https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/
министр внутренних дел, начальник полиции, шеф войск СС и главнокомандующий запасными частями армии… Наконец, заметив, что Тельман не слушает, замолчал. Новый постоялец обошел камеру, остановился подле Дрезена и положил на его плечо свою крепкую руку.
— Мальчик! Не знаю, кто ты, куда тебя бросят, что еще сделают с тобой Гиммлеры. Но ты знаешь, кто я, и запомнишь мои слова навсегда. Немецкая нация — смелая, гордая, стойкая нация. Я — немец. Я — кровь от крови немецкого рабочего класса. Я — его верный сын. Я говорю тебе, мальчик: политическая совесть требует служения исторической правде. Верь в свое дело! Только эта вера и возвращает жизненную силу людям, погребенным в тюрьме. Только борьба имеет смысл в жизни! И, что бы с тобой ни случилось, мальчик, — смело иди навстречу Октябрю!
Начальник тюрьмы что-то крикнул. Конвойные ухватились за Дрезена и поволокли его к двери. Но он выдирался из их объятий, всем телом порываясь к грузной фигуре великого узника. Наконец, ему удалось высвободить одну руку. Он вскинул ее кверху. Озорная радость сверкнула в его глазах.
— Рот фронт!
И, уже очутившись за порогом камеры, — еще раз:
— Рот фронт!..
* * *
Километрах в пяти или шести от Байрейта, красивого маленького городка, с прямыми широкими улицами, с замком, с бронзовой статуей, глядяшей в синюю глубь Майна, со знаменитым Вагнеровским оперным театром на подгородном холме, высоко в горах, над чешской границей, за тремя кольцами из колючей проволоки и рвом — концентрационный лагерь для пленных, осужденных на каторгу, Флоссенбург. Внутреннее кольцо проволоки, перед рвом, поднято от земли почти на шесть метров и так сильно загнуто своей верхней частью в сторону лагеря, что перелезть через него не сумел бы никакой акробат. Каторжники из нюрнбергской тюрьмы гестапо один за другим входили в барак у ворот и осторожно приближались к столу, за которым сидел седой лагерный писарь в лыжном картузе и старательно заносил в толстую книгу фамилии и личные номера прибывших. Записанные тут же раздевались, всовывали свою одежду в мешок и голышом шли в соседнюю комнату. Там они попадали на весы. С весов — к доктору. От доктора — к парикмахеру. Карбышев с удивлением заметил, что его фамилия каким-то странным образом действует на лагерных должностных лиц. «Шрейбер» в лыжном картузе, делая запись в своей книге, несколько раз успокоительно и обнадеживающе кивнул головой. Доктор, молодой человек с красивым смуглым лицом, подсчитывая пульс, крепко пожал Карбышеву руку. Но всего необыкновеннее получилось с парикмахером, который, едва завидев голого Карбышева, выронил машинку и зашептал, сияя: «Товарищ генерал-лейтенант, вы?» Карбышев смотрел на него во все глаза, с трудом узнавая в этом старом, лысом, худом и безбородом цирюльнике совсем на себя не похожего майора Мирополова. Однако все это было мимолетно: и писарское участие, и докторское уважение, и парикмахерский восторг. Карбышев как бы мчался по конвейеру и прямо от Мирополова попал в душевую. Здесь он и еще несколько каторжников стали под горячий душ. Но, как только они стали, горячий душ превратился в ледяной. Двое выскочили, задыхаясь: «Ах! Ох!» В ту же минуту люди с резиновыми дубинками ворвались в душевую. Их усердие и сноровка были поразительны, а удары дубинок необычайно ловки и сильны. «Ах! Ох!» Все это делалось быстро, очень быстро. И вот люди с дубинками уже повытолкали из душевой покорных и непокорных. У выхода груды штанов, рубашек и сабо. Каторжная одежда — полосатые брюки, полосатые куртки; на груди политических — треугольник вершиной вниз. Он должен помогать шпикам в установлении внутрилагерных связей политических. Мгновенно «украшенный» этим значком, Карбышев очутился в карантине.
«Блок» — деревянный барак посреди большого, вымощенного булыжником двора. В этом бараке — две половины, и в каждой двести пятьдесят человек. Потолка нет — стропила и крыша над головой. Между половинами, прямо против входа — коридорчик с умывальной и дверьми направо и налево. За дверьми — штубе А и штубе В, — довольно приглядные помещения с большой печью, кроватью и до блеска натертым полом. В штубе А проживает блокэльтесте, в штубе В — писарь и парикмахер. Рядом — тагесциммер, — шкафы с посудой и для одежды. Входя в блок, заключенные раздеваются в тагесциммер и прячут свое верхнее платье в нижних ящиках шкафов. В шлафциммер можно попасть только в нижнем белье. Спальни уставлены трехъярусными койками. На двух рядом стоящих койках спят три-четыре каторжника.
— Aufstehen!
Люди вскакивают. Пять с половиной утра. Августовский день уже родился, но еще не вылез из пеленок: его окутывает серая дымка. Капает прохладный дождик. По небу разбегаются розовые просветы.
— Schnell! Schnell!
Сотни сабо, — завязок нет, — отстукивают по асфальту. Каторжники толпятся возле умывальников. Задача в том, чтобы за одну-две секунды ополоснуть лицо и голову водой и обтереться рубахой.
— Schnell! Schnell!
Действуют резиновые дубинки. Внутри шлафциммер, — ее средняя часть служит столовой, — уже разливается кофейная бурда. Люди уже выбегают на мощеный двор, строятся и равняются. Блокэльтесте пускает руки в ход.
— Шапки долой!
Писарь считает. Громко ударяет колокол.
— Ruhe!
Начинается священнодействие переклички. Его совершает офицер СС с сигарой в зубах…
Шеренги ломаются. Для выхода на работу люди перестраиваются по пяти в ряд. Capo окружают колонну. Каторжники идут в каменоломню…
Серо-синие гранитные глыбы похожи на море, внезапно окаменевшее во время бури. Горы камней закрывают траншеи, ведущие вглубь разработок. Пыль вьется до неба. Неистово стучат пневматические молотки. Их эхо отзывается двойным гулом. С лязгом катятся вагонетки. Камни — в вагонетках, под молотками и в объятиях полосатых людей, пытающихся тащить их вручную. Камни — на парных носилках, над которыми клонятся, обливаясь потом, непокрытые бритые головы. Каторга…
Привычка к шуму — это и есть, собственно, тишина. Поэтому ругань оберкапо, где бы она ни зазвучала, слышна везде. Капо всех рангов — обязательно немцы и обязательно — уголовники. С сорок первого года это правило неукоснительно соблюдается во всех концентрационных лагерях Германии. Капо свирепствуют до полудня.. В двенадцать резко кричит сирена. Это — получасовой перерыв на обед.
— По командам!
Появляется «коммандофюрер» — офицер СС. Начинается раздача вассер-супа из пятидесятилитровых бидонов. Капо, черпак, брюква, котелок, куски мокрого, тяжелого, свинцом ложащегося на желудок хлеба, — все на ходу, кое-как. Кого-то толкнули под локоть, — суп пролился из котелка. Неудачник робко тянет свою посудину.
— Что? Опять? Не забудь, что ты — в Германии, и потому супа тебе больше не полагается…
Эта сволочь, — капо, — клевещет на Германию, на весь германский народ, и в простоте своей подлой души думает, что германский народ ему за это благодарен. Да что и спрашивать с этих людей? Зеленый треугольник ни на одном из них не болтается даром. Странным исключением выглядит капо Дрезен. Он — тоже «зеленый» и именно, как «зеленый», состоят в должности капо, для «красных» категорически недоступной. Но ведет себя иной раз, как самый настоящий «красный». Почему? Легонько припадая на правую ногу, Дрезен подковылял к Карбышеву. В руках у него — «Фелькише беобахтер» (немцам разрешено читать газеты). Детское лицо довольно улыбается, глаза радостно горят. Он быстро наклоняется к сидящему на гранитном обломе Карбышеву.
— Новости, генерал! Русские взяли обратно Харьков.
Дрезену, конечно, известно лагерное прошлое, приведшее Карбышева на каторгу: его непримиримость и упорная борьба за пленных, его непоколебимый среди них авторитет. Капо очень часто дружат с писарями из лагерной канцелярии. А шрейберы — это главным образом поляки и чехи, имеющие язык, чтобы потолковать по душам с русскими заключенными. Капо Дрезен понимает Карбышева, но Карбышев не понимает капо Дрезена…
— Слушайте, генерал, — говорит капо, совсем близко наклоняясь к сидящему Карбышеву, делая вид, будто поправляет деревянную колодку на хромой ноге, и одновременно протягивая ему клочок печатной бумаги, — вы ничего не знаете об этом?
Листовка напечатана по-русски… «Генерал-лейтенант Дмитрий Карбышев… перешел на службу Германии… Ваше дело пропало… Русские, сдавайтесь, потому что ваши лучшие люди перешли к нам… Сдавайтесь!»
— Разве вы были бы здесь, — говорит Дрезен, — если бы это было правдой? А?
Карбышев застонал. Все удары, которые упали на него в Замостье, в Хамельсбурге, в Берлине, в Нюрнберге, — все было ничто перед ужасом и мерзостью одной этой бумажонки. Он застонал, и бритая голова его больно забилась об острые углы гранитного облома.
— Arbeitskommando!
Дрезен ходко ковылял к своей команде. И Карбышев, шатаясь, шел за ним.
* * *
Каторга — тяжкий труд. Но она же еще и сложный свод множества практически полезных сведений. Например: идя на работу, не становись с краю шеренги, чтобы лишний раз не попасться на глаза офицеру СС, такого же правила держись на перекличках; везде и всегда будь незаметен; на работе суетись как можно больше и делай как можно меньше; если удастся, не делай ничего; но глазами работай непрерывно, то есть все время следи за капо и принимай прочие меры предосторожности. И все-таки каторга — труд, тяжкий, подневольный, изнуряющий. Наконец заорала сирена. Шесть часов — конец рабочего дня. Вечер встает на западе в оранжевом кружеве пылающих облаков. Сквозь красный блеск зари полосатые невольники, спотыкаясь, бредут в лагерь на первую вечернюю проверку. Многие еле передвигают ноги. Некоторых ведут под руки. Кого-то несут. Карбышев тащит на плече гранитный камень, предназначенный для обработки в лагере. Что-то горячее клокочет в груди Карбышева, подступает к сердцу. Земля, как ковер, растянутый в пустоте, колышется и уходит из-под ног. Руки делаются мягкими, как веревки. Он останавливается, глубоко вдыхает пыльный воздух, еще раз вдыхает… и вдруг… Камень сорвался с плеча и покатился. Резкий окрик тычком ударил в уши. Карбышев очнулся. Перед ним стоял краснорожий, потный солдат СС с яростно выпученными, бесноватыми глазами. Его высоко вскинутый кверху кулак со свистом резал воздух. Карбышев инстинктивно закрыл руками голову.
— Не смей меня бить, дурак! Я сорок пять лет в армии, мне шестьдесят три года, а ты…
Кулак свистнул. Но еще до того между солдатом и Карбышевым вынырнул капо Дрезен. Глаза его сверкали. Черная бородка тряслась.
— Или не знаешь? — сказал он эсэсовцу сдавленным голосом, — хоть и можно подтягивать лошадь хлыстом, но по-настоящему действует на нее только овес… Ха-ха-ха!
И, подняв с земли камень, понес его, ловко перекидывая с плеча на плечо и почти перестав хромать…
* * *
Карбышев был в ревире. Как случилось, что прямо из каменоломни он попал туда? Неизвестно. По крайней мере, самому Карбышеву это было неизвестно. Ревир лагеря Флоссенбург представлял собой несколько госпитальных бараков, с двумя сотнями двухэтажных коек в каждом. Койки стояли бок о бок, и валялось на них по три-четыре человека. У Карбышева болело сердце, ныли левая половина груди, левое плечо, левая рука, и во всем теле была какая-то странная стеклянность, особый род мучительной физической тоски. Ноги — как бревна. В легких — хрип и свист. Госпитальный режим — голодный: порция супа — на четвертую часть меньше общелагерной; порция хлеба — на половину. И все-таки умереть в ревире труднее, чем в каменоломне. Как это достигается? Карбышев сидит на стуле, — ему трудно стоять, — доктор Мозер его выслушивает. Затем выстукивает. Потом щупает живот, нажимает на ноги в разных местах и, качая головой, смотрит на вмятины, получающиеся в отеке. Доктор — молодой человек. Как и у всех евреев, на его халате нашиты желтый и красный треугольники, образующие звезду.
— Я вам объясню, как вы попали в ревир, — говорит он Карбышеву, ни на минуту не отрываясь от исследования, — это сделала фрау Доктор…
— Фрау Доктор? Сколько раз она уже приходила мне на помощь. Так было в Хамельсбурге. И здесь…
— Естественно, — улыбается доктор Мозер, — надо спасать от гибели наиболее ценных. Самый ценный должен быть спасен во что бы то ни стало. Это — вы. Фрау Доктор может кое-что сделать в этом смысле. Кое-что…
Карбышев ощущает внезапно возникшую в кармане своей полосатой куртки тяжесть. Доктор Мозер что-то положил туда.
— Это — банка мясных консервов. Да, фрау Доктор кое-что может сделать. Но не все… Ложитесь на спину и согните колени. Так… Очень хорошо. У меня был брат, — фрау Доктор хотела, но не смогла его спасти. Вы знаете разницу между рейсхдейч и фольксдейч? Страшная штука, придуманная дьяволом. Слезы бывают так горячи, что и порох от них вспыхнул бы. Но льда, скопившегося на полюсах человеческого существования, не растопить никакими слезами. Повернитесь на бок. Прекрасно… Не больно? Брат был женат на немке. Не может быть, чтобы муж и жена любили друг друга больше, чем он и Марта. Все оборвалось ночью. Приехали, вошли, взяли брата, бросили в машину с затемненными фарами и скрылись в тумане, из которого такие люди, как он, у нас не возвращаются. Это — работа центрального бюро государственной службы безопасности. Понимаете? С тех пор прошло четыре года. Марта — в Нюрнберге…
— Я ее знаю, — тихо сказал Карбышев.
— Я знаю, что вы ее знаете. Фрау Доктор не могла помочь брату. Но и Марта и я изо всех сил помогаем фрау Доктор. И еще многие, кроме нас… Я надавливаю. Больно? Очень? Печень распухла и заходит под ребро. Давлю! Кричите громче! Громче!
В комнату входило какое-то начальство со свитой врачей, фельдшеров и санитаров. Действительно, было очень больно. «Громче! Громче!»
— Ай!
— Холецистит, — сказал доктор Мозер, — вы — очень тяжелый больной…
Прошла неделя, а может быть, и две. Ясным и теплым вечером, какие обычно бывают здесь в конце августа и в начале сентября, Карбышев совершал свою ежедневную нелегальную прогулку в окрестностях ревира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
— Мальчик! Не знаю, кто ты, куда тебя бросят, что еще сделают с тобой Гиммлеры. Но ты знаешь, кто я, и запомнишь мои слова навсегда. Немецкая нация — смелая, гордая, стойкая нация. Я — немец. Я — кровь от крови немецкого рабочего класса. Я — его верный сын. Я говорю тебе, мальчик: политическая совесть требует служения исторической правде. Верь в свое дело! Только эта вера и возвращает жизненную силу людям, погребенным в тюрьме. Только борьба имеет смысл в жизни! И, что бы с тобой ни случилось, мальчик, — смело иди навстречу Октябрю!
Начальник тюрьмы что-то крикнул. Конвойные ухватились за Дрезена и поволокли его к двери. Но он выдирался из их объятий, всем телом порываясь к грузной фигуре великого узника. Наконец, ему удалось высвободить одну руку. Он вскинул ее кверху. Озорная радость сверкнула в его глазах.
— Рот фронт!
И, уже очутившись за порогом камеры, — еще раз:
— Рот фронт!..
* * *
Километрах в пяти или шести от Байрейта, красивого маленького городка, с прямыми широкими улицами, с замком, с бронзовой статуей, глядяшей в синюю глубь Майна, со знаменитым Вагнеровским оперным театром на подгородном холме, высоко в горах, над чешской границей, за тремя кольцами из колючей проволоки и рвом — концентрационный лагерь для пленных, осужденных на каторгу, Флоссенбург. Внутреннее кольцо проволоки, перед рвом, поднято от земли почти на шесть метров и так сильно загнуто своей верхней частью в сторону лагеря, что перелезть через него не сумел бы никакой акробат. Каторжники из нюрнбергской тюрьмы гестапо один за другим входили в барак у ворот и осторожно приближались к столу, за которым сидел седой лагерный писарь в лыжном картузе и старательно заносил в толстую книгу фамилии и личные номера прибывших. Записанные тут же раздевались, всовывали свою одежду в мешок и голышом шли в соседнюю комнату. Там они попадали на весы. С весов — к доктору. От доктора — к парикмахеру. Карбышев с удивлением заметил, что его фамилия каким-то странным образом действует на лагерных должностных лиц. «Шрейбер» в лыжном картузе, делая запись в своей книге, несколько раз успокоительно и обнадеживающе кивнул головой. Доктор, молодой человек с красивым смуглым лицом, подсчитывая пульс, крепко пожал Карбышеву руку. Но всего необыкновеннее получилось с парикмахером, который, едва завидев голого Карбышева, выронил машинку и зашептал, сияя: «Товарищ генерал-лейтенант, вы?» Карбышев смотрел на него во все глаза, с трудом узнавая в этом старом, лысом, худом и безбородом цирюльнике совсем на себя не похожего майора Мирополова. Однако все это было мимолетно: и писарское участие, и докторское уважение, и парикмахерский восторг. Карбышев как бы мчался по конвейеру и прямо от Мирополова попал в душевую. Здесь он и еще несколько каторжников стали под горячий душ. Но, как только они стали, горячий душ превратился в ледяной. Двое выскочили, задыхаясь: «Ах! Ох!» В ту же минуту люди с резиновыми дубинками ворвались в душевую. Их усердие и сноровка были поразительны, а удары дубинок необычайно ловки и сильны. «Ах! Ох!» Все это делалось быстро, очень быстро. И вот люди с дубинками уже повытолкали из душевой покорных и непокорных. У выхода груды штанов, рубашек и сабо. Каторжная одежда — полосатые брюки, полосатые куртки; на груди политических — треугольник вершиной вниз. Он должен помогать шпикам в установлении внутрилагерных связей политических. Мгновенно «украшенный» этим значком, Карбышев очутился в карантине.
«Блок» — деревянный барак посреди большого, вымощенного булыжником двора. В этом бараке — две половины, и в каждой двести пятьдесят человек. Потолка нет — стропила и крыша над головой. Между половинами, прямо против входа — коридорчик с умывальной и дверьми направо и налево. За дверьми — штубе А и штубе В, — довольно приглядные помещения с большой печью, кроватью и до блеска натертым полом. В штубе А проживает блокэльтесте, в штубе В — писарь и парикмахер. Рядом — тагесциммер, — шкафы с посудой и для одежды. Входя в блок, заключенные раздеваются в тагесциммер и прячут свое верхнее платье в нижних ящиках шкафов. В шлафциммер можно попасть только в нижнем белье. Спальни уставлены трехъярусными койками. На двух рядом стоящих койках спят три-четыре каторжника.
— Aufstehen!
Люди вскакивают. Пять с половиной утра. Августовский день уже родился, но еще не вылез из пеленок: его окутывает серая дымка. Капает прохладный дождик. По небу разбегаются розовые просветы.
— Schnell! Schnell!
Сотни сабо, — завязок нет, — отстукивают по асфальту. Каторжники толпятся возле умывальников. Задача в том, чтобы за одну-две секунды ополоснуть лицо и голову водой и обтереться рубахой.
— Schnell! Schnell!
Действуют резиновые дубинки. Внутри шлафциммер, — ее средняя часть служит столовой, — уже разливается кофейная бурда. Люди уже выбегают на мощеный двор, строятся и равняются. Блокэльтесте пускает руки в ход.
— Шапки долой!
Писарь считает. Громко ударяет колокол.
— Ruhe!
Начинается священнодействие переклички. Его совершает офицер СС с сигарой в зубах…
Шеренги ломаются. Для выхода на работу люди перестраиваются по пяти в ряд. Capo окружают колонну. Каторжники идут в каменоломню…
Серо-синие гранитные глыбы похожи на море, внезапно окаменевшее во время бури. Горы камней закрывают траншеи, ведущие вглубь разработок. Пыль вьется до неба. Неистово стучат пневматические молотки. Их эхо отзывается двойным гулом. С лязгом катятся вагонетки. Камни — в вагонетках, под молотками и в объятиях полосатых людей, пытающихся тащить их вручную. Камни — на парных носилках, над которыми клонятся, обливаясь потом, непокрытые бритые головы. Каторга…
Привычка к шуму — это и есть, собственно, тишина. Поэтому ругань оберкапо, где бы она ни зазвучала, слышна везде. Капо всех рангов — обязательно немцы и обязательно — уголовники. С сорок первого года это правило неукоснительно соблюдается во всех концентрационных лагерях Германии. Капо свирепствуют до полудня.. В двенадцать резко кричит сирена. Это — получасовой перерыв на обед.
— По командам!
Появляется «коммандофюрер» — офицер СС. Начинается раздача вассер-супа из пятидесятилитровых бидонов. Капо, черпак, брюква, котелок, куски мокрого, тяжелого, свинцом ложащегося на желудок хлеба, — все на ходу, кое-как. Кого-то толкнули под локоть, — суп пролился из котелка. Неудачник робко тянет свою посудину.
— Что? Опять? Не забудь, что ты — в Германии, и потому супа тебе больше не полагается…
Эта сволочь, — капо, — клевещет на Германию, на весь германский народ, и в простоте своей подлой души думает, что германский народ ему за это благодарен. Да что и спрашивать с этих людей? Зеленый треугольник ни на одном из них не болтается даром. Странным исключением выглядит капо Дрезен. Он — тоже «зеленый» и именно, как «зеленый», состоят в должности капо, для «красных» категорически недоступной. Но ведет себя иной раз, как самый настоящий «красный». Почему? Легонько припадая на правую ногу, Дрезен подковылял к Карбышеву. В руках у него — «Фелькише беобахтер» (немцам разрешено читать газеты). Детское лицо довольно улыбается, глаза радостно горят. Он быстро наклоняется к сидящему на гранитном обломе Карбышеву.
— Новости, генерал! Русские взяли обратно Харьков.
Дрезену, конечно, известно лагерное прошлое, приведшее Карбышева на каторгу: его непримиримость и упорная борьба за пленных, его непоколебимый среди них авторитет. Капо очень часто дружат с писарями из лагерной канцелярии. А шрейберы — это главным образом поляки и чехи, имеющие язык, чтобы потолковать по душам с русскими заключенными. Капо Дрезен понимает Карбышева, но Карбышев не понимает капо Дрезена…
— Слушайте, генерал, — говорит капо, совсем близко наклоняясь к сидящему Карбышеву, делая вид, будто поправляет деревянную колодку на хромой ноге, и одновременно протягивая ему клочок печатной бумаги, — вы ничего не знаете об этом?
Листовка напечатана по-русски… «Генерал-лейтенант Дмитрий Карбышев… перешел на службу Германии… Ваше дело пропало… Русские, сдавайтесь, потому что ваши лучшие люди перешли к нам… Сдавайтесь!»
— Разве вы были бы здесь, — говорит Дрезен, — если бы это было правдой? А?
Карбышев застонал. Все удары, которые упали на него в Замостье, в Хамельсбурге, в Берлине, в Нюрнберге, — все было ничто перед ужасом и мерзостью одной этой бумажонки. Он застонал, и бритая голова его больно забилась об острые углы гранитного облома.
— Arbeitskommando!
Дрезен ходко ковылял к своей команде. И Карбышев, шатаясь, шел за ним.
* * *
Каторга — тяжкий труд. Но она же еще и сложный свод множества практически полезных сведений. Например: идя на работу, не становись с краю шеренги, чтобы лишний раз не попасться на глаза офицеру СС, такого же правила держись на перекличках; везде и всегда будь незаметен; на работе суетись как можно больше и делай как можно меньше; если удастся, не делай ничего; но глазами работай непрерывно, то есть все время следи за капо и принимай прочие меры предосторожности. И все-таки каторга — труд, тяжкий, подневольный, изнуряющий. Наконец заорала сирена. Шесть часов — конец рабочего дня. Вечер встает на западе в оранжевом кружеве пылающих облаков. Сквозь красный блеск зари полосатые невольники, спотыкаясь, бредут в лагерь на первую вечернюю проверку. Многие еле передвигают ноги. Некоторых ведут под руки. Кого-то несут. Карбышев тащит на плече гранитный камень, предназначенный для обработки в лагере. Что-то горячее клокочет в груди Карбышева, подступает к сердцу. Земля, как ковер, растянутый в пустоте, колышется и уходит из-под ног. Руки делаются мягкими, как веревки. Он останавливается, глубоко вдыхает пыльный воздух, еще раз вдыхает… и вдруг… Камень сорвался с плеча и покатился. Резкий окрик тычком ударил в уши. Карбышев очнулся. Перед ним стоял краснорожий, потный солдат СС с яростно выпученными, бесноватыми глазами. Его высоко вскинутый кверху кулак со свистом резал воздух. Карбышев инстинктивно закрыл руками голову.
— Не смей меня бить, дурак! Я сорок пять лет в армии, мне шестьдесят три года, а ты…
Кулак свистнул. Но еще до того между солдатом и Карбышевым вынырнул капо Дрезен. Глаза его сверкали. Черная бородка тряслась.
— Или не знаешь? — сказал он эсэсовцу сдавленным голосом, — хоть и можно подтягивать лошадь хлыстом, но по-настоящему действует на нее только овес… Ха-ха-ха!
И, подняв с земли камень, понес его, ловко перекидывая с плеча на плечо и почти перестав хромать…
* * *
Карбышев был в ревире. Как случилось, что прямо из каменоломни он попал туда? Неизвестно. По крайней мере, самому Карбышеву это было неизвестно. Ревир лагеря Флоссенбург представлял собой несколько госпитальных бараков, с двумя сотнями двухэтажных коек в каждом. Койки стояли бок о бок, и валялось на них по три-четыре человека. У Карбышева болело сердце, ныли левая половина груди, левое плечо, левая рука, и во всем теле была какая-то странная стеклянность, особый род мучительной физической тоски. Ноги — как бревна. В легких — хрип и свист. Госпитальный режим — голодный: порция супа — на четвертую часть меньше общелагерной; порция хлеба — на половину. И все-таки умереть в ревире труднее, чем в каменоломне. Как это достигается? Карбышев сидит на стуле, — ему трудно стоять, — доктор Мозер его выслушивает. Затем выстукивает. Потом щупает живот, нажимает на ноги в разных местах и, качая головой, смотрит на вмятины, получающиеся в отеке. Доктор — молодой человек. Как и у всех евреев, на его халате нашиты желтый и красный треугольники, образующие звезду.
— Я вам объясню, как вы попали в ревир, — говорит он Карбышеву, ни на минуту не отрываясь от исследования, — это сделала фрау Доктор…
— Фрау Доктор? Сколько раз она уже приходила мне на помощь. Так было в Хамельсбурге. И здесь…
— Естественно, — улыбается доктор Мозер, — надо спасать от гибели наиболее ценных. Самый ценный должен быть спасен во что бы то ни стало. Это — вы. Фрау Доктор может кое-что сделать в этом смысле. Кое-что…
Карбышев ощущает внезапно возникшую в кармане своей полосатой куртки тяжесть. Доктор Мозер что-то положил туда.
— Это — банка мясных консервов. Да, фрау Доктор кое-что может сделать. Но не все… Ложитесь на спину и согните колени. Так… Очень хорошо. У меня был брат, — фрау Доктор хотела, но не смогла его спасти. Вы знаете разницу между рейсхдейч и фольксдейч? Страшная штука, придуманная дьяволом. Слезы бывают так горячи, что и порох от них вспыхнул бы. Но льда, скопившегося на полюсах человеческого существования, не растопить никакими слезами. Повернитесь на бок. Прекрасно… Не больно? Брат был женат на немке. Не может быть, чтобы муж и жена любили друг друга больше, чем он и Марта. Все оборвалось ночью. Приехали, вошли, взяли брата, бросили в машину с затемненными фарами и скрылись в тумане, из которого такие люди, как он, у нас не возвращаются. Это — работа центрального бюро государственной службы безопасности. Понимаете? С тех пор прошло четыре года. Марта — в Нюрнберге…
— Я ее знаю, — тихо сказал Карбышев.
— Я знаю, что вы ее знаете. Фрау Доктор не могла помочь брату. Но и Марта и я изо всех сил помогаем фрау Доктор. И еще многие, кроме нас… Я надавливаю. Больно? Очень? Печень распухла и заходит под ребро. Давлю! Кричите громче! Громче!
В комнату входило какое-то начальство со свитой врачей, фельдшеров и санитаров. Действительно, было очень больно. «Громче! Громче!»
— Ай!
— Холецистит, — сказал доктор Мозер, — вы — очень тяжелый больной…
Прошла неделя, а может быть, и две. Ясным и теплым вечером, какие обычно бывают здесь в конце августа и в начале сентября, Карбышев совершал свою ежедневную нелегальную прогулку в окрестностях ревира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132