https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/bez-smesitelya/
„Сухо дерево! Мать пресвятая пятница! Ан, бес, не наскочишь!“ Он шепчет, а поезд летит, рассыпая искры и грохоча… Погиб глупый, темный человек! Понимаете, граждане? Эпоха… эпоха… эпоха…» Все хорошо. Но вечером Заусайлов пришел к Карбышевым сумрачный и расстроенный. Приложившись к ручке Лидии Васильевны, тщательно обтерев платком лысину, отстегнув от пояса шашку и поставив ее в угол, — все это делалось каким-то нарочито медленным образом, — он пристально поглядел на Карбышева и сказал:
— А ведь ничего хорошего, Дмитрий Михайлович, не получилось!
— То есть?
— Ровным счетом ничего. Все роты взяли на парад боевые патроны…
— Зачем?
— На тот случай, если парад окажется ловушкой, и офицеры начнут расстреливать солдат из пулеметов. Вот оно — истинное настроеньице-то!
Заусайлов опустил голову и хрипло договорил:
— Пропали мы теперь все!
Лидия Васильевна испуганно смотрела на мужа. Но Карбышев смеялся.
— Не все же мы, Николай Иванович, пропали. Головой ручаюсь, — не все! Эволюция? То есть переход от одного безобразия к другому? Нет, уж благодарю покорно! Уж лучше тогда, как вы говорите, — пропасть…
Карбышев подошел к окну и распахнул его. Март выглядел туманной пучиной, в которой неумело барахталось солнце. Теплые весенние вздохи грузно проходили над землей, слизывая залегший под заборами последний снег. Кое-где чернели бугры жирной земли, бурно корежился Серет, ломая наносную колодь и со стоном распирая поддающиеся берега. На огородах клевали червей вороны и галки, семьями топтались воробьи…
Огромное большинство офицеров, с которыми сталкивался Карбышев в марте семнадцатого года, было твердо уверено, что великая бескровная революция не только совершилась, но уже и завершилась — прошла; что Временное правительство быстрыми шагами идет к учредительному собранию, а учредительное собрание столь же скоро приведет Россию к «приличной» и «вполне приемлемой» форме монархической конституции; а что Совет солдатских и рабочих депутатов уже и сейчас представляет собой что-то вроде нижней палаты будущего парламента. Из сумятицы мнений, взглядов, убеждений, проклятий и благословений, из правды и лжи, честности и коварства, спутавшихся в общий тугой клубок, большинство офицеров извлекало для себя одно твердое воззрение на будущее: надо сохранить боевую мощь армии. Известно, что после долгого сидения в окопах, войска больше слушаются своего внутреннего голоса, чем приказов начальства. Приходилось семь раз примерить, чтобы отрезанное было полезно для войны и не выглядело вместе с тем контрреволюцией. Старые горлодеры-полковники вдруг приобрели вкус к политической мистификации. Даже Заусайлов говорил как-то Лидии Васильевне: «Теперь ясно, что нашему брату делать надо». — «Что?» — «Умом ворочать, а не спать». И вдруг — «Приказ № 1»…
На бесчисленных Заусайловых, служивших тогда в русской армии, приказ № 1 упал, как бомба, начиненная ядовитыми газами. Они сразу почувствовали себя бессильными и безвластными. Ответственности за ход войны никто не снял с них. Обязанности остались — права исчезли. «Будь проклят человек, придумавший этакую гадость!» Совсем другие настроения и мысли вызывал приказ № 1 в Карбышеве. Он говорил жене:
— Это ли не счастье? Рушится великая стена. Когда-то неодолимая преграда, она превращается в ничто. Но злая память об обидах и притеснениях не пропала…
То, что Карбышев понял год тому назад, в Петрограде, у Нарвской заставы, действовало теперь на него неотразимо. Он все глубже и глубже уходил в зовущую перспективу и почти ощущал, как старый, серый и грязный мир оскудевает целями и смыслом, а новый, вдохновенно тревожный мир сосредоточивается в нем самом.
— Знаешь, почему революция выбрала своим цветом красный? — спросил он как-то жену.
— Почему?
— Красное — цвет горячей человеческой крови. Он — самый яркий выразитель того, что двигает людей на борьбу за право и счастье…
…Карбышев ни в чем не пытался противостоять открытию, громадный смысл которого вел его за собой. Он принимал это новое с полнотой и безусловностью. Еще давным-давно, на Дальнем Востоке, в несчастную японскую войну, готовился он наедине с самим собой принять именно это новое, а не какое-нибудь другое.
И теперь с радостным удивлением видел в себе старое сочувствие к нему живым и свежим. Инстинкт общественного человека всегда был силен в Карбышеве, не давая ему ни на минуту успокоиться, уснуть, замереть. Этот инстинкт держал нараспашку ворога его жадной мысли, всегда готовые принять неизвестное, но желанное. Порывы революционной бури не только не пугали Карбышева, — они восхищали его своим нарастанием. Перед их светлым величием все, что он раньше читал, и что слышал от умных старых людей, и что казалось таким важным, нужным и ценным, вдруг обернулось теперь горсточкой тусклой золы на дне громадной мартеновской печи. Бледный, но спокойный, без колебаний и без дрожи в руках, он снял с себя погоны задолго до того, как солдаты начали сдирать их с офицеров. Между тем еще не окончательно расхлябавшаяся машина войны продолжала работать. Дивизия получила пополнение людьми. И среди тех, кто предназначался для укомплектования подведомственной Карбышеву отдельной саперной роты, он сразу узнал Юханцева…
…Рядом с Карбышевым Юханцев казался великаном, вроде древнего Антея, несокрушимого от близости к матери-земле. К этой-то земляной горе и прикоснулся беспокойный подполковник в инстинктивных поисках сырой могучей силы. Вспоминать — пересматривать, переосмысливать жизнь. Это верно в отношении всяких воспоминаний. То, о чем вспоминал теперь Карбышев, было судьбой человека-большевика. Карбышев знал, как судьба свела Юханцева со стариком Наркевичем, как столкнула его с Родзянкой. Он видел, как Юханцева гнали под конвоем через Нарвскую заставу к воинскому начальнику. Он хорошо знал молодого Наркевича. Знал Елочкина. Но сразу договориться до всего этого было невозможно. Шло сначала медленно, потом стало убыстряться. И, когда, наконец, договорились до всего, словно мостик лег между этими, по всей видимости, столь разными людьми.
— Навстречу революции мы тогда очень рвались, — сказал Юханцев, — торопились: чуяли, что близко она. А вышел недоворот.
— Недоворот?
В глубоких глазах Юханцева зажглись огоньки задорного блеска.
— Дело весеннее: сперва придерживается, а уж потом хлынет! Так и с революцией: главное впереди.
Он подумал, как бы решая, говорить ли еще больше или не говорить. И все-таки сказал:
— Я ведь ленинец, господин полковник. Стало быть, и речи мои таковы. Вот теперь приехал товарищ Ленин. Тезисы читали? За каждое слово хоть в огонь, хоть еще куда. А тут — коалиционное правительство, парламент… И все приспособлено для продолжения войны и одурачивания народа. Явный, по-нашему, недоворот. Временное правительство, что ли, правит народом? Ничуть не бывало. Миллиардные фирмы Англии и Франции. Да работай Временное правительство на Россию, не будь оно лакеем у госпожи Антанты, ему нынче Германию к миру принудить все равно, как чихнуть, было бы. АН, нет! Не туда гнут…
Земля, на которой стоял Антей — Юханцев, дышала все шире и глубже. Буйный ветер ее могучего дыхания все выше, все круче подбрасывал встревоженную мысль Карбышева. И тягостный дух бессильного прошлого все дальше и дальше отлетал от него.
* * *
Наступило цветистое лето. Загорелись пышные ковры полей. Спрятались под темной зеленью обрывистые склоны холмов. Стало кругом пестро и ярко. Восьмая армия передвинулась под Станиславов. К этому времени изобилие технических средств, которыми располагали русские войска, сделалось фактом. На ящиках с артиллерийскими припасами красовалась горделивая надпись: «Снарядов не жалеть!» Припасы хранились в парковых городках и подавались оттуда по железнодорожным веткам до самых батарей. На многих участках фронта подбирались сотни тяжелых орудий самых крупных калибров.
Карбышев делил историю войны на три периода: а) четырнадцатый и пятнадцатый годы — превосходная армия без технических средств; б) шестнадцатый год — плохо обученная армия при крайнем недостатке технических средств; в) семнадцатый год — почти необученная живая сила вместо армии, а технических средств вдоволь. Итак, были миллионы солдат, но армии не было. Заусайлов грозил кому-то кулаками.
— Довольно! Революция произошла — и кончено. Довольно политики! Либо политика, либо война! К черту партии и программы! Я хочу умереть за Россию…
— Сделайте одолжение! — весело отвечал ему Карбышев, — ничего нет проще! А в том, что происходит, вы ровно ничего не понимаете. Революция, по-вашему, кончена? Да ведь она еще только начинается!..
Жара казалась невыносимой. Пыль так густо висела в раскаленном воздухе, что было почти невозможно дышать. На шоссе — теснота. Мчались грузовики; ординарцы скакали на звонко цокающих копытами взмыленных конях; громко сопели и кашляли мотоциклы; гремели фурманки; тяжко шагала насквозь пропотевшая пехтура. Вдруг все это шарахнулось в сторону. Сотня всадников на поджарых горских лошадях, с сухими лицами и горбатыми носами, в серых черкесках и рыжих папахах, вырвалась вперед. За ней бесшумно скользил блестящий, длинный, закрытый автомобиль…
Казак распахнул дверцу автомобиля. Это был сытый, холеный, могучий и красивый, настоящий лейб-казак. Керенский вышел из машины, весь желтый, — ботинки, гетры, брюки и френч, лицо и фуражка, — худой, с длинными, как у Вия, веками и бровями, сомнамбулически сонный, почти полуживой. За ним выпрыгнул, любезно улыбаясь, генерал Азанчеев. Потом — адъютанты. По всей дивизии закипела суматоха. Было известно, что военный министр объезжает войска перед генеральным наступлением. Но был какой-то общий, одинаково хорошо всеми ощущаемый изъян в отношении войск и к военному министру и к генеральному наступлению: отношение это не было серьезным. Знали, что Керенский объезжает соседние корпуса и дивизии, но пальцем о палец не ударили в предвидении встречи. Теперь же, когда военный министр был налицо, начали бестолково и шумливо суетиться, как бы подчеркивая чрезмерностью суеты недостаточность своего уважения к гостю. И встреча принимала неуловимый характер чего-то балаганного. Войска строились. Полковые оркестры играли встречный марш. Керенский со свитой останавливался перед полками и говорил. Теперь в нем не было ничего лунатического. Наоборот. Движения его сделались резкими и порывистыми. Длинные веки прыгали. Глаза наливались кровью. Худые щеки покрывались прыщеватым румянцем. Голос взбирался на самые высокие ноты, звенел, ломался и падал вниз. Многим начинало казаться: военный министр чертовски похож на заядлого шизофреника, вообразившего, что у него в мозгу гвоздь.
— Русский народ — самый свободный в мире… Завоевания революции в опасности… Революция совершилась без крови, — безумцы-большевики хотят полить ее кровью… Предательство перед союзниками… Взбунтовавшиеся рабы…
Стоя перед полком Заусайлова, он продолжал выкрикивать это же самое. Но тут к потоку его красноречия неожиданно припуталось одно словечко, от которого он никак не мог отцепиться…
— Жалею, — кричал он, — очень жалею, что не умер два месяца назад. Обетованная земля новой России носилась передо мной в лучезарном блеске великого возрождения. Я мог умереть и — не умер. Теперь я спрашиваю вас, солдаты. Вы получили волю и землю, вы стали самыми свободными солдатами на свете. Отчего же, я спрашиваю вас, вы не хотите умереть за блага, дарованные вам революцией? Почему?..
Он задохнулся, мотнул по-лошадиному головой и жадно проглотил соленую слюну. Полк стоял «смирно», с музыкой на правом фланге, с фанфарами и красными флагами, держа ружья на караул. И вдруг спокойный, громкий, слегка насмешливый голос ответил министру из задних солдатских рядов:
— Не было у нас ни воли, ни земли, так и жизни мы не жалели. А теперь пожить охота!
Как пшеница под ветром, колыхнулся строй полка. Вспыхнули еле слышные смешки — один, другой. Азанчеев тихонько спросил министра:
— Прикажете найти?
— Не надо, генерал. Наша сила в моральном воздействии. Иную силу применять мы не можем.
Смешки расползались, не затихая. Хриплый солдатский голос улюлюкнул:
— Пужни яво, пужни…
— Смир-рно! — рявкнул Заусайлов.
Командиры батальонов и рот повторили команду.
Стало чуточку тише.
— К но-оги! На плечо! Напра-аво! Шагом марш!
И роты одна за другой повертывались и уходили со. смотрового поля.
— Попросите ко мне полкового командира! — приказал Керенский.
Заусайлов подошел не спеша, глядя прямо перед собой, но как бы не видя того, к кому шел. Лицо у полковника было синеватое, глаза тусклые, губы дергались под длинными усами, — он изнемогал от ненависти к человеку, который хотел с ним говорить.
— Вы можете мне сказать, полковник, как настроен ваш полк?
— Вы сами видели, господин военный министр.
— Нет… Но я хочу знать, пойдут ваши солдаты в наступление или… Пойдут или не пойдут? Как вы думаете?
Заусайлов подумал и впервые произнес то самое модное слово, от которого его мутило, точно от морской болезни:
— Постольку, поскольку…
Трудно понять, что можно было усмотреть хорошего в этом ответе, но Керенский обрадовался.
— Благодарю вас, полковник!
Он протянул Заусайлову руку. Николай Иванович вытянулся, стал «смирно» и судорожно прижал руки к бёдрам.
— Полковник, я протянул вам свою руку, чтобы…
— виноват, господин военный министр, — отчетливо проговорил Заусайлов, — я не могу вам подать руки!
Прыщи на лице Керенского расцвели под напором ударившей в голову крови. Он странно, как-то удивительно жалко сгорбившись, отступил.
— Взыщите с этого офицера!
Правда — холодная вода. Керенский не любил холодной воды. Он предпочитал плескаться в теплых лужах. Как русалка… Хороша русалка! Заусайлов повернулся и пошел прочь…
…Солдаты дурачились:»Хошь ай нет? Мы тебе Керенского, а ты нам… деревенского, — ухо на ухо менять будем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
— А ведь ничего хорошего, Дмитрий Михайлович, не получилось!
— То есть?
— Ровным счетом ничего. Все роты взяли на парад боевые патроны…
— Зачем?
— На тот случай, если парад окажется ловушкой, и офицеры начнут расстреливать солдат из пулеметов. Вот оно — истинное настроеньице-то!
Заусайлов опустил голову и хрипло договорил:
— Пропали мы теперь все!
Лидия Васильевна испуганно смотрела на мужа. Но Карбышев смеялся.
— Не все же мы, Николай Иванович, пропали. Головой ручаюсь, — не все! Эволюция? То есть переход от одного безобразия к другому? Нет, уж благодарю покорно! Уж лучше тогда, как вы говорите, — пропасть…
Карбышев подошел к окну и распахнул его. Март выглядел туманной пучиной, в которой неумело барахталось солнце. Теплые весенние вздохи грузно проходили над землей, слизывая залегший под заборами последний снег. Кое-где чернели бугры жирной земли, бурно корежился Серет, ломая наносную колодь и со стоном распирая поддающиеся берега. На огородах клевали червей вороны и галки, семьями топтались воробьи…
Огромное большинство офицеров, с которыми сталкивался Карбышев в марте семнадцатого года, было твердо уверено, что великая бескровная революция не только совершилась, но уже и завершилась — прошла; что Временное правительство быстрыми шагами идет к учредительному собранию, а учредительное собрание столь же скоро приведет Россию к «приличной» и «вполне приемлемой» форме монархической конституции; а что Совет солдатских и рабочих депутатов уже и сейчас представляет собой что-то вроде нижней палаты будущего парламента. Из сумятицы мнений, взглядов, убеждений, проклятий и благословений, из правды и лжи, честности и коварства, спутавшихся в общий тугой клубок, большинство офицеров извлекало для себя одно твердое воззрение на будущее: надо сохранить боевую мощь армии. Известно, что после долгого сидения в окопах, войска больше слушаются своего внутреннего голоса, чем приказов начальства. Приходилось семь раз примерить, чтобы отрезанное было полезно для войны и не выглядело вместе с тем контрреволюцией. Старые горлодеры-полковники вдруг приобрели вкус к политической мистификации. Даже Заусайлов говорил как-то Лидии Васильевне: «Теперь ясно, что нашему брату делать надо». — «Что?» — «Умом ворочать, а не спать». И вдруг — «Приказ № 1»…
На бесчисленных Заусайловых, служивших тогда в русской армии, приказ № 1 упал, как бомба, начиненная ядовитыми газами. Они сразу почувствовали себя бессильными и безвластными. Ответственности за ход войны никто не снял с них. Обязанности остались — права исчезли. «Будь проклят человек, придумавший этакую гадость!» Совсем другие настроения и мысли вызывал приказ № 1 в Карбышеве. Он говорил жене:
— Это ли не счастье? Рушится великая стена. Когда-то неодолимая преграда, она превращается в ничто. Но злая память об обидах и притеснениях не пропала…
То, что Карбышев понял год тому назад, в Петрограде, у Нарвской заставы, действовало теперь на него неотразимо. Он все глубже и глубже уходил в зовущую перспективу и почти ощущал, как старый, серый и грязный мир оскудевает целями и смыслом, а новый, вдохновенно тревожный мир сосредоточивается в нем самом.
— Знаешь, почему революция выбрала своим цветом красный? — спросил он как-то жену.
— Почему?
— Красное — цвет горячей человеческой крови. Он — самый яркий выразитель того, что двигает людей на борьбу за право и счастье…
…Карбышев ни в чем не пытался противостоять открытию, громадный смысл которого вел его за собой. Он принимал это новое с полнотой и безусловностью. Еще давным-давно, на Дальнем Востоке, в несчастную японскую войну, готовился он наедине с самим собой принять именно это новое, а не какое-нибудь другое.
И теперь с радостным удивлением видел в себе старое сочувствие к нему живым и свежим. Инстинкт общественного человека всегда был силен в Карбышеве, не давая ему ни на минуту успокоиться, уснуть, замереть. Этот инстинкт держал нараспашку ворога его жадной мысли, всегда готовые принять неизвестное, но желанное. Порывы революционной бури не только не пугали Карбышева, — они восхищали его своим нарастанием. Перед их светлым величием все, что он раньше читал, и что слышал от умных старых людей, и что казалось таким важным, нужным и ценным, вдруг обернулось теперь горсточкой тусклой золы на дне громадной мартеновской печи. Бледный, но спокойный, без колебаний и без дрожи в руках, он снял с себя погоны задолго до того, как солдаты начали сдирать их с офицеров. Между тем еще не окончательно расхлябавшаяся машина войны продолжала работать. Дивизия получила пополнение людьми. И среди тех, кто предназначался для укомплектования подведомственной Карбышеву отдельной саперной роты, он сразу узнал Юханцева…
…Рядом с Карбышевым Юханцев казался великаном, вроде древнего Антея, несокрушимого от близости к матери-земле. К этой-то земляной горе и прикоснулся беспокойный подполковник в инстинктивных поисках сырой могучей силы. Вспоминать — пересматривать, переосмысливать жизнь. Это верно в отношении всяких воспоминаний. То, о чем вспоминал теперь Карбышев, было судьбой человека-большевика. Карбышев знал, как судьба свела Юханцева со стариком Наркевичем, как столкнула его с Родзянкой. Он видел, как Юханцева гнали под конвоем через Нарвскую заставу к воинскому начальнику. Он хорошо знал молодого Наркевича. Знал Елочкина. Но сразу договориться до всего этого было невозможно. Шло сначала медленно, потом стало убыстряться. И, когда, наконец, договорились до всего, словно мостик лег между этими, по всей видимости, столь разными людьми.
— Навстречу революции мы тогда очень рвались, — сказал Юханцев, — торопились: чуяли, что близко она. А вышел недоворот.
— Недоворот?
В глубоких глазах Юханцева зажглись огоньки задорного блеска.
— Дело весеннее: сперва придерживается, а уж потом хлынет! Так и с революцией: главное впереди.
Он подумал, как бы решая, говорить ли еще больше или не говорить. И все-таки сказал:
— Я ведь ленинец, господин полковник. Стало быть, и речи мои таковы. Вот теперь приехал товарищ Ленин. Тезисы читали? За каждое слово хоть в огонь, хоть еще куда. А тут — коалиционное правительство, парламент… И все приспособлено для продолжения войны и одурачивания народа. Явный, по-нашему, недоворот. Временное правительство, что ли, правит народом? Ничуть не бывало. Миллиардные фирмы Англии и Франции. Да работай Временное правительство на Россию, не будь оно лакеем у госпожи Антанты, ему нынче Германию к миру принудить все равно, как чихнуть, было бы. АН, нет! Не туда гнут…
Земля, на которой стоял Антей — Юханцев, дышала все шире и глубже. Буйный ветер ее могучего дыхания все выше, все круче подбрасывал встревоженную мысль Карбышева. И тягостный дух бессильного прошлого все дальше и дальше отлетал от него.
* * *
Наступило цветистое лето. Загорелись пышные ковры полей. Спрятались под темной зеленью обрывистые склоны холмов. Стало кругом пестро и ярко. Восьмая армия передвинулась под Станиславов. К этому времени изобилие технических средств, которыми располагали русские войска, сделалось фактом. На ящиках с артиллерийскими припасами красовалась горделивая надпись: «Снарядов не жалеть!» Припасы хранились в парковых городках и подавались оттуда по железнодорожным веткам до самых батарей. На многих участках фронта подбирались сотни тяжелых орудий самых крупных калибров.
Карбышев делил историю войны на три периода: а) четырнадцатый и пятнадцатый годы — превосходная армия без технических средств; б) шестнадцатый год — плохо обученная армия при крайнем недостатке технических средств; в) семнадцатый год — почти необученная живая сила вместо армии, а технических средств вдоволь. Итак, были миллионы солдат, но армии не было. Заусайлов грозил кому-то кулаками.
— Довольно! Революция произошла — и кончено. Довольно политики! Либо политика, либо война! К черту партии и программы! Я хочу умереть за Россию…
— Сделайте одолжение! — весело отвечал ему Карбышев, — ничего нет проще! А в том, что происходит, вы ровно ничего не понимаете. Революция, по-вашему, кончена? Да ведь она еще только начинается!..
Жара казалась невыносимой. Пыль так густо висела в раскаленном воздухе, что было почти невозможно дышать. На шоссе — теснота. Мчались грузовики; ординарцы скакали на звонко цокающих копытами взмыленных конях; громко сопели и кашляли мотоциклы; гремели фурманки; тяжко шагала насквозь пропотевшая пехтура. Вдруг все это шарахнулось в сторону. Сотня всадников на поджарых горских лошадях, с сухими лицами и горбатыми носами, в серых черкесках и рыжих папахах, вырвалась вперед. За ней бесшумно скользил блестящий, длинный, закрытый автомобиль…
Казак распахнул дверцу автомобиля. Это был сытый, холеный, могучий и красивый, настоящий лейб-казак. Керенский вышел из машины, весь желтый, — ботинки, гетры, брюки и френч, лицо и фуражка, — худой, с длинными, как у Вия, веками и бровями, сомнамбулически сонный, почти полуживой. За ним выпрыгнул, любезно улыбаясь, генерал Азанчеев. Потом — адъютанты. По всей дивизии закипела суматоха. Было известно, что военный министр объезжает войска перед генеральным наступлением. Но был какой-то общий, одинаково хорошо всеми ощущаемый изъян в отношении войск и к военному министру и к генеральному наступлению: отношение это не было серьезным. Знали, что Керенский объезжает соседние корпуса и дивизии, но пальцем о палец не ударили в предвидении встречи. Теперь же, когда военный министр был налицо, начали бестолково и шумливо суетиться, как бы подчеркивая чрезмерностью суеты недостаточность своего уважения к гостю. И встреча принимала неуловимый характер чего-то балаганного. Войска строились. Полковые оркестры играли встречный марш. Керенский со свитой останавливался перед полками и говорил. Теперь в нем не было ничего лунатического. Наоборот. Движения его сделались резкими и порывистыми. Длинные веки прыгали. Глаза наливались кровью. Худые щеки покрывались прыщеватым румянцем. Голос взбирался на самые высокие ноты, звенел, ломался и падал вниз. Многим начинало казаться: военный министр чертовски похож на заядлого шизофреника, вообразившего, что у него в мозгу гвоздь.
— Русский народ — самый свободный в мире… Завоевания революции в опасности… Революция совершилась без крови, — безумцы-большевики хотят полить ее кровью… Предательство перед союзниками… Взбунтовавшиеся рабы…
Стоя перед полком Заусайлова, он продолжал выкрикивать это же самое. Но тут к потоку его красноречия неожиданно припуталось одно словечко, от которого он никак не мог отцепиться…
— Жалею, — кричал он, — очень жалею, что не умер два месяца назад. Обетованная земля новой России носилась передо мной в лучезарном блеске великого возрождения. Я мог умереть и — не умер. Теперь я спрашиваю вас, солдаты. Вы получили волю и землю, вы стали самыми свободными солдатами на свете. Отчего же, я спрашиваю вас, вы не хотите умереть за блага, дарованные вам революцией? Почему?..
Он задохнулся, мотнул по-лошадиному головой и жадно проглотил соленую слюну. Полк стоял «смирно», с музыкой на правом фланге, с фанфарами и красными флагами, держа ружья на караул. И вдруг спокойный, громкий, слегка насмешливый голос ответил министру из задних солдатских рядов:
— Не было у нас ни воли, ни земли, так и жизни мы не жалели. А теперь пожить охота!
Как пшеница под ветром, колыхнулся строй полка. Вспыхнули еле слышные смешки — один, другой. Азанчеев тихонько спросил министра:
— Прикажете найти?
— Не надо, генерал. Наша сила в моральном воздействии. Иную силу применять мы не можем.
Смешки расползались, не затихая. Хриплый солдатский голос улюлюкнул:
— Пужни яво, пужни…
— Смир-рно! — рявкнул Заусайлов.
Командиры батальонов и рот повторили команду.
Стало чуточку тише.
— К но-оги! На плечо! Напра-аво! Шагом марш!
И роты одна за другой повертывались и уходили со. смотрового поля.
— Попросите ко мне полкового командира! — приказал Керенский.
Заусайлов подошел не спеша, глядя прямо перед собой, но как бы не видя того, к кому шел. Лицо у полковника было синеватое, глаза тусклые, губы дергались под длинными усами, — он изнемогал от ненависти к человеку, который хотел с ним говорить.
— Вы можете мне сказать, полковник, как настроен ваш полк?
— Вы сами видели, господин военный министр.
— Нет… Но я хочу знать, пойдут ваши солдаты в наступление или… Пойдут или не пойдут? Как вы думаете?
Заусайлов подумал и впервые произнес то самое модное слово, от которого его мутило, точно от морской болезни:
— Постольку, поскольку…
Трудно понять, что можно было усмотреть хорошего в этом ответе, но Керенский обрадовался.
— Благодарю вас, полковник!
Он протянул Заусайлову руку. Николай Иванович вытянулся, стал «смирно» и судорожно прижал руки к бёдрам.
— Полковник, я протянул вам свою руку, чтобы…
— виноват, господин военный министр, — отчетливо проговорил Заусайлов, — я не могу вам подать руки!
Прыщи на лице Керенского расцвели под напором ударившей в голову крови. Он странно, как-то удивительно жалко сгорбившись, отступил.
— Взыщите с этого офицера!
Правда — холодная вода. Керенский не любил холодной воды. Он предпочитал плескаться в теплых лужах. Как русалка… Хороша русалка! Заусайлов повернулся и пошел прочь…
…Солдаты дурачились:»Хошь ай нет? Мы тебе Керенского, а ты нам… деревенского, — ухо на ухо менять будем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132