https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/boksy/
когда ее немедленно перевели на немецкий, французский, испанский и шведский языки. Или когда немецкий военно-литературный журнал в 1856 году написал: «Школа, образующая таких теоретиков, как Теляковский, и таких практиков, как… Мельников, по справедливости, должна считаться первой в Европе». Конечно, не равняться «Разрушениям и заграждениям» с классическим трудом Теляковского, но и «Вермахт» — не Сен-Сир…
— Хотел обрадовать, — разочарованно говорил доктор, — а с вас, как с гуся вода.
— Федот, да не тот, — усмехнулся Карбышев.
— Похвалили не там, где хотелось бы? Мало чести? Нельзя так, Дмитрий Михайлович, нельзя! Мир заражается от нас новым здоровьем. А вы зачем пишете ваши книги?
— Пишу из потребности быть полезным. И еще из другой потребности — разгрузить мысль.
— Как это — разгрузить?
— Очень просто. Нельзя же без конца таскать с собой по свету битком набитый чемодан. Когда-нибудь, где-нибудь надо выложить из него содержимое: «Вот, смотрите…»
— Прекрасно. Но…
— Нерсес Михайлович, — позвала из столовой Лидия Васильевна, — идите пить чай…
— Моментально…
Османьянц и Карбышев вышли к столу, продолжая разговаривать, но почему-то уже не о статье в журнале «Вермахт», а о закладке нового здания Академии Фрунзе на Девичьем поле.
— Эх, Михаил Васильевич! — грустно произнес доктор заветное имя, и тишина повисла над столом…
* * *
Когда, наконец, Военно-инженерная академия перебралась в Москву, Наркевич занял в ней должность преподавателя. Вместе с тем он руководил научно-исследовательским отделом в одной из московских проектировочных организаций полувоенного типа. И вот Карбышев стал частым гостем как Инженерной академии, так и НИО.
Слава новатора бежала впереди Карбышева не потому, что он изобретал, а потому, что активно предлагал новое, разбрасывал смелые и неожиданные мысли. Он помогал направо и налево, никогда и нигде не делая секрета из своих мыслей. Он был, как открытая книга, из которой очень и очень многие черпали недостающие им сведения. Разница с книгой заключалась лишь в том, что книга не может дать больше того, что в ней написано, а Карбышев представлял собой живой источник разъяснений по любому военно-инженерному вопросу. Бывали, впрочем, вопросы, и его затруднявшие. Тогда он говорил: «Не знаю. Но сейчас узнаю и скажу». В НИО к Наркевичу он обычно для того и захаживал, чтобы кое-что узнать или кое-что сказать. Однако прекрасная способность Карбышева быть полезным как-то плохо прививалась в НИО. И очень возможно, что виноват в этом был он сам. Здешние сотрудники выступали с новой идеей не иначе, как предварительно закрепив ее за собой или подачей заявки, или докладом, или статьей. А Карбышев то и дело вторгался в запретные сферы их «личных» владений. Так, например, ему ровно ничего не стоило, пробегая по рабочим комнатам НИО к кабинету Наркевича, ухватить с чьего-нибудь стола чертеж и тут же углубиться в его рассмотрение, хотя чертеж только потому и лежал на столе, что хозяин не успел его припрятать. Ничего не стоило вцепиться в лаборанта: «Выкладывайте-ка, что нового?» И все это — прямо, просто, откровенно… Быстрота, внезапность, совершенно открытый характер набегов Карбышева на НИО крайне неприятно действовали на притаившихся в нем скопидомов. Смелая активность, с одной стороны, и застарелая, подагрическая привычка к осторожному ковылянию — с другой, размах и крохоборчество столкнулись лицом к лицу. И по месту столкновения распространился тяжелый дух шепота и сплетен. Добравшись до кабинета Наркевича, Карбышев бросал пузатый портфель на подоконник и говорил:
— А все-таки скверный тут у вас воздух! Что-то условное, невкусное, непитательное, как сахарин…
— Ну уж это вы чересчур! — недовольно морщась, возражал Наркевич.
Теперешний Наркевич совсем не походил на прежнего. Лицо его из бледного стало сероватым; черные, как дым, волосы — сивыми; надтреснутый голос превратился в плотный баритон; и по-детски узенькие плечи развернулись в длинное коромысло. Но как был он смолоду упорен, настойчив и в суждениях своих суховат, таким и остался. И попрежнему не хватало простора для творческой мысли в его умной, смелой и честной голове. Отношения Наркевича с Карбышевым складывались так, что разногласий между ними не было и не могло быть; только вел вперед Карбышев, а Наркевич лишь следовал с остановками; Карбышев открывал, а Наркевич догонял и придерживал.
Между тем время не шло, а бежало, и механика скорости, с которой оно совершало свой бег, казалась непостижимой. Дряхлое, безобразное исчезало, как сон, со старых улиц Москвы. Новое буйно поднималось на них в железобетоне и стекле гигантских сооружений, в сверкающем мраморе облицовок, в небывалой ширине тщательно выпрямленных трасс. И Карбышев и Наркевич — оба видели это. Вот они глядят из НИО в окно, как бы ожидая подсказки от того, что происходит снаружи. Но там нет ничего интересного. День хоть и майский, а серенький; в воздухе парит; пахнет близким дождем. По контрасту с этой обыкновенностью Наркевич вспоминает последние концерты Барсовой и Козловского. Наркевич знает толк в музыке, и ему приятно вспомнить, как пела вместе с Барсовой и Козловским жизнь и как в ее чистом голосе звенело счастье. На концерт Поля Робсона Наркевич не попал, но, когда Мариам Андерсен выступала в Большом зале консерватории, он сидел и слушал, застыв в немом очаровании. И сейчас он слушает, как за окном шумит Москва, но слышит все еще негритянскую песенку Андерсен…
Парит… Пахнет дождем… Все? Нет. Шумит Москва. Это — шум самой стремительной жизни на всем земном шаре. За Москвой идет страна, недавно завершившая гигантский тур великого пятилетнего труда. Вдруг что-то поднимает Карбышева со стула и ставит на ноги.
— Видите ли, Глеб… Я «их» понимаю. Но что же мне делать, если я люблю «новенькое»! А вы чем можете похвастать?
К конфликту Карбышева с сотрудниками НИО Наркевич относился двойственно. Конечно, сотрудники были правы юридически, этически и еще с множества других точек зрения. И, конечно, такой человек, как Наркевич, не мог не уважать их права и их правоты.
Но этого… не получалось. Хмурясь, морщась, внутренне стыдясь своей непоследовательности, Наркевич все-таки ясно видел в «вольных» действиях Карбышева нечто большее, чем обыкновенное право или обычная правота, нечто высшее, чем любой из уставов обыденной чести. И оправдывалась эта безусловная, обязательная, необходимая карбышевская бесцеремонность страстным желанием пользы для армии и страны. Карбышев быстро ходил, почти бегал по маленькому кабинету, с жадным нетерпением потирая руки. Никто лучше Наркевича не знал, откуда эти нетерпение и прыткость. Они — от мысли, на Которой безраздельно сходились убеждения старых друзей; если можно покрывать недостатки военно-инженерной техники заимствованиями из области промышленных достижений, то это и надо делать во что бы то ни стало. Мысль принадлежала Карбышеву. Он относил ее прежде всего к механизации трудоемких работ — земляных, дорожных, мостовых, лесозаготовительных. Имелись в виду траншейные землеройки, машины для установки надолб, электризация распиловки, скреперы, грейдеры, лопаты Беккера… Уже не первый день Карбышев и Наркевич прикидывали, как лучше приспособить эту технику, как спарить разные механизмы и что из этого должно получиться в смысле освобождения человеческой силы. И на чертежах мелькали сети проволочных заграждений с кольями и без кольев, рогатки, шахматные препятствия, бороны, засеки, фугасы, запруды. Сегодня Карбышев пришел за последними расчетами по движению танка.
— Чем можете похвастать, Глеб?
Расчеты сделаны. Да, танк не пройдет ни через болота, ни через срубленный, но невыкорчеванный лес, ни через отлогости крутизной больше сорока градусов, ни через отвесные эскарпы высотой больше, чем сам танк… Наркевич закурил папиросу, отошел от окна и, повернувшись спиной к звонкой майской улице, собрался доказательно представить расчет, когда Карбышев остановился прямо перед ним.
— Слушайте, Глеб! — взволнованно сказал он. — Почему мы так медленно работаем?
— Я не думаю…
— А я думаю. Только об этом и думаю. Вот уже скоро полгода, как Гитлер уселся на загорбок немецкого народа. И рейхстаг сгорел. И Япония вышла из: Лиги наций. А мы… Читали вы в газетах последнюю речь Гитлера?
— Да…
— Что же это такое, Глеб? Что такое фашизм?
Наркевич отлично знал, что такое фашизм. И удивился элементарности вопроса. Он положил свою только что закуренную папиросу на стол мундштуком к ребру, куркой — кнаружи.
— Фашизм? — риторически и несколько докторально повторил он. — Это — самое сильное орудие мировой реакции… самый хищнический и разбойничий отряд империализма. Именно потому империалисты Америки и Англии всячески помогают росту фашизма. В его стремлении к мировому господству они видят вернейшее средство удушения революции…
До сих пор Карбышев приходил в НИО к Наркевичу всегда лишь за «новеньким». И сегодня тоже должно было быть так. А получилось иначе. Получилось так, как будто между фашизмом в Германии и расчетами движения танка по труднопроходимой местности существует самая прямая и самая глубокая связь. И Карбышев открыл ее сегодня, а Наркевич, как и обычно, пустился за ним следом — объяснять и растолковывать…
* * *
Карбышев был из тех очень талантливых людей, которым только легкое — трудно, а трудное — легко. Замусоленная старая мишень с насквозь продырявленным яблоком — такой представлялась ему кабинетная работа завзятых теоретиков. «Осудить-то, может, и не осудят их, — говорил он, — но отвернутся и забудут их наверняка!» Карбышева тянуло в поле. Именно здесь его воображение седлало коня, и талантливость развертывала крылья; острый глаз его мысли интересно, красиво и ясно охватывал поле и глубоко проникал в природу боя. Много раз Якимах удивлялся этой его способности, стараясь ее перенять. Но выезды в поле бывали не часто…
Гораздо чаще выпадала Якимаху иная возможность дружной близости с шефом: вечерняя работа над составлением учебных задач. Якимах очень любил эти вечера. Карбышев говорил, что они «размозоливают» мозг. Действительно было в них много такого, что прямо служило для гимнастики ума. И тело и мысль Якимаха были одинаково молоды, сильны и здоровы. Тело скучало без турника и параллельных брусьев, а голова — без хитрых карбышевских загадок. Стрелковый корпус наступает на обороняющегося противника. Впереди — прорыв и преследование. Комкор дает указания корпусному инженеру. Из обстановки развертывается викторина. «Какие задачи стоят в наступлении перед ВИД? Назовите и опишите заграждения на дорогах. Определите среднюю платность дорог. Какие средства необходимы для устройства заграждений на один квадратный километр? Чем отличаются заграждения в зоне перед передним краем?» И так далее, и так далее…
Ночью Якимах прощается и на цыпочках, чтобы не будить малышей, выбирается в переднюю. Осторожно закрывает за собой дверь, сбегает вниз по широкой винтовой лестнице и, очутившись на бульваре, растворяется в белых клубах морозного тумана. А Карбышев продолжает работать. Чтобы дело шло ходче, он всовывает ноги в валенки, набрасывает на плечи старое пальто Лидии Васильевны и ставит под столом электрическую печурку. Он никогда не боялся никаких холодов. И теперь не боится. У него и в заводе нет зимней шинели или галош. Выходя на улицу, он оставляет дома все, чем обычно защищаются от холода люди, — теплый шарф, наушники, ватник. Но дома любит тепло. И когда печурка разгорится, он пишет…
«Электризация заграждений, — думает Карбышев, — инженерное снабжение массовых воздушных десантов… Уж не похож ли я на свифтовского профессора, который всю жизнь провозился с проектом извлечения солнечных лучей из огурцов? Или на алхимика, сочинявшего трактат о ковкости огня? А жизнь торопится.
Летом фашистские вожди встретились в Венеции… Потом умер Гинденбург, и Гитлер сделался германским президентом… Потом враги убили Кирова… Смятое их преступными руками, разорвалось великанское сердце Куйбышева… События спешат; Гитлер глотает Саар и не давится». Все эти происшествия, далекие и близкие, почему-то связывались в мыслях Карбышева вместе, удивительным образом сплетаясь в одном предощущении грозы. Будущее бросало перед собой тень, и он ясно видел ее, — тень эта лежала и на его работе. Хорошо, что Военно-инженерной академии присвоено славное имя Куйбышева. Слава этого имени в беззаветной преданности великому делу, в остроте и зоркости политического взгляда, в богатырском размахе планов и деятельности, в уменье поднять любой практический вопрос на высоту партийного понимания. Таким был Куйбышев. Такими надо быть советским военным инженерам. «А я? — думал о себе Карбышев, — я? Неужели я уже сделал все, что мог? Неужели мне нечего больше противопоставить натиску созревающих бурь?» И он писал, писал и писал, наваливаясь встревоженной мыслью на послушную бумагу.
Глава тридцать пятая
Весной тридцать пятого года, выступая на открытом партсобрании по вопросу о кадрах, которые «решают все», Якимах тряхнул головой и сказал:
— Политика — судьба миллионов… И от коммунистической сознательности масс все больше и больше зависят темпы свершения нашего великого дела…
После собрания Карбышев подошел, почти подбежал, к Якимаху.
— Я бы, знаете, Петя, что добавил? Так бы еще сказал: техника — важнейшая вещь, но люди — не вещь. И место людей не позади техники, а впереди нее.
Давно уже Карбышев не работал с таким увлечением и подъемом, как в это горячее время. Тонкая, плотная бумага широкой карты жестко потрескивает под его быстрой рукой. Цветные карандаши прыгают по бумаге. Яйцевидный участок, весь в кустарниках и лощинах, густо обведен красным, и к северу от него — флажок. Это — штаб. А вот — синий квадратик с инженерным значком… Острые стрелки вырываются на юго-запад из боковых линий войскового расположения… Стрелки показывают направление наступательных действий… Здесь — река.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
— Хотел обрадовать, — разочарованно говорил доктор, — а с вас, как с гуся вода.
— Федот, да не тот, — усмехнулся Карбышев.
— Похвалили не там, где хотелось бы? Мало чести? Нельзя так, Дмитрий Михайлович, нельзя! Мир заражается от нас новым здоровьем. А вы зачем пишете ваши книги?
— Пишу из потребности быть полезным. И еще из другой потребности — разгрузить мысль.
— Как это — разгрузить?
— Очень просто. Нельзя же без конца таскать с собой по свету битком набитый чемодан. Когда-нибудь, где-нибудь надо выложить из него содержимое: «Вот, смотрите…»
— Прекрасно. Но…
— Нерсес Михайлович, — позвала из столовой Лидия Васильевна, — идите пить чай…
— Моментально…
Османьянц и Карбышев вышли к столу, продолжая разговаривать, но почему-то уже не о статье в журнале «Вермахт», а о закладке нового здания Академии Фрунзе на Девичьем поле.
— Эх, Михаил Васильевич! — грустно произнес доктор заветное имя, и тишина повисла над столом…
* * *
Когда, наконец, Военно-инженерная академия перебралась в Москву, Наркевич занял в ней должность преподавателя. Вместе с тем он руководил научно-исследовательским отделом в одной из московских проектировочных организаций полувоенного типа. И вот Карбышев стал частым гостем как Инженерной академии, так и НИО.
Слава новатора бежала впереди Карбышева не потому, что он изобретал, а потому, что активно предлагал новое, разбрасывал смелые и неожиданные мысли. Он помогал направо и налево, никогда и нигде не делая секрета из своих мыслей. Он был, как открытая книга, из которой очень и очень многие черпали недостающие им сведения. Разница с книгой заключалась лишь в том, что книга не может дать больше того, что в ней написано, а Карбышев представлял собой живой источник разъяснений по любому военно-инженерному вопросу. Бывали, впрочем, вопросы, и его затруднявшие. Тогда он говорил: «Не знаю. Но сейчас узнаю и скажу». В НИО к Наркевичу он обычно для того и захаживал, чтобы кое-что узнать или кое-что сказать. Однако прекрасная способность Карбышева быть полезным как-то плохо прививалась в НИО. И очень возможно, что виноват в этом был он сам. Здешние сотрудники выступали с новой идеей не иначе, как предварительно закрепив ее за собой или подачей заявки, или докладом, или статьей. А Карбышев то и дело вторгался в запретные сферы их «личных» владений. Так, например, ему ровно ничего не стоило, пробегая по рабочим комнатам НИО к кабинету Наркевича, ухватить с чьего-нибудь стола чертеж и тут же углубиться в его рассмотрение, хотя чертеж только потому и лежал на столе, что хозяин не успел его припрятать. Ничего не стоило вцепиться в лаборанта: «Выкладывайте-ка, что нового?» И все это — прямо, просто, откровенно… Быстрота, внезапность, совершенно открытый характер набегов Карбышева на НИО крайне неприятно действовали на притаившихся в нем скопидомов. Смелая активность, с одной стороны, и застарелая, подагрическая привычка к осторожному ковылянию — с другой, размах и крохоборчество столкнулись лицом к лицу. И по месту столкновения распространился тяжелый дух шепота и сплетен. Добравшись до кабинета Наркевича, Карбышев бросал пузатый портфель на подоконник и говорил:
— А все-таки скверный тут у вас воздух! Что-то условное, невкусное, непитательное, как сахарин…
— Ну уж это вы чересчур! — недовольно морщась, возражал Наркевич.
Теперешний Наркевич совсем не походил на прежнего. Лицо его из бледного стало сероватым; черные, как дым, волосы — сивыми; надтреснутый голос превратился в плотный баритон; и по-детски узенькие плечи развернулись в длинное коромысло. Но как был он смолоду упорен, настойчив и в суждениях своих суховат, таким и остался. И попрежнему не хватало простора для творческой мысли в его умной, смелой и честной голове. Отношения Наркевича с Карбышевым складывались так, что разногласий между ними не было и не могло быть; только вел вперед Карбышев, а Наркевич лишь следовал с остановками; Карбышев открывал, а Наркевич догонял и придерживал.
Между тем время не шло, а бежало, и механика скорости, с которой оно совершало свой бег, казалась непостижимой. Дряхлое, безобразное исчезало, как сон, со старых улиц Москвы. Новое буйно поднималось на них в железобетоне и стекле гигантских сооружений, в сверкающем мраморе облицовок, в небывалой ширине тщательно выпрямленных трасс. И Карбышев и Наркевич — оба видели это. Вот они глядят из НИО в окно, как бы ожидая подсказки от того, что происходит снаружи. Но там нет ничего интересного. День хоть и майский, а серенький; в воздухе парит; пахнет близким дождем. По контрасту с этой обыкновенностью Наркевич вспоминает последние концерты Барсовой и Козловского. Наркевич знает толк в музыке, и ему приятно вспомнить, как пела вместе с Барсовой и Козловским жизнь и как в ее чистом голосе звенело счастье. На концерт Поля Робсона Наркевич не попал, но, когда Мариам Андерсен выступала в Большом зале консерватории, он сидел и слушал, застыв в немом очаровании. И сейчас он слушает, как за окном шумит Москва, но слышит все еще негритянскую песенку Андерсен…
Парит… Пахнет дождем… Все? Нет. Шумит Москва. Это — шум самой стремительной жизни на всем земном шаре. За Москвой идет страна, недавно завершившая гигантский тур великого пятилетнего труда. Вдруг что-то поднимает Карбышева со стула и ставит на ноги.
— Видите ли, Глеб… Я «их» понимаю. Но что же мне делать, если я люблю «новенькое»! А вы чем можете похвастать?
К конфликту Карбышева с сотрудниками НИО Наркевич относился двойственно. Конечно, сотрудники были правы юридически, этически и еще с множества других точек зрения. И, конечно, такой человек, как Наркевич, не мог не уважать их права и их правоты.
Но этого… не получалось. Хмурясь, морщась, внутренне стыдясь своей непоследовательности, Наркевич все-таки ясно видел в «вольных» действиях Карбышева нечто большее, чем обыкновенное право или обычная правота, нечто высшее, чем любой из уставов обыденной чести. И оправдывалась эта безусловная, обязательная, необходимая карбышевская бесцеремонность страстным желанием пользы для армии и страны. Карбышев быстро ходил, почти бегал по маленькому кабинету, с жадным нетерпением потирая руки. Никто лучше Наркевича не знал, откуда эти нетерпение и прыткость. Они — от мысли, на Которой безраздельно сходились убеждения старых друзей; если можно покрывать недостатки военно-инженерной техники заимствованиями из области промышленных достижений, то это и надо делать во что бы то ни стало. Мысль принадлежала Карбышеву. Он относил ее прежде всего к механизации трудоемких работ — земляных, дорожных, мостовых, лесозаготовительных. Имелись в виду траншейные землеройки, машины для установки надолб, электризация распиловки, скреперы, грейдеры, лопаты Беккера… Уже не первый день Карбышев и Наркевич прикидывали, как лучше приспособить эту технику, как спарить разные механизмы и что из этого должно получиться в смысле освобождения человеческой силы. И на чертежах мелькали сети проволочных заграждений с кольями и без кольев, рогатки, шахматные препятствия, бороны, засеки, фугасы, запруды. Сегодня Карбышев пришел за последними расчетами по движению танка.
— Чем можете похвастать, Глеб?
Расчеты сделаны. Да, танк не пройдет ни через болота, ни через срубленный, но невыкорчеванный лес, ни через отлогости крутизной больше сорока градусов, ни через отвесные эскарпы высотой больше, чем сам танк… Наркевич закурил папиросу, отошел от окна и, повернувшись спиной к звонкой майской улице, собрался доказательно представить расчет, когда Карбышев остановился прямо перед ним.
— Слушайте, Глеб! — взволнованно сказал он. — Почему мы так медленно работаем?
— Я не думаю…
— А я думаю. Только об этом и думаю. Вот уже скоро полгода, как Гитлер уселся на загорбок немецкого народа. И рейхстаг сгорел. И Япония вышла из: Лиги наций. А мы… Читали вы в газетах последнюю речь Гитлера?
— Да…
— Что же это такое, Глеб? Что такое фашизм?
Наркевич отлично знал, что такое фашизм. И удивился элементарности вопроса. Он положил свою только что закуренную папиросу на стол мундштуком к ребру, куркой — кнаружи.
— Фашизм? — риторически и несколько докторально повторил он. — Это — самое сильное орудие мировой реакции… самый хищнический и разбойничий отряд империализма. Именно потому империалисты Америки и Англии всячески помогают росту фашизма. В его стремлении к мировому господству они видят вернейшее средство удушения революции…
До сих пор Карбышев приходил в НИО к Наркевичу всегда лишь за «новеньким». И сегодня тоже должно было быть так. А получилось иначе. Получилось так, как будто между фашизмом в Германии и расчетами движения танка по труднопроходимой местности существует самая прямая и самая глубокая связь. И Карбышев открыл ее сегодня, а Наркевич, как и обычно, пустился за ним следом — объяснять и растолковывать…
* * *
Карбышев был из тех очень талантливых людей, которым только легкое — трудно, а трудное — легко. Замусоленная старая мишень с насквозь продырявленным яблоком — такой представлялась ему кабинетная работа завзятых теоретиков. «Осудить-то, может, и не осудят их, — говорил он, — но отвернутся и забудут их наверняка!» Карбышева тянуло в поле. Именно здесь его воображение седлало коня, и талантливость развертывала крылья; острый глаз его мысли интересно, красиво и ясно охватывал поле и глубоко проникал в природу боя. Много раз Якимах удивлялся этой его способности, стараясь ее перенять. Но выезды в поле бывали не часто…
Гораздо чаще выпадала Якимаху иная возможность дружной близости с шефом: вечерняя работа над составлением учебных задач. Якимах очень любил эти вечера. Карбышев говорил, что они «размозоливают» мозг. Действительно было в них много такого, что прямо служило для гимнастики ума. И тело и мысль Якимаха были одинаково молоды, сильны и здоровы. Тело скучало без турника и параллельных брусьев, а голова — без хитрых карбышевских загадок. Стрелковый корпус наступает на обороняющегося противника. Впереди — прорыв и преследование. Комкор дает указания корпусному инженеру. Из обстановки развертывается викторина. «Какие задачи стоят в наступлении перед ВИД? Назовите и опишите заграждения на дорогах. Определите среднюю платность дорог. Какие средства необходимы для устройства заграждений на один квадратный километр? Чем отличаются заграждения в зоне перед передним краем?» И так далее, и так далее…
Ночью Якимах прощается и на цыпочках, чтобы не будить малышей, выбирается в переднюю. Осторожно закрывает за собой дверь, сбегает вниз по широкой винтовой лестнице и, очутившись на бульваре, растворяется в белых клубах морозного тумана. А Карбышев продолжает работать. Чтобы дело шло ходче, он всовывает ноги в валенки, набрасывает на плечи старое пальто Лидии Васильевны и ставит под столом электрическую печурку. Он никогда не боялся никаких холодов. И теперь не боится. У него и в заводе нет зимней шинели или галош. Выходя на улицу, он оставляет дома все, чем обычно защищаются от холода люди, — теплый шарф, наушники, ватник. Но дома любит тепло. И когда печурка разгорится, он пишет…
«Электризация заграждений, — думает Карбышев, — инженерное снабжение массовых воздушных десантов… Уж не похож ли я на свифтовского профессора, который всю жизнь провозился с проектом извлечения солнечных лучей из огурцов? Или на алхимика, сочинявшего трактат о ковкости огня? А жизнь торопится.
Летом фашистские вожди встретились в Венеции… Потом умер Гинденбург, и Гитлер сделался германским президентом… Потом враги убили Кирова… Смятое их преступными руками, разорвалось великанское сердце Куйбышева… События спешат; Гитлер глотает Саар и не давится». Все эти происшествия, далекие и близкие, почему-то связывались в мыслях Карбышева вместе, удивительным образом сплетаясь в одном предощущении грозы. Будущее бросало перед собой тень, и он ясно видел ее, — тень эта лежала и на его работе. Хорошо, что Военно-инженерной академии присвоено славное имя Куйбышева. Слава этого имени в беззаветной преданности великому делу, в остроте и зоркости политического взгляда, в богатырском размахе планов и деятельности, в уменье поднять любой практический вопрос на высоту партийного понимания. Таким был Куйбышев. Такими надо быть советским военным инженерам. «А я? — думал о себе Карбышев, — я? Неужели я уже сделал все, что мог? Неужели мне нечего больше противопоставить натиску созревающих бурь?» И он писал, писал и писал, наваливаясь встревоженной мыслью на послушную бумагу.
Глава тридцать пятая
Весной тридцать пятого года, выступая на открытом партсобрании по вопросу о кадрах, которые «решают все», Якимах тряхнул головой и сказал:
— Политика — судьба миллионов… И от коммунистической сознательности масс все больше и больше зависят темпы свершения нашего великого дела…
После собрания Карбышев подошел, почти подбежал, к Якимаху.
— Я бы, знаете, Петя, что добавил? Так бы еще сказал: техника — важнейшая вещь, но люди — не вещь. И место людей не позади техники, а впереди нее.
Давно уже Карбышев не работал с таким увлечением и подъемом, как в это горячее время. Тонкая, плотная бумага широкой карты жестко потрескивает под его быстрой рукой. Цветные карандаши прыгают по бумаге. Яйцевидный участок, весь в кустарниках и лощинах, густо обведен красным, и к северу от него — флажок. Это — штаб. А вот — синий квадратик с инженерным значком… Острые стрелки вырываются на юго-запад из боковых линий войскового расположения… Стрелки показывают направление наступательных действий… Здесь — река.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132