оглушил скалы,
Огонь растопил скалы, огонь растопил.
Небо обменялось огнем с землей,
Гром гремит, точно молот по наковальне.
Молот ударил, заново сотворяя мир, Огонь растопил скалы, огонь растопил» Взмахнул огненными крылами...
Засверкал, переваливаясь, кремень величиною с юрту. Это любовь на скале разгорелась, расправила крылья. Взлетела высоко, сверкая искрами каменного огня, Все полилось все смешалось в одно в этом мире, Сила перелилась через край, не вместившись в реку. Сила перелилась, испытывая непокорное сердце, Человек выстоял, не испугавшись потока и ливня. Человек стоял, подставив свое сердце потоку, Подняв руку выше скалы, выше неба.
Чья это песня? Солнца, горы? Реки или дождя? Не знаю. Может быть, пело мое сердце?
Наутро, после дождя, когда засверкало солнце, пришел Комурчу. Это он рассказывал о ливне, о прошедшем дне, о потоке в ущелье. Это он объяснил непокорность, силу, храбрость и вдохновенье, объяснил красоту человека...
Что тогда было с нами в ливень и бурю — с Бурмакан и со мной?
Мы привязали обеих кобылиц, оставили их под защитой елей. Мы забили колышки вокруг юрты, мы собрали все куски веревки, все арканы, — мы постарались как следует укрепить наш дом. Когда налетела буря, Бурмакан и я вместе обмотались веревкой от тундука юрты и сидели, крепко обнявшись, слившись в одно целое. Мы сделали это, защищая себя от бури, нас заставили дождь и ветер... Своим весом мы удерживали юрту... Едва-едва иногда налетевший вихрь приподнимал ее вместе с нами.
Заржала кобылица. Что случилось? Камнем ли ударило, замерзла ли под дождем или унесло жеребенка? Может, просто напугалась? Может, просит помощи у людей? Пойти и посмотреть невозможно. Если мы с Бурмакан разожмем объятия, нашу юрту мгновенно сдует, поднимет в воздух, подхватит ветром, бросит в ущелье, в поток, смешает с камнями, водой, сломанными деревьями,— исчезнем тогда без следа... Перемешаемся с потоком...
Мы крепко держались друг за друга, наши объятия слились, наши лица соприкасались, жар одного передавался другому. Я не знаю такого горячего тела, как у нее, такого мягкого тела, как у нее...
Кобылица заржала тревожно, я рванулся было на помощь — ветер сразу приподнял юрту. Бурмакан потянула меня к себе. Ржание кобылицы... Кобылица звала меня к себе, Бурмакан к себе. Они обе просили у меня помощи, для обеих я был спасеньем. Бурмакан не отпустила меня.
Снова пронзительно заржала кобылица, за ней жеребенок. С шумом налетел поток, затопил нашу юрту, снаружи ударило камнем, еще, еще... Теперь уже и жеребята, и кобылицы призывно, испуганно ржали. И в юрте, и снаружи — кругом стало темно, как ночью. Потом опять посветлело... Оказалось, было солнечное затмение. Мир будто бы умер, затем ожил снова. Дождь стал затихать. Кобылицы тихо заржали, призывая жеребят, те весело отозвались. Постепенно все успокаивалось в природе. Бурмакан притянула меня, обняв крепче прежнего. Но теперь уже не из страха перед дождем и ветром, потому что нужен, желанен был я, крепкие объятия джигита. Да, пришла ее пора, ее зрелость, пришло желание новой, другой, горячей жизни... Ей хотелось согреть, осветить темную юрту чистым чувством... Хотелось перейти с одного берега жизни на другой, широкий и счастливый... Она чувствовала вкус молодости...
Бурмакан не сказала ничего — ее объятие, ее стремление ко мне говорило яснее слов... Рука ее становилась мягкой, как шелк, а дыхание — как огонь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46