https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Cersanit/
Кто не ждал б никого с дороги войны?
Счастливы казались дома, откуда выходили инвалиды, опиравшиеся на костыли. Рады их семьи — все же живыми вернулись они домой. Соседи, встречая на улице, завидуют, однако хотя и здороваются радостно, в голосе их слышна тоска; словно добавляют про себя:
«Дай бог, чтобы и наш хозяин вернулся... Пусть с костылями — лишь бы вернулся...»
В каком запустении стояли тогда дома, были заброшены сады... Лишь одно — наша победа, давало радость; эта радость царила над всем, ее чувствовал каждый дом, каждый человек. Да и дереву, горе, реке, камню... — всему давала она вдохновение и надежду. Лишь это вдохновение заставляло людей высоко держать голову, заставляло работать не зная усталости. А там... Иногда человек и лошадь пристально смотрели друг на друга, ах, как взгляд одного отражался во взгляде другого! Они смотрели друг на друга, то обвиняя, то жалея, то понимая, то не понимая, то проклиная, то сочувствуя...
Все запаздывало тогда. Поздно закончились пахота, сев, поздно поспело, мало того, поздно растаял ледник на вершине горы... Сколько ни затачивай плуг —лемеха не входили в землю; сколько ни стегай коня — стоял без сил, опустив голову. Сорока ехидно смеялась, садилась на ссадину на хребте лошади; сколько ни отгоняй ее, не отцепится, — высмеивала и лошадь, и человека; казалось, она одна в целом мире сохраняла прежнее свое обличье, черные крылья ее блестели, крик делался еще громче. Она клевала в эту ссадину, будто добывала обычную пищу...
Да, тогда только-только кончилась война. Этот самый Кызалак был мальчишкой, ходил за однозубой сохой, в которую были запряжены лошадь и бык. Только он один из всех ребятишек в аиле давно уже не глядел на дорогу. Отец его погиб еще в сорок втором. Теперь он работал за взрослого—наравне с матерью. За эти три года Кызалак сделался взрослым. Детство его было отнято войной.
Перед глазами Серкебая появился Кызалак — увидел его мальчишкой, каким был тогда в сорок пятом... Мелькнул Кызалак — и тут же обернулся длинной черно-пестрой змеей... Сердце у Серкебая заколотилось, чуть не выскочило из груди. Снова представил Кызалака, — и опять его образ заставил вспомнить змею...— казалось, они подстерегали друг друга, боролись, змея обвивала Кызалака, Кызалак змею... Вдруг набросились на Серкебая, сжали, стиснули, задушили...
Снег продолжал идти. На улице—люди, слышно, доносится говор. О чем они? О только что закончившемся собрании, о Кызалаке и Серкебае?
Когда выходили из колхозного Дома культуры» кажется, не было вокруг так много народу. Сам Серкебай выглядел бодрым, шагал уверенно, рядом — привычные, старые и молодые, всегда поддерживающие его,— чтотго говорили, но Серкебай не слышал, ноги будто сами несли его к дому. Он спешил к Бурмакан. Из многих прошедших дней, месяцев, лет — сегодня Бурмакан особенно нужна была ему. Сегодня, когда он ушел на пенсию. Он жалел ее больше, чем себя...
Видел — когда сидела на собрании, осторожно, незаметно для других, утирала глаза кончиком платка, покашливала! Никогда в жизни не кашляла. Переживала больше Серкебая. У него самого тогда защипало в глазах, однако не подал вида привычно вскинул голову, властно призвал сидящих в зале к порядку. Да, для народа он по-прежнему оставался отцом. А в душе... Казалось, он был разбит, раздавлен, тоска поселилась в сердце... Обернулся, посмотрел на своих сверстников, на друзей, с которыми столько лет вместе... Один слишком уж что-то рад, шепчется с соседом. Почудилось, что все в зале шепчутся о нем, о Серкебае. Провожая, подарили от колхоза телевизор — все громко захлопали Чему захлопали — подарку или его уходу. Может, спешили скорее избавиться, радовались?.. Сколько человек выступило? Серкебаю слышалось, будю все высказывают ему соболезнования, призывают к бодрости — то ли как больного, то ли как уходящего в путь без возврата. Даже вспотел, слушая. В душе то подбадривал себя то ругал «Зачем поторопился уступить председательство? Сам поехал в райком. Мол, постарел, устал, нужно дать дорогу и молодым Конечно, мне выразили признательность, благодарили... На мое место поставили Кызалака, — я сам предложил его кандидатуру. Кызалак... Смелый, энергичный, ловкий... Разве жал!ею теперь? Ведь хорошо же, что энергичный. Руководить колхозом не просто... Но что будет, если богатство, накопленное за столько лет, разбазарят, пустят по ветру?.. Напрасно я ушел... Надо было работать, —- когда помер бы, меня вынесли бы из конторы колхоза. Теперь... Нет, и теперь сделают так же. Народ — он помнит, труд мой оценят... Оценят или нет? Полковник в отставке, которого я недавно подвез в машине... Правда ли, что он тогда говорил мне?.. Сказал — пока работал, чувствовал себя молодым, бодрым. А потом, уйдя на пенсию, быстро сдал. Сказал, что постарел за полтора года... Неужели и со мной то же будет? Неужели постарею? Буду сидеть возле дома, в тенечке, а рядом будет дремать собака... Не-ет, такое не для меня. Стану работать. Пойду завтра же... Нет, подожди-ка... Хорошо, завтра ты пойдешь, скажешь: «Хочу работать». А кем? Бригадиром? Но ведь это не легче, чем быть председателем! Я не выиграю, наоборот—проиграю. С другой стороны, разве ушел на пенсию, чтобы выгадать для себя? Ведь ушел сам, по своей доброй воле. Если б не захотел, так никто бы и не заставил. Нет, я правильно сделал. Суть в другом. Как проводил меня народ? Похлопали в ладоши. Похвалили. Можно поверить или нет? И можно, и нельзя. Я еще не забыл, как выбирали в председатели соседнего колхоза Нурмата. На собрании все хвалили, а когда дело дошло до голосования, ни один ведь не был «за». Это двуличие. Все, что ли, неужели все население оказалось двуличным? Нет, нужно говорить открыто, говорить начистоту... Скажи-ка лучше о себе, Серкебай, — разве не случалось так, что на словах соглашался с человеком, а в душе затаивал иное? Было, было, и хотя никогда не затаивал мести, при случае неожиданно мог высмеять, устыдить... Правда, не для того, чтобы уничтожить— чтоб исправить. Исправить?.. А сам-то каков? И жестокий, и мягкий, и щедрый, и сердитый, и сдержанный человек. Ну и что? Разве поэтому нравился людям? Может быть, ты лицемер? Нет все же, нет, лицемер сталкивает две стороны, извлекает для себя пользу, богатеет, нанося урон чьему-то имени. А я что выгадал для себя? Я приобрел доброе имя. Да, это именно и есть то, что называют добрым именем. Если б не доброе имя—разве провожало бы с уважением столько людей? Кстати, о проводах... Да, смотри-ка, возле меня не осталось ни одного человека. Где же все те, что постоянно увивались вокруг? Ушли? Получается — пока в твоих руках власть, все поддакивают тебе, а стоит лишиться поста — сразу отвернутся, покажут спину.
А снег-то все сыплет. Это будущий урожай. А может, не урожай, может, бескормица. Выпадет снег — хорошо, выпадет слишком уж много снега — плохо. Перебор часто оборачивается неудачей. Хорошо, когда все соразмерно... Надо знать меру... Надо уходить вовремя... Но что такое в меру. Есть ли она на все случаи? Один раз лучше получается так, другой раз—этак. Потому мы и говорим — жизнь. Это и есть круговорот, сито жизни. Посмотри-ка: только что мелькнула перед глазами черная с пестрым змея, после нее — Кызалак. Какая связь между ними? Кажется, никакой. Однако же раз показались рядом, вместе, — значит, все же связь есть? Как-то связываю? Надо обдумать. Чем плох Кызалак? Я всегда хвалил его и опять скажу: достоин похвалы. Бригадиром уже давно, дела у него идут хорошо Поэтому...» Вдруг мысли Серкебая перепутались, закружились, точно снежинки под фонарем. Поймал себя на том, что чувствует ревность к Кызалаку, которому передали пост председателя. Как можно поверить в такое — еще вчера был мальчишкой, ходил за плугом, похлопывал прутиком по голым своим ногам, а теперь сделается, должен сделаться отцом целого колхоза.., отцом для людей... Да разве только это? Серкебаю казалось, молодой председатель завтра же начнет поучать его, старика. В глазах потемнело, он точно вкопанный остановился посреди дороги. Вот-вот свалится, упадет, закружилась голова... Однако устоял. Собака из дома по соседству накинулась с лаем. Тьфу! Ведь это же Мангыл. Что летом, что зимой ленился поднять голову, если кто проходил мимо; что случилось с ним — ведь не лаял не только в ненастные, даже и в солнечные дни?., И это тоже загадка... Все собаки в аиле знали председателя, а Мангыл, увидев, всегда ласкался, вилял хвостом. Неужели и собака почувствовала, что ушел на пенсию? «Что за новость? Что происходит со мной? Неужели это так и бывает — не только людям, но даже собакам уже стал не нужен?» — спрашивал самого себя Серкебай.
Он вспомнил о времени, когда был председателем. Сколько тяжелых, трудных дней выпало на его долю, сколько хороших, светлых дней... Всегда был с народом..
Подожди-ка, разве не случалось ошибаться? А то, что было с Кызалаком? В то нелегкое время, сразу после конца войны, а? Было, было... Кызалак тогда ходил за плугом
В тот день, уже перед тем как спуститься сумеркам, Серкебай появился в поле. Конь его был мокрый от пота. Да, полдня мотался на коне Серкебай, объезжал поля, а после полудня вызвали — уехал в район. Как не вспотеть председательскому коню? Так вот и получилось— голодный, усталый, Серкебай едва добрался до Кызалака... Нет, не до мальчишки, — у края вспаханного поля поставлен был шалаш, и Серкебай, подъезжая, смотрел с вожделением на этот самый шалаш: там одна женщина готовила для пахарей жарму — похлебку из толокна. У Серкебая уже в глазах мутилось, сюда завернул в надежде глотнуть жармы —- даже и денег не нашлось, чтобы перекусить на базаре... Приехал, а женщины в шалаше не оказалось. Ведро стояло пустое. Не зная, на ком выместить свой гнев, Серкебаи вдруг увидел Кызалака. Тот держал в руках прут — держал обеими руками — и бил с размаху легшего в борозду красного быка с отвислыми рогами. Он не замечал Серкебая, подъехавшего сзади. Всякий раз, когда прут опускался на спину быка, тот ревел, однако не поднимался. Из глаз мальчика, из глаз быка одинаковые катятся слезы. Плачут оба — и мальчик, и бык. Только рев у быка низкий, густой, у мальчика голос тонкий — вот и вся разница.
— Проглоти свою голову! Если этого мало, проглоти председателя Серкебая! Если не насытишься этим, то проглоти и меня, проклятый!
Мальчик повторяет сквозь слезы эти слова, словно отвечая в бессилии бессильному реву быка. Сам весь дрожит, слезы отчаяния катятся по щекам. Чалая лошадь с ввалившимися боками, на которой сидит мальчик, вздрагивает, когда тот хлещет быка, — она тоже тянет плуг, она будто бы двигается вперед, дергает, тащит, но где уж ей сдвинуть с места легшего на землю быка. Плачет Кызалак, сквозь слезы проклинает все: и жизнь, и войну, мать, родившую его, председателя Серкебая... Бык пытается встать—поднимается на две передние ноги, они подкашиваются — снова падает в борозду.
— Чтоб ты околел, ну поднимись же! Что буду делать, если останешься здесь... если не вернемся в аил? О председатель, о Серкебаи, чтобы тебе никогда не видеть добра!..
Сколько еще ядовитых слов выкрикнул Кызалак!.. Серкебаи содрогнулся в бешенстве — как посмел, где научился такому:
— Замолчи, паршивец!
Размахнулся плетью, хлестнул несколько раз мальчишку по спине—у того брызнула кровь... Кровь сироты, переставшего ждать с фронта отца, уставшего, голодного, перенесшего все невзгоды военного времени... Рубашка, сгнившая от пота и ветра, поползла полосами. Мальчишка согнулся, сжался под обжигающими ударами, защищая голову... оглянулся... Лицо его показалось Серкебаю застывшим, заледенелым. Он не плакал больше — выпрямился, молчал. Будто умер стоя. Только глаза жили — словно огненные сверла буравили глаза председателя. И неграмотный бы прочитал в них... Слова, что кипели в этих глазах... Да, это были слова, накопившиеся за много лет, перебродившие, перекипевшие, превратившиеся в яд. И хотя ничего не сказал он, молчал, в молчании слышался крик... Стоило ему обронить слово — и Серкебай бы сорвался вконец, дал себе волю... Как будто бы чувствуя это, мальчик замер, онемел, застыл... Серкебай ощерился было в улыбке, затем улыбка постепенно исчезла, лицо его окаменело, он начал задыхаться, будто ему не хватало воздуха. Хотел — и не мог расстегнуть ворот рубахи... Порвал завязки, рванул ворот обеими руками... Да, и его рубаха тоже еле держалась, как у Кызалака... На груди председателя увидел Кызалак белые пятна. Это были рубцы от ран. Необычные, страшные. Нарочно показал председатель? Что-то шевельнулось в душе, теперь мальчик смотрел не только на эти рубцы — видел всего Серкебая. Может быть, разглядел сейчас его прошлое, настоящее, будущее?
От спины Серкебая повалил пар. Самый настоящий пар, какой бывает после бани, или после стремительного бега, или при болезни, когда поднимается температура. Мальчик не услышал, как скрипят его зубы. Ему казалось, председатель все еще ругает его. У него словно заложило уши. Не заложило — заморозило. Заморозило от холода, от холодных слов, от бедности. Он давно уже забыл теплые объятия матери, ее нежность. На это у обоих не хватает времени. По многу дней не видятся друг с другом... Куда девались их прежние разговоры? Всего этого недостает мальчику. Недостает дыхания, слов матери, ласкового прикосновения ее руки к голове... Однако, когда идет домой, думает о другом: о завтрашнем дне, о хлебе, о том, как помочь матери... После весны наступит лето, после лета — осень, потом—зима... Взвалив на себя обязанности отца, против воли повзрослел до времени Кызалак. Открытое небо заменяет ему одеяло, вспаханное поле — постель, вода журчащего ручья — чай, толокно, мясо. Он знает — это его борьба, его долг, его право... Бывает, идя за плугом, он жалобно поет. Но хоть и жалобно, все же песня подбадривает его. Ночью, под звездами, запах, дыхание лошади заменяют ему дом, все же он не один, он слышит, как лошадь с хрустом жует траву. Ему кажется, это не хруст, а слова... В мечтах мальчик разговаривает с отцом. Он устремляет свой взгляд в небо, он видит звезды. Иногда они высыпают густо, в иную ночь — редко, иногда сверкают ярко, иногда — тускло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Счастливы казались дома, откуда выходили инвалиды, опиравшиеся на костыли. Рады их семьи — все же живыми вернулись они домой. Соседи, встречая на улице, завидуют, однако хотя и здороваются радостно, в голосе их слышна тоска; словно добавляют про себя:
«Дай бог, чтобы и наш хозяин вернулся... Пусть с костылями — лишь бы вернулся...»
В каком запустении стояли тогда дома, были заброшены сады... Лишь одно — наша победа, давало радость; эта радость царила над всем, ее чувствовал каждый дом, каждый человек. Да и дереву, горе, реке, камню... — всему давала она вдохновение и надежду. Лишь это вдохновение заставляло людей высоко держать голову, заставляло работать не зная усталости. А там... Иногда человек и лошадь пристально смотрели друг на друга, ах, как взгляд одного отражался во взгляде другого! Они смотрели друг на друга, то обвиняя, то жалея, то понимая, то не понимая, то проклиная, то сочувствуя...
Все запаздывало тогда. Поздно закончились пахота, сев, поздно поспело, мало того, поздно растаял ледник на вершине горы... Сколько ни затачивай плуг —лемеха не входили в землю; сколько ни стегай коня — стоял без сил, опустив голову. Сорока ехидно смеялась, садилась на ссадину на хребте лошади; сколько ни отгоняй ее, не отцепится, — высмеивала и лошадь, и человека; казалось, она одна в целом мире сохраняла прежнее свое обличье, черные крылья ее блестели, крик делался еще громче. Она клевала в эту ссадину, будто добывала обычную пищу...
Да, тогда только-только кончилась война. Этот самый Кызалак был мальчишкой, ходил за однозубой сохой, в которую были запряжены лошадь и бык. Только он один из всех ребятишек в аиле давно уже не глядел на дорогу. Отец его погиб еще в сорок втором. Теперь он работал за взрослого—наравне с матерью. За эти три года Кызалак сделался взрослым. Детство его было отнято войной.
Перед глазами Серкебая появился Кызалак — увидел его мальчишкой, каким был тогда в сорок пятом... Мелькнул Кызалак — и тут же обернулся длинной черно-пестрой змеей... Сердце у Серкебая заколотилось, чуть не выскочило из груди. Снова представил Кызалака, — и опять его образ заставил вспомнить змею...— казалось, они подстерегали друг друга, боролись, змея обвивала Кызалака, Кызалак змею... Вдруг набросились на Серкебая, сжали, стиснули, задушили...
Снег продолжал идти. На улице—люди, слышно, доносится говор. О чем они? О только что закончившемся собрании, о Кызалаке и Серкебае?
Когда выходили из колхозного Дома культуры» кажется, не было вокруг так много народу. Сам Серкебай выглядел бодрым, шагал уверенно, рядом — привычные, старые и молодые, всегда поддерживающие его,— чтотго говорили, но Серкебай не слышал, ноги будто сами несли его к дому. Он спешил к Бурмакан. Из многих прошедших дней, месяцев, лет — сегодня Бурмакан особенно нужна была ему. Сегодня, когда он ушел на пенсию. Он жалел ее больше, чем себя...
Видел — когда сидела на собрании, осторожно, незаметно для других, утирала глаза кончиком платка, покашливала! Никогда в жизни не кашляла. Переживала больше Серкебая. У него самого тогда защипало в глазах, однако не подал вида привычно вскинул голову, властно призвал сидящих в зале к порядку. Да, для народа он по-прежнему оставался отцом. А в душе... Казалось, он был разбит, раздавлен, тоска поселилась в сердце... Обернулся, посмотрел на своих сверстников, на друзей, с которыми столько лет вместе... Один слишком уж что-то рад, шепчется с соседом. Почудилось, что все в зале шепчутся о нем, о Серкебае. Провожая, подарили от колхоза телевизор — все громко захлопали Чему захлопали — подарку или его уходу. Может, спешили скорее избавиться, радовались?.. Сколько человек выступило? Серкебаю слышалось, будю все высказывают ему соболезнования, призывают к бодрости — то ли как больного, то ли как уходящего в путь без возврата. Даже вспотел, слушая. В душе то подбадривал себя то ругал «Зачем поторопился уступить председательство? Сам поехал в райком. Мол, постарел, устал, нужно дать дорогу и молодым Конечно, мне выразили признательность, благодарили... На мое место поставили Кызалака, — я сам предложил его кандидатуру. Кызалак... Смелый, энергичный, ловкий... Разве жал!ею теперь? Ведь хорошо же, что энергичный. Руководить колхозом не просто... Но что будет, если богатство, накопленное за столько лет, разбазарят, пустят по ветру?.. Напрасно я ушел... Надо было работать, —- когда помер бы, меня вынесли бы из конторы колхоза. Теперь... Нет, и теперь сделают так же. Народ — он помнит, труд мой оценят... Оценят или нет? Полковник в отставке, которого я недавно подвез в машине... Правда ли, что он тогда говорил мне?.. Сказал — пока работал, чувствовал себя молодым, бодрым. А потом, уйдя на пенсию, быстро сдал. Сказал, что постарел за полтора года... Неужели и со мной то же будет? Неужели постарею? Буду сидеть возле дома, в тенечке, а рядом будет дремать собака... Не-ет, такое не для меня. Стану работать. Пойду завтра же... Нет, подожди-ка... Хорошо, завтра ты пойдешь, скажешь: «Хочу работать». А кем? Бригадиром? Но ведь это не легче, чем быть председателем! Я не выиграю, наоборот—проиграю. С другой стороны, разве ушел на пенсию, чтобы выгадать для себя? Ведь ушел сам, по своей доброй воле. Если б не захотел, так никто бы и не заставил. Нет, я правильно сделал. Суть в другом. Как проводил меня народ? Похлопали в ладоши. Похвалили. Можно поверить или нет? И можно, и нельзя. Я еще не забыл, как выбирали в председатели соседнего колхоза Нурмата. На собрании все хвалили, а когда дело дошло до голосования, ни один ведь не был «за». Это двуличие. Все, что ли, неужели все население оказалось двуличным? Нет, нужно говорить открыто, говорить начистоту... Скажи-ка лучше о себе, Серкебай, — разве не случалось так, что на словах соглашался с человеком, а в душе затаивал иное? Было, было, и хотя никогда не затаивал мести, при случае неожиданно мог высмеять, устыдить... Правда, не для того, чтобы уничтожить— чтоб исправить. Исправить?.. А сам-то каков? И жестокий, и мягкий, и щедрый, и сердитый, и сдержанный человек. Ну и что? Разве поэтому нравился людям? Может быть, ты лицемер? Нет все же, нет, лицемер сталкивает две стороны, извлекает для себя пользу, богатеет, нанося урон чьему-то имени. А я что выгадал для себя? Я приобрел доброе имя. Да, это именно и есть то, что называют добрым именем. Если б не доброе имя—разве провожало бы с уважением столько людей? Кстати, о проводах... Да, смотри-ка, возле меня не осталось ни одного человека. Где же все те, что постоянно увивались вокруг? Ушли? Получается — пока в твоих руках власть, все поддакивают тебе, а стоит лишиться поста — сразу отвернутся, покажут спину.
А снег-то все сыплет. Это будущий урожай. А может, не урожай, может, бескормица. Выпадет снег — хорошо, выпадет слишком уж много снега — плохо. Перебор часто оборачивается неудачей. Хорошо, когда все соразмерно... Надо знать меру... Надо уходить вовремя... Но что такое в меру. Есть ли она на все случаи? Один раз лучше получается так, другой раз—этак. Потому мы и говорим — жизнь. Это и есть круговорот, сито жизни. Посмотри-ка: только что мелькнула перед глазами черная с пестрым змея, после нее — Кызалак. Какая связь между ними? Кажется, никакой. Однако же раз показались рядом, вместе, — значит, все же связь есть? Как-то связываю? Надо обдумать. Чем плох Кызалак? Я всегда хвалил его и опять скажу: достоин похвалы. Бригадиром уже давно, дела у него идут хорошо Поэтому...» Вдруг мысли Серкебая перепутались, закружились, точно снежинки под фонарем. Поймал себя на том, что чувствует ревность к Кызалаку, которому передали пост председателя. Как можно поверить в такое — еще вчера был мальчишкой, ходил за плугом, похлопывал прутиком по голым своим ногам, а теперь сделается, должен сделаться отцом целого колхоза.., отцом для людей... Да разве только это? Серкебаю казалось, молодой председатель завтра же начнет поучать его, старика. В глазах потемнело, он точно вкопанный остановился посреди дороги. Вот-вот свалится, упадет, закружилась голова... Однако устоял. Собака из дома по соседству накинулась с лаем. Тьфу! Ведь это же Мангыл. Что летом, что зимой ленился поднять голову, если кто проходил мимо; что случилось с ним — ведь не лаял не только в ненастные, даже и в солнечные дни?., И это тоже загадка... Все собаки в аиле знали председателя, а Мангыл, увидев, всегда ласкался, вилял хвостом. Неужели и собака почувствовала, что ушел на пенсию? «Что за новость? Что происходит со мной? Неужели это так и бывает — не только людям, но даже собакам уже стал не нужен?» — спрашивал самого себя Серкебай.
Он вспомнил о времени, когда был председателем. Сколько тяжелых, трудных дней выпало на его долю, сколько хороших, светлых дней... Всегда был с народом..
Подожди-ка, разве не случалось ошибаться? А то, что было с Кызалаком? В то нелегкое время, сразу после конца войны, а? Было, было... Кызалак тогда ходил за плугом
В тот день, уже перед тем как спуститься сумеркам, Серкебай появился в поле. Конь его был мокрый от пота. Да, полдня мотался на коне Серкебай, объезжал поля, а после полудня вызвали — уехал в район. Как не вспотеть председательскому коню? Так вот и получилось— голодный, усталый, Серкебай едва добрался до Кызалака... Нет, не до мальчишки, — у края вспаханного поля поставлен был шалаш, и Серкебай, подъезжая, смотрел с вожделением на этот самый шалаш: там одна женщина готовила для пахарей жарму — похлебку из толокна. У Серкебая уже в глазах мутилось, сюда завернул в надежде глотнуть жармы —- даже и денег не нашлось, чтобы перекусить на базаре... Приехал, а женщины в шалаше не оказалось. Ведро стояло пустое. Не зная, на ком выместить свой гнев, Серкебаи вдруг увидел Кызалака. Тот держал в руках прут — держал обеими руками — и бил с размаху легшего в борозду красного быка с отвислыми рогами. Он не замечал Серкебая, подъехавшего сзади. Всякий раз, когда прут опускался на спину быка, тот ревел, однако не поднимался. Из глаз мальчика, из глаз быка одинаковые катятся слезы. Плачут оба — и мальчик, и бык. Только рев у быка низкий, густой, у мальчика голос тонкий — вот и вся разница.
— Проглоти свою голову! Если этого мало, проглоти председателя Серкебая! Если не насытишься этим, то проглоти и меня, проклятый!
Мальчик повторяет сквозь слезы эти слова, словно отвечая в бессилии бессильному реву быка. Сам весь дрожит, слезы отчаяния катятся по щекам. Чалая лошадь с ввалившимися боками, на которой сидит мальчик, вздрагивает, когда тот хлещет быка, — она тоже тянет плуг, она будто бы двигается вперед, дергает, тащит, но где уж ей сдвинуть с места легшего на землю быка. Плачет Кызалак, сквозь слезы проклинает все: и жизнь, и войну, мать, родившую его, председателя Серкебая... Бык пытается встать—поднимается на две передние ноги, они подкашиваются — снова падает в борозду.
— Чтоб ты околел, ну поднимись же! Что буду делать, если останешься здесь... если не вернемся в аил? О председатель, о Серкебаи, чтобы тебе никогда не видеть добра!..
Сколько еще ядовитых слов выкрикнул Кызалак!.. Серкебаи содрогнулся в бешенстве — как посмел, где научился такому:
— Замолчи, паршивец!
Размахнулся плетью, хлестнул несколько раз мальчишку по спине—у того брызнула кровь... Кровь сироты, переставшего ждать с фронта отца, уставшего, голодного, перенесшего все невзгоды военного времени... Рубашка, сгнившая от пота и ветра, поползла полосами. Мальчишка согнулся, сжался под обжигающими ударами, защищая голову... оглянулся... Лицо его показалось Серкебаю застывшим, заледенелым. Он не плакал больше — выпрямился, молчал. Будто умер стоя. Только глаза жили — словно огненные сверла буравили глаза председателя. И неграмотный бы прочитал в них... Слова, что кипели в этих глазах... Да, это были слова, накопившиеся за много лет, перебродившие, перекипевшие, превратившиеся в яд. И хотя ничего не сказал он, молчал, в молчании слышался крик... Стоило ему обронить слово — и Серкебай бы сорвался вконец, дал себе волю... Как будто бы чувствуя это, мальчик замер, онемел, застыл... Серкебай ощерился было в улыбке, затем улыбка постепенно исчезла, лицо его окаменело, он начал задыхаться, будто ему не хватало воздуха. Хотел — и не мог расстегнуть ворот рубахи... Порвал завязки, рванул ворот обеими руками... Да, и его рубаха тоже еле держалась, как у Кызалака... На груди председателя увидел Кызалак белые пятна. Это были рубцы от ран. Необычные, страшные. Нарочно показал председатель? Что-то шевельнулось в душе, теперь мальчик смотрел не только на эти рубцы — видел всего Серкебая. Может быть, разглядел сейчас его прошлое, настоящее, будущее?
От спины Серкебая повалил пар. Самый настоящий пар, какой бывает после бани, или после стремительного бега, или при болезни, когда поднимается температура. Мальчик не услышал, как скрипят его зубы. Ему казалось, председатель все еще ругает его. У него словно заложило уши. Не заложило — заморозило. Заморозило от холода, от холодных слов, от бедности. Он давно уже забыл теплые объятия матери, ее нежность. На это у обоих не хватает времени. По многу дней не видятся друг с другом... Куда девались их прежние разговоры? Всего этого недостает мальчику. Недостает дыхания, слов матери, ласкового прикосновения ее руки к голове... Однако, когда идет домой, думает о другом: о завтрашнем дне, о хлебе, о том, как помочь матери... После весны наступит лето, после лета — осень, потом—зима... Взвалив на себя обязанности отца, против воли повзрослел до времени Кызалак. Открытое небо заменяет ему одеяло, вспаханное поле — постель, вода журчащего ручья — чай, толокно, мясо. Он знает — это его борьба, его долг, его право... Бывает, идя за плугом, он жалобно поет. Но хоть и жалобно, все же песня подбадривает его. Ночью, под звездами, запах, дыхание лошади заменяют ему дом, все же он не один, он слышит, как лошадь с хрустом жует траву. Ему кажется, это не хруст, а слова... В мечтах мальчик разговаривает с отцом. Он устремляет свой взгляд в небо, он видит звезды. Иногда они высыпают густо, в иную ночь — редко, иногда сверкают ярко, иногда — тускло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46