встраиваемый смеситель на ванну с подсветкой
— Ревматизмом он был болен с турецкой войны, с Шипки еще, — сказал Батуев, — погоду загодя чуял — лучше нельзя. Предсказывал, точно барометр…
Старик закивал головой.
— Во, во… Бывало постановлю: быть невзгодью. Мужички меня, Фоку, и спереди и сбоку. А чем баро… барон-от виноват, коли погода дурна? Ха-ха!..
Елочкин махнул рукой.
— А теперь шпортился! Лег перед войной германской в больницу. Так они, маята, возьми, да меня и вылечи. И лишились мужички здешние самого верного предсказателя. Раньше за болезнь в ругню меня брали, теперь — за здоровье. Ха-ха-ха!
И Карбышев смеялся, и Батуев, прекрасно знавший эту историю. Но всех веселее смеялся старик.
— Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! Да мне на них, на здешних-то, плюнуть! В Неомышляевке-то у меня ни роду, ни племени, ни тычинки! Солдат ведь я. Панья матка бога! Это я — по-французскому. Когда в Польше с полком стоял, очень отлично выучился…
Старик говорил, расхаживая по избе, и время от времени с любопытством поглядывал на Карбышева. Гость тоже был подвижен, но не суетлив, и нравился хозяину обстоятельностью своей повадки. Вдруг подсев к Карбышеву, дядя Максим перешел на «ты».
— А что я скажу, сударь… Гляжу на тебя, вижу: ведь и ты, вроде как Степка мой, тоже из трудовиков, — ай нет? Человек ты трудистый, удумчивый. О нужном хлопочешь. Да и простой же ты человек! Вишь, и лик-то у тебя в шадринках — не из татаровей?
«Шадринками» дядя Максим называл по-уральски темные пятна на щеках Карбышева, действительно, похожие на неглубокие оспинки.
— Я у Аксена, — старик кивнул в сторону Батуева, — ни об чем спросить не могу. Он и сам-то не больно знает, да еще по дворянской своей вольности такого нанесет, что сложить негде. Зяблое семя из земли не торопится, — по положению. А у тебя спросить хочу.
— О чем?
— О большевиках.
— Спрашивай.
— Вот они теперь власть забрали, имеют ее, власть. А куда дальше стремятся? Чего достигают? И того им мало, и сего не вполне. Вот и война… Из-за чего она?
Карбышев порылся в нагрудном кармане гимнастерки и вытащил из пачки бумаг одну — папиросный листок, густо покрытый синим машинописным шрифтом. Он развернул листок. Сверху стояло: «Приказ войскам IV армии Восточного фронта от 31.1.1919 года за № 4019».
— Коли спрашиваешь, слушай: «Здесь, на фронте, решается судьба рабоче-крестьянской России; решается окончательно спор между трудом и капиталом. Разбитые внутри страны помещики и капиталисты еще держатся на окраинах, опираясь на помощь иностранных разбойников. Обманом и насилием, продажей родины иностранцам, предательством всех интересов родного народа они все еще мечтают задушить Советскую Россию и вернуть господство помещичьего кнута. Они надеются на силу голода, который выпал на долю центральных губерний, вследствие отторжения от России богатых хлебом окраин. Напрасные упования!»
Старик слушал с закрытыми глазами. Теперь он открыл их и прошептал восторженно:
— Прости нас, господи, в предпоследний раз! Ну, и голова! Так и вложил в душу!..
Долгий разговор подходил к концу.
— А мужики что думают? — спросил Карбышев, — все в одно? Или кто куда?
— Не все, не все, сударь, — тихо, с какой-то грустной значительностью проговорил старик, — нет, не все. У коих кармашек пухлей, те — супротив. Очень! Весьма! А наш брат, конечно, по-своему судит: кто поголей, побесштанней, эти — да. Эти прежнего терпеть не могут. К новому лепятся. Ведь тут как сказать? У меня лошадка дома одна-единая. Одна лошадь, а везет по-разному. Свое положу — везет да башкой махает. А случалось барское возить — с места не идет, шкуреха, еле из-под кнута дергает, — тяжело ей барское-то! Вот ведь как!
— Понятно! — засмеялся Карбышев, с удивлением замечая на лице Батуева неприязненную гримасу. — А кулаки, говоришь, на стенку лезут?
— У-у-у, не приведи, господи!
И дядя Максим уже совсем шепотом договорил:
— С места мне не сойти, коли не забунтуются! Факт!
* * *
В феврале был отбит натиск белых с подступов к Волге. Но натиски могли еще не раз повториться. И тогда Самарскому району предстояло бы выполнить свою роль полевой крепости с общим протяжением позиций на сто пятьдесят верст. От Нового Буяна и Заглядовки до Майтыги и Воскресенского на юге, от Ставрополя и Усы на западе до реки Самары на востоке, — все это был укрепленный район. С его огромной территории одно за другим выезжали советские учреждения, и население исчезало целыми деревнями. Карбышев был начальником инженеров района. Не проходило дня, чтобы Фрунзе не вызвал его к себе или не приехал на позиции сам, чтобы осмотреть новое укрепление, посоветоваться и приказать, — всегда аккуратный, всегда подтянутый и простой, совершенно простой. Много всяких начальников видел Карбышев, но этот человек был первым, которого он готов был признать за начальника без скидки на форму и чин, без надбавки на знаменитость, — начальником в небывало полном, существенном и, главное, новом смысле старого слова. Был у него и еще один, непосредственный и прямой начальник, которому он подчинялся с такими же увлечением и охотой. Это — комендант Самарского укрепленного района Куйбышев…
Если бы Карбышева спросили в те кипучие дни: «А где вы живете, товарищ?» — он бы не сразу ответил. Конечно, не в голой степи, не в случайно подвернувшейся избе, не на сеновале, — а где? Вероятно, в Самаре. По крайней мере Лидия Васильевна, несомненно, жила в Самаре. Сперва на Дворянской улице, а потом на Соборной площади в квартире с балконом. «Когда же она переехала?» — «Не знаю». — «А кто ее перевез?» — «Хм!..» Калейдоскоп жизни был так ярок, и шум ее так густ, что приглядеться, прислушаться положительно не хватало времени. А счастье зрело, росло в самарской квартирке с балконом. И радостью обжигалось сердце, стоило вспомнить о нем. Лидия Васильевна должна была сделаться матерью в самом начале лета…
Однако как бы ни был захвачен своей работой Карбышев, его прямой начальник был еще занятее. Политический комиссар и член Реввоенсовета Четвертой армии, комендант укрепленного района Куйбышев то и дело председательствовал на партийных конференциях и съездах Советов, в губисполкоме и горсовете, в ревтрибунале и на митингах в цирке «Олимп». Именно его избрали делегатом на Шестой Всероссийский съезд Советов, Партийно-политическим и административным обязанностям Куйбышева положительно не было счету, но он выполнял их все. Для его богатырской натуры не существовали ни перегородки между днем и ночью, ни время вообще, ни расстояния, ни трескучие морозы жестокой тогдашней зимы. То днем, то ночью сопровождал его Карбышев в объездах по отделам строительства, и везде, где они появлялись, работа горела. Окопы рылись в рост, колючка тянулась в три ряда, и во множестве сбивались блокгаузы. Старые степные курганы превращались в блиндажи для артиллерийских наблюдательных пунктов; перекрытые сверху накатником, строились блиндажи эти очень прочно.
Сильный и ловкий, ходит по позициям Куйбышев. Видит, как ерошат люди степную гладь, как тащат мешки с песком, с углем, с замерзшей в булыгу картошкой. Видит, от беспокойства дрожит; и вдруг летит тулуп с его плеч, лопаются петли на кожанке, сам Куйбышев взялся за дело, — тащит мешок за мешком. А потом — отдых в полуготовом блиндаже, у добела раскаленной жестяной «буржуйки», в жаре, духоте, тесноте, за кружкой нестерпимо горячего чая. Куйбышев и кожанку сбросил — сидит в гимнастерке, гладит усы, редкие под носом и густые к краям губ, — настоящие татарские усы.
— Белые? — говорит он, — на белой пыли белая черта. Вот и все!
Он упирает прямо в Карбышева свои большие серо-голубые глаза.
— Вот и вы натолкнулись на этот белый оттенок, когда рекогносцировали Волгу. Рассказываете: подал, дескать, рапорт, а толку нет. Я думаю, что Азанчеев подмял под себя ваш рапорт. Но дело не в том. Вопрос — как заставить? Это не значит — принудить. На моем, революционном языке заставить — это с умом подойти, разъяснить необходимость, убедить, раскрыть глаза. Вот как надо заставлять людей работать на революцию! И не следует путаться в словах…
Он слегка поежился, как бы стесняясь того, что пришло на язык. Но застенчивость и веселость жили в нем рядом. Он засмеялся и сказал:
— В детстве я все путал слова «караул» и «ура». Приду, бывало, в восторг и заору: «Караул!» Струшу чего-нибудь: «Ура!» Ха-ха-ха-ха… Давно это было, еще до Омска…
— Разве вы из тех мест, товарищ Куйбышев?
— Пожалуйста, не дивитесь: в девятьсот пятом году окончил полный курс Омского кадетского корпуса.
Мелодичный свист Карбышева неожиданно разнесся по блиндажу.
— Что это с вами?
— Ничего. Стало быть, мы — однокашники.
— Как так?
И тут начались счеты, справки, выкладки и догадки.
— Итого — я на восемь лет вас моложе…
— А корпус я кончил раньше вас на семь лет.
— Ну, конечно, так и выходит: пока вы доучивались в Питере да гнули службу на Дальнем Востоке, я околачивался на кадетской скамье. Но заметьте: еще мальчишкой, с девятьсот четвертого, примкнул к большевикам. Сунулся после корпуса в Военно-медицинскую академию… Выгнали за политику… Отец мой был полковником. Так взялись, что и по нему пришлось. Очень за меня тогда взялись, очень…
Куйбышев неслышно шевелил полными губами, будто высчитывал что-то.
— С пятого по шестнадцатый восемь арестов — в Омске, Томске, Питере, Самаре. Судили три раза. А ссылали четырежды — в Каинск, Нарым, под Иркутск и в Туруханск. Биография? А?..
Вскоре после памятного разговора с Куйбышевым приблизительно в тех же местах, опять в блиндаже и у раскаленной железной печурки, довелось Карбышеву отогреть заехавшего на позиции Азанчеева. Леонид Владимирович с кем-то неудачно для себя сцепился в штабе фронта и был оттуда довольно ловко «спущен» в штарм Четвертой. Зато здесь твердо стал на ноги, сразу захватив роль всезнайки и эрудита. Да и по должности оказался ближайшим к командарму лицом. Одно время ему мерещилось, что гражданская война будет чем-то вроде церемониального марша. Красноармейцы наденут на себя венки, возьмут в руки трубы и литавры, запоют, зашагают, и все вокруг рушится и падет. Но постепенно выяснилось нечто совсем другое. И это другое ужасно не нравилось Азанчееву. Одно дело лезть в огонь под Седлиской, — то было для него дело свое, кровное, близкое, многообещавшее и даже выполнившее кое-что из обещанного, — белый крестик Георгия, генеральство… А тут? Что это такое? Мороз, голодовка, коклюш у ребенка, истерики жены, совершенная беспросветность в будущем, какие-то дурацкие карьерные просчеты, — и для чего все это? Зачем? Почему?..
Гость и хозяин сидели возле «буржуйки», молча наблюдая, как огнистые зайчики прыгали на ее оранжевых боках. Леонид Владимирович был, как теперь это с ним часто случалось, в самом пессимистическом, почти подавленном настроении духа. Так они молчали довольно долго. Наконец, Азанчеев ожил, достал из кармана стеганых штанов мешочек с махоркой и принялся неумелыми пальцами скручивать «козью ножку».
— Вы получили на прошлой неделе, — вдруг спросил он, — эту самую… Ну как ее? Ну — «карьи глазки»?
— Воблу?
— Да. Воблу. Получили?
— Получил.
— А как вы ее едите?
Карбышев усмехнулся.
— Ударю раз пять по столу и…
— Плохо. Нельзя так.
— Почему?
— Много отходов.
— А как же надо?
— В печную отдушину на десять минут, а затем — в мясорубку. И — никаких отходов.
Он говорил это очень серьезно. Даже ни тени улыбки не было на его унылом лице.
— Я не понимаю, — с досадой сказал Карбышев, — как можно предаваться этакой меланхолии.
— Вам, вероятно, нельзя, а мне можно. Помните, я однажды говорил вам, что тяготею к профессорской работе? Академия Генерального штаба открыта. Она разместилась в Москве, на Воздвиженке, в великолепном здании Охотничьего клуба. Товарищ Свердлов произнес на торжестве ее открытия прекрасную речь. Ну скажите мне, Карбышев… Ну что я тут делаю? Ну разве не там мое настоящее место, где еще сохраняются остатки старой военной науки, где, повидимому, собираются сейчас люди, олицетворяющие собой эту науку, и которым лишь революция помешала стать полководцами? Почему же я здесь, а не там?
— Революция помешала вам стать полководцем?
— Кто знает? Во всяком случае человек, не окончивший академии генерального штаба, не может рассчитывать на то, чтобы сделаться настоящим полководцем. Он всегда останется игрушкой в руках своего начальника штаба.
— Вы говорите странные вещи. Ведь ни один великий полководец, начиная с Александра Македонского до Суворова и Наполеона, не кончал академии генерального штаба. В войну семьдесят седьмого года прославился Гурко. Но он академии и не нюхал…
— А Скобелев?
— Скобелев кончил академию последним. А вот в японскую войну почти все высшие начальники, с Куропаткиным во главе, были из офицеров генерального штаба. И что же вышло? Куриная слепота…
— Довольно, довольно, — сказал Азанчеев, и тон холодной насмешки явственно прозвучал в его голосе, — я все это не хуже вас знаю. Но я говорю вам, что тоскую по своей среде. Я очень внимательно наблюдаю за нашим командармом. У него вид хорошего земского врача. Однако он может объясняться по-французски и даже английские журналы читает со словарем. Я скажу вам искренне, что иногда любуюсь им и спрашиваю себя не без изумления: «Что же в конце концов выйдет из этого человека?»
— Заметьте: Фрунзе не кончал академии.
— Д-да… Иногда, размечтавшись, я вижу себя в Москве, среди старых товарищей генштабистов. И будто бы мы учредили орден бывших офицеров генерального штаба. А магистр…
— Вы?
Азанчеев не ответил. Не мог же он объяснять, как ужасно действует на его нервы неудовлетворенная потребность в людях, к которым можно относиться свысока на, самом законном основании, без жалкой игры в равенство, без мимики, намеков, недомолвок, аллегорий, усмешечек и анекдотов… Низко опустив голову, он застыл перед печкой в тяжелой неподвижности. Карбышев быстро встал и еще быстрее выскочил из банной духоты блиндажа на холод, под звезды, в чистый и звонкий ночной простор…
Глава шестнадцатая
Лабунский ехал в Заволжье, где не нынче-завтра собиралось подняться кулачье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132