https://wodolei.ru/catalog/unitazy/pod-kluch/
Мальчик видит, и ему кажется, что не только люди, но и звезды живут и меняются. Может быть, он вспомнил о них сейчас, может быть, заметил, как вдруг изменилось лицо Серкебая, может быть, не только сердился — жалел председателя тоже? Кто знает...
Серкебай спрыгнул с коня на землю. Сказал мальчишке, чтобы распряг, освободил лошадь и быка. В глаза ему ударило красное — две кровавые полосы, точно змеи, извивались на спине мальчика. Две полосы... Такие пролегли когда-то и на его спине. Только оставил эти полосы не председатель колхоза — оставил бай Батыркул. Серкебай слег тогда от удара плетью. Кызалак даже не потер место, по которому пришелся удар.
Лишь теперь понял Серкебай, что наделал. «Вот, начнут говорить — председатель Серкебай плетью ударил мальчишку, все услышат, все станут ругать, проклинать меня. Вместо того чтобы вытереть слезы ребенка... Я не мальчика ударил — оскорбил его мать, землю, народ. Подожди-ка, Серкебай, для чего ругаешь себя? Что ж остается делать? Моя сила в детях, в стариках и старухах, во вдовах при живых мужьях. Нужно иной раз прибегнуть и к принуждению —иначе не выйдут в поле... Нет, ложь, все это ложь!.. Ведь выходят сами... Иной раз выходят на работу за одну чашку жармы... А помнишь, летом сорок второго года здесь, на этом свекольном поле... Из района приехало начальство... Ведь ты не мог удержать слез, когда увидел Сейилкан, мать этого самого Кызалака, стоявшую у головного арыка. Шел полив, и Сейилкан работала в одних порванных длинных штанах, разлезавшихся от ветхости,— жалела единственное старенькое ситцевое платье. По сравнению с тем временем сейчас уже легче... В этом году ожидается урожай. Победа за нами—это самое основное.
Погоди, Серкебай, для чего оправдываешь себя? Где такой закон, чтобы бить детей?
Теперь меня будут судить. Мне теперь сидеть в тюрьме. А как посмотрю в глаза тому, кто завтра вернется с фронта? Ведь случается, приходят и те, на которых была похоронка... А если вернется отец Кызалака, если он, желая отомстить за сына, расстреляет меня? Таких, как я, и нужно стрелять! Мало расстрелять! Как только поднялась моя рука ударить этого мальчика? Если б я был богатым, глядишь, оказался бы хуже Батыркула, более жестоким... И ведь был когда-то богатым... Помню, обменял птиц на телят, на коней... Ведь я начал угнетать Кырбаша, я стал хозяином, он — батраком. Вот и сейчас проявил себя хозяином, богачом. Да, это нужно исправить, нельзя оставлять на завтра. Нельзя доводить до людей, нужно скрыть... Скрыть? Вину нельзя скрыть. Пусть меня судят, приговорят, посадят. Будет правильно, если я понесу наказание... Пока люди были на фронте, я оставался в тылу, когда же люди вернутся с фронта буду сидеть за решеткой — вот это достойно Серкебая! Ведь я не чувствую иод собой ног, ведь я возгордился. И как же не возгордиться: единственный мужчина в аиле, у которого целы и руки, и ноги. Так прокляни свою сытую гордость, Серкебай!» Его рука потянулась к голове Кызалака, погладила. Лоб мальчика был холодный, точно шкура змеи. И тогда Серкебай увидел черную с желтым большую змею. Казалось, мальчик превратился в змею, в самую настоящую змею, — если заденешь, укусит любого. Нет, мальчик оставался собою, но вина сделала Серкебая беззащитным!.. Беззащитным перед ребенком — все равно что перед напавшей змеей...
Серкебай опять приблизился к мальчику, тот плелся вслед за быком, снова хотел погладить по голове и не посмел. «Почему он молчит? Хоть бы сказал что-нибудь. Это же не человек, его душа превратилась в нарост, как на дереве, — попробуй теперь размочи! Молча идет со мною в аил, в свой дом, о котором уже и забыл за столько дней. Рассержен и, видно, из тех, которые не забывают зла. Его сила — в его молчании. Выскажет свой гнев где нужно, отомстит когда нужно. Разве человек тот, кто не отомстит? Пусть рассчитается со мной... И я бы так на его месте... Смотри-ка, глядит невозмутимо, и в лице как будто спокойствие. Да, из этого Кызалака будет толк. Другой мальчишка не то что от плетки—от щелчка в лоб поднял бы рев... Отец у него был такой. Вот что значит отцовская кровь. Посмотри-ка, он ведет меня за собой, заставляет меня казниться, заставляет дрожать. Ведь меня называют председателем, называют почтенным?.. Где твоя всегдашняя сила, Серкебай? Показал бы теперь... Помнишь осень тридцатого года, тот черный дождь? Темную ночь, хоть выколи глаза? Ты тогда был на току, следил за тем, как провеивали зерно. В тот день налетел дождь, и ты отправился домой, желая хоть немного обсушиться и обогреться. Когда ты подъезжал к аилу, тебе навстречу выскочили несколько человек, и один из них схватил под уздцы твоего коня... Ты не растерялся. Камчой ты ударил по голове того, что схватил уздечку, — он закричал от боли, закрылся руками. К тебе устремились еще трое. Плеть твоя оторвалась от рукоятки, когда ты с размаху хлестнул ближайшего. Ты взял в руку стремя и встретил ударом еще одного из нападавших. На твою спину опустилась дубина. Ты потерял сознание, но тут же пришел в себя. Ты разъярился по-настоящему. Ты показал себя достойным сыном батыра Сармана, Ты несколько раз сильно пнул ногой своего коня, тот взвился — один из преследователей оказался рядом. Ты знал, как и куда бить, знал еще с той поры, когда служил у Батыркула и не раз ходил ночами в набег за скотом. Ты оглушил ударами, ты раскидал всех четверых, обратил их в бегство, связав уздечки их коней, добрался до аила. Ты отвел коней в колхозную конюшню.
Аильчане опознали лошадей. Хозяева их были местные кулаки, бежавшие от высылки В тот же день люди сообщили тебе, что двое из них погибли, а двое скрылись... Эго была борьба, Серкебай, но ударить ребенка — совсем иное, недостойное дело».
А мальчик—о чем думал сейчас? Может быть, ругал, проклинал в душе Серкебая, как давеча, когда старался поднять быка? Шагал хмурый, застывший, будто камень, но в душе у него бились, сталкивались бесчисленные, словно песчинки в потоке, противоречащие друг другу слова.
Мысли его мешались...
Это началось, когда Серкебай неожиданно погладил его по голове. Мальчику показалось, будто его коснулась рука отца. Он еле сдержался, чтобы не закричать. След на теле — на один день, а след в душе — на тысячу дней... След от плетки, след от ласки...
«А если бы Серкебай был моим отцом и ударил бы плеткой, а? Плакал бы я тогда? Да. А почему я не заплакал сейчас, когда ударил председатель Серкебай? Этот человек — чужой. Пусть чужой: боль от удара — плата за то, что раскрылись мои глаза. Есть обычай — все должны подчиняться ему. Младший не смеет перейти дорогу старшему, девушка не смеет пересечь дорогу перед мужчиной, слово старшего — закон. Председатель правильно сделал, наказав меня, я сам виноват. Прожил двенадцать лет, а не различаю старших и младших, ругаю председателя, ничего не умею делать, плачу— не могу поднять быка, что я за человек! Скажу ему — пусть будет мне отцом, пусть бьет меня, но пусть научит всему... Одно плохо: рубашка моя порвалась. Где найду другую?.. Нет, не так. У меня нет отца, поэтому председатель ударил... Ударил потому, что он председатель, он сильный... Если бы жив был отец, разве ударил бы меня Серкебай? Я убью его... Я отомщу ему... Я — Кызалак, я сын своего отца...» В смятении мальчик стремительно обернулся назад, увидел: в глазах Серкебая стоят слезы, что-то говорят, о чем-то просят его глаза председателя. Неужели просят простить? Серкебай вытер глаза рукавом и, задыхаясь, пробормотал:
— Я виноват перед тобой. Я погорячился, Кызалак. Ты показал, что сильнее меня. Будущее—твое, за тобой, за тебя... Мы постареем, на смену нам завтра придете вы. Не подражай мне, будь таким, как сейчас, будь сильным, устойчивым. Слабый, несдержанный человек умирает тысячу раз, сильный — только однажды. То, что ударил тебя, — это и есть одна из тысячи моих смертей. Ты взял верх надо мной, сегодня ты выше меня. Я получил от тебя урок, я получил урок от жизни, ты стал моей жизнью, моим учителем. Возьми плетку, ударь меня. Поторопись, пока нет никого. Хлестни хоть раз. Если не сделаешь этого, тяжесть останется в моей душе. Тяжесть вины перед тобой. Я человек, который будет мучиться всю жизнь из-за совершенного однажды... Не жалей, прошу тебя: если ударишь, исполнишь мое желание...— Серкебай вложил в руки мальчика плетку.
— Младший не смеет поднять руку на старшего. В обычаях киргизов нет такого. Не буду бить. Сумасшедший я, что ли, — ударить председателя! Отец мой умер, сказанное им живо для меня. Отец так говорил: если старший ударит тебя, не отвечай даже словом.
Мальчик шумно шмыгнул носом, покрасневшим от холода и слез, и лишь теперь стало видно, что это ребенок. Он отвернулся от Серкебая и заплакал. Заплакал беззвучно, без голоса— стыдился показать свои слезы. Это тоже было наказом отца: «Не плачь, как женщина, распустив слезы на глазах у людей. Ты—мужчина. Мужчина должен вести себя как мужчина».
— Киргизский обычай... Ты знаешь киргизский обычай— я не знаю его? Есть обычай, позволяющий бить сироту? Паршивец, ты каменный, что ли? Эх, если б в моем аиле было хоть три десятка таких мальчишек, как ты! В тебе— наше завтра... А теперь скажи всем... Скажи, Серкебай — собака. Скажи, что не вытерпел твоих проклятий. Пусть меня судят — заслужил...
— Разве я способен на подлость? С какими глазами стану жаловаться, что меня побил председатель? Разве это мне нужно? А если вас заберут и на ваше место придет плохой председатель, что тогда? Это значит сделать плохое.
— Нет. Отец не учит меня подлости. Вы похожи па моего отца. Как могу предать отца? Бороться против отца? Вы мне не сделали ничего плохого.
Теперь заплакал Серкебай Прижал мальчика к груди и поцеловал. Почему? Может быть, лишь теперь понял, что это значит, мальчик,—у самого были только дочери, может быть, пожалел, что у него нет сына, может быть, захотел, чтобы этот мальчик стал его сыном?
Это и есть мечта. Каждый знает ее. Нет такой души, чтобы достигла пределов своих желаний.
— Что за женщины там идут?
— Не знаю, отец Серкебай.
— Сынок ты мой... А если видел народ, что же скажут теперь?
— Что они скажут? Скажут, что получил наказание...
— Сюда повернули... Наверное, это те, что прокапывали арык... Может быть, уйдешь поскорее, Кызалак?
— Нет. У меня не хватит силы. Сегодня мне не досталось похлебки из толокна,
— И мне... Видно, кончилось толокно... —- Плохо, что у меня порвалась рубашка.
— Я дам тебе свою.
— Почему не сделают так, чтобы никогда не рвались рубашки?
— Тогда одежда потеряет всякую ценность.
— Почему люди не созданы бессмертными?
— Тогда жизнь потеряет всякую ценность.
— Почему отец с матерью кажутся лучше всех?
— Потому что они дали жизнь.
— Разве только поэтому? Мать не только дает жизнь — дает свое белое молоко, учит говорить. Ведет
за руку, когда делаешь первые шаги. Она учит дышать воздухом, принимать пищу, видеть мир, любить, распознавать добро и зло. И отец тоже такой, одна лишь разница, что не выкармливает подобно матери.
— Откуда ты все это знаешь, Кызалак?
— Мне рассказал отец.
— Как мог рассказать твой отец? Ты ведь был совсем ребенком, когда ушел твой отец?
— С самого моего рождения, когда я лежал в колыбели, когда стал подниматься на ноги, когда делал первые шаги, когда учился говорить «отец», — всегда он разговаривал со мной.
— Ты не любишь меня, а, Кызалак?
— Зато тебя любят твои дочери.
— Тебе хотелось бы умереть, Кызалак?
— Если бы я хотел умереть, то не радовался бы ударам плетки. Получая удары плеткой, ощущаешь, что жив... Кто бьет умершего?
— Ты умный, сын мой. Такие слова скажет не всякий взрослый.
— Нет, не я, а отец мой умный Я еще не исполнил и части его заветов, я никогда не исчерпаю их до конца, им нет конца.
— Ты затаишь в себе месть?
— Да.
— Ты хочешь отомстить?
— Работая от всей души.
— Если бы ты был председателем, то ударил бы?
— Кого?
— Вообще кого-нибудь?
— У этого кого-нибудь есть имя. Когда я сделаюсь председателем, уже не найдется такого человека, который, подобно мне, заслужил бы наказание. Никого не нужно будет бить.
— Ты хотел бы стать председателем?
— Да.
— Почему?
— Кому же не нравится руководить? Чем самому ходить склонив голову, лучше пусть склонят перед тобой голову другие. Кто может предсказать, что ребенок, не вышедший еще из материнской утробы, станет в будущем ханом, кто может предсказать, что младенец, спящий в колыбели, сделается беком?
— Тебя, оказывается, трудно переспорить,
— Но я не хочу переспорить вас.
— У кого ты учился твердости, упрямству?
— У вас.
— Но ведь я не упрямый.
— Вы упрямый в работе.
— Если бы я умер, это хорошо или плохо?
— Для вас самих — конечно, плохо. Смерть — несчастье прежде всего для самого умершего, потом уже для других.
— Если бы я умер, ты заплакал бы?
— Киргизы идут с плачем на смерть любого, но у многих не бывает слез. Никто не смотрит, есть слезы или нет слез. В счет идет только гот, кто пришел с причитаниями.
— Ты хотел бы стать моим сыном?
— Если бы я и захотел, другие не назовут меня вашим сыном.
— Что ты любишь больше всего на свете?
— Сейчас, что ли?
— Да.
— Еду. Что может быть лучше — хорошо поесть, насытить желудок, когда голодный.
— У тебя есть друзья в аиле?
— Есть.
— Кто?
— Земля.
— Почему?
— Земля никогда не отрекается от человека — человек может предать. Земля все вытерпит и простит — человек разве способен на это?
— Когда ты подрастешь, на чьей дочери хотел бы жениться?
— На вашей. —- Почему?
— Жить было бы легче.
— Отчего же?
— Она не только работала бы за меня, но также и говорила.
— В старые времена тебя бы назвали златоустом, Кызалак.
— Ой! Почему?
— Из-за твоего языка. Женщины уже близко. Возьми мой чапан, накинь на плечи. Как говорится, есть друзья и есть недруги, у одного глаза, у другого слова нехорошие...
— Никогда ничего не беру на время. Если сел на чужого коня, так и жди — придется сойти посреди грязи.
— Я доволен тобой, Кызалак. Если бог даст, с добрым именем уйду на пенсию, на своем месте оставлю тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Серкебай спрыгнул с коня на землю. Сказал мальчишке, чтобы распряг, освободил лошадь и быка. В глаза ему ударило красное — две кровавые полосы, точно змеи, извивались на спине мальчика. Две полосы... Такие пролегли когда-то и на его спине. Только оставил эти полосы не председатель колхоза — оставил бай Батыркул. Серкебай слег тогда от удара плетью. Кызалак даже не потер место, по которому пришелся удар.
Лишь теперь понял Серкебай, что наделал. «Вот, начнут говорить — председатель Серкебай плетью ударил мальчишку, все услышат, все станут ругать, проклинать меня. Вместо того чтобы вытереть слезы ребенка... Я не мальчика ударил — оскорбил его мать, землю, народ. Подожди-ка, Серкебай, для чего ругаешь себя? Что ж остается делать? Моя сила в детях, в стариках и старухах, во вдовах при живых мужьях. Нужно иной раз прибегнуть и к принуждению —иначе не выйдут в поле... Нет, ложь, все это ложь!.. Ведь выходят сами... Иной раз выходят на работу за одну чашку жармы... А помнишь, летом сорок второго года здесь, на этом свекольном поле... Из района приехало начальство... Ведь ты не мог удержать слез, когда увидел Сейилкан, мать этого самого Кызалака, стоявшую у головного арыка. Шел полив, и Сейилкан работала в одних порванных длинных штанах, разлезавшихся от ветхости,— жалела единственное старенькое ситцевое платье. По сравнению с тем временем сейчас уже легче... В этом году ожидается урожай. Победа за нами—это самое основное.
Погоди, Серкебай, для чего оправдываешь себя? Где такой закон, чтобы бить детей?
Теперь меня будут судить. Мне теперь сидеть в тюрьме. А как посмотрю в глаза тому, кто завтра вернется с фронта? Ведь случается, приходят и те, на которых была похоронка... А если вернется отец Кызалака, если он, желая отомстить за сына, расстреляет меня? Таких, как я, и нужно стрелять! Мало расстрелять! Как только поднялась моя рука ударить этого мальчика? Если б я был богатым, глядишь, оказался бы хуже Батыркула, более жестоким... И ведь был когда-то богатым... Помню, обменял птиц на телят, на коней... Ведь я начал угнетать Кырбаша, я стал хозяином, он — батраком. Вот и сейчас проявил себя хозяином, богачом. Да, это нужно исправить, нельзя оставлять на завтра. Нельзя доводить до людей, нужно скрыть... Скрыть? Вину нельзя скрыть. Пусть меня судят, приговорят, посадят. Будет правильно, если я понесу наказание... Пока люди были на фронте, я оставался в тылу, когда же люди вернутся с фронта буду сидеть за решеткой — вот это достойно Серкебая! Ведь я не чувствую иод собой ног, ведь я возгордился. И как же не возгордиться: единственный мужчина в аиле, у которого целы и руки, и ноги. Так прокляни свою сытую гордость, Серкебай!» Его рука потянулась к голове Кызалака, погладила. Лоб мальчика был холодный, точно шкура змеи. И тогда Серкебай увидел черную с желтым большую змею. Казалось, мальчик превратился в змею, в самую настоящую змею, — если заденешь, укусит любого. Нет, мальчик оставался собою, но вина сделала Серкебая беззащитным!.. Беззащитным перед ребенком — все равно что перед напавшей змеей...
Серкебай опять приблизился к мальчику, тот плелся вслед за быком, снова хотел погладить по голове и не посмел. «Почему он молчит? Хоть бы сказал что-нибудь. Это же не человек, его душа превратилась в нарост, как на дереве, — попробуй теперь размочи! Молча идет со мною в аил, в свой дом, о котором уже и забыл за столько дней. Рассержен и, видно, из тех, которые не забывают зла. Его сила — в его молчании. Выскажет свой гнев где нужно, отомстит когда нужно. Разве человек тот, кто не отомстит? Пусть рассчитается со мной... И я бы так на его месте... Смотри-ка, глядит невозмутимо, и в лице как будто спокойствие. Да, из этого Кызалака будет толк. Другой мальчишка не то что от плетки—от щелчка в лоб поднял бы рев... Отец у него был такой. Вот что значит отцовская кровь. Посмотри-ка, он ведет меня за собой, заставляет меня казниться, заставляет дрожать. Ведь меня называют председателем, называют почтенным?.. Где твоя всегдашняя сила, Серкебай? Показал бы теперь... Помнишь осень тридцатого года, тот черный дождь? Темную ночь, хоть выколи глаза? Ты тогда был на току, следил за тем, как провеивали зерно. В тот день налетел дождь, и ты отправился домой, желая хоть немного обсушиться и обогреться. Когда ты подъезжал к аилу, тебе навстречу выскочили несколько человек, и один из них схватил под уздцы твоего коня... Ты не растерялся. Камчой ты ударил по голове того, что схватил уздечку, — он закричал от боли, закрылся руками. К тебе устремились еще трое. Плеть твоя оторвалась от рукоятки, когда ты с размаху хлестнул ближайшего. Ты взял в руку стремя и встретил ударом еще одного из нападавших. На твою спину опустилась дубина. Ты потерял сознание, но тут же пришел в себя. Ты разъярился по-настоящему. Ты показал себя достойным сыном батыра Сармана, Ты несколько раз сильно пнул ногой своего коня, тот взвился — один из преследователей оказался рядом. Ты знал, как и куда бить, знал еще с той поры, когда служил у Батыркула и не раз ходил ночами в набег за скотом. Ты оглушил ударами, ты раскидал всех четверых, обратил их в бегство, связав уздечки их коней, добрался до аила. Ты отвел коней в колхозную конюшню.
Аильчане опознали лошадей. Хозяева их были местные кулаки, бежавшие от высылки В тот же день люди сообщили тебе, что двое из них погибли, а двое скрылись... Эго была борьба, Серкебай, но ударить ребенка — совсем иное, недостойное дело».
А мальчик—о чем думал сейчас? Может быть, ругал, проклинал в душе Серкебая, как давеча, когда старался поднять быка? Шагал хмурый, застывший, будто камень, но в душе у него бились, сталкивались бесчисленные, словно песчинки в потоке, противоречащие друг другу слова.
Мысли его мешались...
Это началось, когда Серкебай неожиданно погладил его по голове. Мальчику показалось, будто его коснулась рука отца. Он еле сдержался, чтобы не закричать. След на теле — на один день, а след в душе — на тысячу дней... След от плетки, след от ласки...
«А если бы Серкебай был моим отцом и ударил бы плеткой, а? Плакал бы я тогда? Да. А почему я не заплакал сейчас, когда ударил председатель Серкебай? Этот человек — чужой. Пусть чужой: боль от удара — плата за то, что раскрылись мои глаза. Есть обычай — все должны подчиняться ему. Младший не смеет перейти дорогу старшему, девушка не смеет пересечь дорогу перед мужчиной, слово старшего — закон. Председатель правильно сделал, наказав меня, я сам виноват. Прожил двенадцать лет, а не различаю старших и младших, ругаю председателя, ничего не умею делать, плачу— не могу поднять быка, что я за человек! Скажу ему — пусть будет мне отцом, пусть бьет меня, но пусть научит всему... Одно плохо: рубашка моя порвалась. Где найду другую?.. Нет, не так. У меня нет отца, поэтому председатель ударил... Ударил потому, что он председатель, он сильный... Если бы жив был отец, разве ударил бы меня Серкебай? Я убью его... Я отомщу ему... Я — Кызалак, я сын своего отца...» В смятении мальчик стремительно обернулся назад, увидел: в глазах Серкебая стоят слезы, что-то говорят, о чем-то просят его глаза председателя. Неужели просят простить? Серкебай вытер глаза рукавом и, задыхаясь, пробормотал:
— Я виноват перед тобой. Я погорячился, Кызалак. Ты показал, что сильнее меня. Будущее—твое, за тобой, за тебя... Мы постареем, на смену нам завтра придете вы. Не подражай мне, будь таким, как сейчас, будь сильным, устойчивым. Слабый, несдержанный человек умирает тысячу раз, сильный — только однажды. То, что ударил тебя, — это и есть одна из тысячи моих смертей. Ты взял верх надо мной, сегодня ты выше меня. Я получил от тебя урок, я получил урок от жизни, ты стал моей жизнью, моим учителем. Возьми плетку, ударь меня. Поторопись, пока нет никого. Хлестни хоть раз. Если не сделаешь этого, тяжесть останется в моей душе. Тяжесть вины перед тобой. Я человек, который будет мучиться всю жизнь из-за совершенного однажды... Не жалей, прошу тебя: если ударишь, исполнишь мое желание...— Серкебай вложил в руки мальчика плетку.
— Младший не смеет поднять руку на старшего. В обычаях киргизов нет такого. Не буду бить. Сумасшедший я, что ли, — ударить председателя! Отец мой умер, сказанное им живо для меня. Отец так говорил: если старший ударит тебя, не отвечай даже словом.
Мальчик шумно шмыгнул носом, покрасневшим от холода и слез, и лишь теперь стало видно, что это ребенок. Он отвернулся от Серкебая и заплакал. Заплакал беззвучно, без голоса— стыдился показать свои слезы. Это тоже было наказом отца: «Не плачь, как женщина, распустив слезы на глазах у людей. Ты—мужчина. Мужчина должен вести себя как мужчина».
— Киргизский обычай... Ты знаешь киргизский обычай— я не знаю его? Есть обычай, позволяющий бить сироту? Паршивец, ты каменный, что ли? Эх, если б в моем аиле было хоть три десятка таких мальчишек, как ты! В тебе— наше завтра... А теперь скажи всем... Скажи, Серкебай — собака. Скажи, что не вытерпел твоих проклятий. Пусть меня судят — заслужил...
— Разве я способен на подлость? С какими глазами стану жаловаться, что меня побил председатель? Разве это мне нужно? А если вас заберут и на ваше место придет плохой председатель, что тогда? Это значит сделать плохое.
— Нет. Отец не учит меня подлости. Вы похожи па моего отца. Как могу предать отца? Бороться против отца? Вы мне не сделали ничего плохого.
Теперь заплакал Серкебай Прижал мальчика к груди и поцеловал. Почему? Может быть, лишь теперь понял, что это значит, мальчик,—у самого были только дочери, может быть, пожалел, что у него нет сына, может быть, захотел, чтобы этот мальчик стал его сыном?
Это и есть мечта. Каждый знает ее. Нет такой души, чтобы достигла пределов своих желаний.
— Что за женщины там идут?
— Не знаю, отец Серкебай.
— Сынок ты мой... А если видел народ, что же скажут теперь?
— Что они скажут? Скажут, что получил наказание...
— Сюда повернули... Наверное, это те, что прокапывали арык... Может быть, уйдешь поскорее, Кызалак?
— Нет. У меня не хватит силы. Сегодня мне не досталось похлебки из толокна,
— И мне... Видно, кончилось толокно... —- Плохо, что у меня порвалась рубашка.
— Я дам тебе свою.
— Почему не сделают так, чтобы никогда не рвались рубашки?
— Тогда одежда потеряет всякую ценность.
— Почему люди не созданы бессмертными?
— Тогда жизнь потеряет всякую ценность.
— Почему отец с матерью кажутся лучше всех?
— Потому что они дали жизнь.
— Разве только поэтому? Мать не только дает жизнь — дает свое белое молоко, учит говорить. Ведет
за руку, когда делаешь первые шаги. Она учит дышать воздухом, принимать пищу, видеть мир, любить, распознавать добро и зло. И отец тоже такой, одна лишь разница, что не выкармливает подобно матери.
— Откуда ты все это знаешь, Кызалак?
— Мне рассказал отец.
— Как мог рассказать твой отец? Ты ведь был совсем ребенком, когда ушел твой отец?
— С самого моего рождения, когда я лежал в колыбели, когда стал подниматься на ноги, когда делал первые шаги, когда учился говорить «отец», — всегда он разговаривал со мной.
— Ты не любишь меня, а, Кызалак?
— Зато тебя любят твои дочери.
— Тебе хотелось бы умереть, Кызалак?
— Если бы я хотел умереть, то не радовался бы ударам плетки. Получая удары плеткой, ощущаешь, что жив... Кто бьет умершего?
— Ты умный, сын мой. Такие слова скажет не всякий взрослый.
— Нет, не я, а отец мой умный Я еще не исполнил и части его заветов, я никогда не исчерпаю их до конца, им нет конца.
— Ты затаишь в себе месть?
— Да.
— Ты хочешь отомстить?
— Работая от всей души.
— Если бы ты был председателем, то ударил бы?
— Кого?
— Вообще кого-нибудь?
— У этого кого-нибудь есть имя. Когда я сделаюсь председателем, уже не найдется такого человека, который, подобно мне, заслужил бы наказание. Никого не нужно будет бить.
— Ты хотел бы стать председателем?
— Да.
— Почему?
— Кому же не нравится руководить? Чем самому ходить склонив голову, лучше пусть склонят перед тобой голову другие. Кто может предсказать, что ребенок, не вышедший еще из материнской утробы, станет в будущем ханом, кто может предсказать, что младенец, спящий в колыбели, сделается беком?
— Тебя, оказывается, трудно переспорить,
— Но я не хочу переспорить вас.
— У кого ты учился твердости, упрямству?
— У вас.
— Но ведь я не упрямый.
— Вы упрямый в работе.
— Если бы я умер, это хорошо или плохо?
— Для вас самих — конечно, плохо. Смерть — несчастье прежде всего для самого умершего, потом уже для других.
— Если бы я умер, ты заплакал бы?
— Киргизы идут с плачем на смерть любого, но у многих не бывает слез. Никто не смотрит, есть слезы или нет слез. В счет идет только гот, кто пришел с причитаниями.
— Ты хотел бы стать моим сыном?
— Если бы я и захотел, другие не назовут меня вашим сыном.
— Что ты любишь больше всего на свете?
— Сейчас, что ли?
— Да.
— Еду. Что может быть лучше — хорошо поесть, насытить желудок, когда голодный.
— У тебя есть друзья в аиле?
— Есть.
— Кто?
— Земля.
— Почему?
— Земля никогда не отрекается от человека — человек может предать. Земля все вытерпит и простит — человек разве способен на это?
— Когда ты подрастешь, на чьей дочери хотел бы жениться?
— На вашей. —- Почему?
— Жить было бы легче.
— Отчего же?
— Она не только работала бы за меня, но также и говорила.
— В старые времена тебя бы назвали златоустом, Кызалак.
— Ой! Почему?
— Из-за твоего языка. Женщины уже близко. Возьми мой чапан, накинь на плечи. Как говорится, есть друзья и есть недруги, у одного глаза, у другого слова нехорошие...
— Никогда ничего не беру на время. Если сел на чужого коня, так и жди — придется сойти посреди грязи.
— Я доволен тобой, Кызалак. Если бог даст, с добрым именем уйду на пенсию, на своем месте оставлю тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46