https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170na70/
О возможности наступления такой холодности по отношению к себе Наркевич думал, как о горе. Он боялся сделать неверное движение, сказать неправильное слово, чтобы не оттолкнуть Карбышева. Это было трудно. Ведь вольноопределяющийся был очень молод, полон деятельных идей самой большой свежести и чистоты, мечтателен и жадно искал романтических возвышений на плоском горизонте жизненных дорог. Увидев Карбышева, он испытал прилив возвышающего чувства — прилив влюбленности к этому человеку. И все-таки сдержал себя.
— Здравия желаю, господин капитан. Я еще вчера знал, что вы приехали. Живы и здоровы…
— А что мне делается? — весело ответил Карбышев. — Кстати, Наркевич, помните по брестской телефонной роте рядового Елочкина? Крепыш, грамотей…
— Убит? — быстро спросил Наркевич.
— Ничего подобного. Отыскался на Карпатах. При взрыве минной галереи спас офицера, подпоручика Лабунского. Будет с Георгием…
— Спас? — переспросил Наркевич. — Офицера? Лабунского?
— Молодец солдат!..
«Лабунский, Лабунский… — мысленно повторял Наркевич, — Лабунский… Кто же это Лабунский?..» И вдруг — вспомнил. Года четыре назад, когда Наркевич еще учился в реальном училище, а отец его, инженер Путиловского завода, читал лекции в Петербургском электротехническом институте, случилось в этом учебном заведении происшествие, о котором отец рассказывал с величайшим возмущением: студент второго курса Лабунский растратил деньги земляческой кассы и был исключен из института. Да, да, несомненно, фамилия его была — Лабунский.
Но, вспомнив, Наркевич тут же и забыл об этом. Мало ли Лабунских на свете…
— Мне еще в Бресте думалось, — сказал он, — что Елочкин из таких солдат, за которыми дело не станет…
Через минуту Карбышев хлопотал у паровичка с платформами, а Наркевич чинил станционный телефонный аппарат. Но от их короткого разговора осталось нечто такое длинное, о чем ни тот, ни другой не помышляли…
* * *
Вылазок не было. Крепостная артиллерия обстреливала русские траншеи тяжелыми снарядами. В ночь на тринадцатое марта австрийцы были выбиты из передовой позиции у деревни Малковице, и в двух верстах от фортового пояса заложена с севера первая параллель. При каждой такой атаке солдаты славяне сдавались в плен целыми толпами, словно не замечая, как их расстреливают со спины. Гарнизон неукоснительно усиливал огонь. На каких-то штабных счетах было подсчитано: тысяча тяжелых бомб ежедневно. Вот с крепостного форта вырвался огромный снаряд двенадцатидюймового орудия. Свистя, с воем рассекая воздух, он несется через деревни… Вот он донесся. Черный удушливый дым ударил в глаза, и глаза заслезились. Ударил в нос, и целые взводы зачихали. Они чихали час или два, пока у людей не разболелись головы.
— Сила божья…
— Путай бога, дурак!
Во временную батарею ударило шесть таких снарядов. Они разрушили ее траверзы, козырьки, вывели три орудия, задавили стрельбу, разбросали прислугу, и все это за какие-нибудь пятнадцать минут. Весь день восемнадцатого марта крепость вела ураганный огонь, и только к вечеру канонада начала стихать. Но чуть ли не самым последним чемоданом в соседней с Заусайловым роте все-таки завалило землей и похоронило целое отделение… Вскоре к окопам потянулись из тылов походные кухни. Почти уже смерклось, когда они добрались до назначения, — генерал Селиванов требовал, чтобы обед доходил до солдат в горячем виде, — и сейчас же началась раздача. Заиграли австрийские прожекторы. Заусайлов давно пригляделся к их игре. Все яркое кажется под лучом прожектора близким и рельефным. А темные предметы — деревья, кусты, свежевскопанная земля — представляются гораздо более отдаленными, чем на самом деле. Желтое светлеет, светлое желтеет. Серые солдатские шинели почти не видны, а защитные гимнастерки бросаются в глаза. Заусайлов с интересом наблюдал эту причудливую смену неверных освещений. Особенно неправдоподобно выглядела узкоколейка. Если бы не знать, что на маленьких, словно игрушечных, платформах катятся за линию окопов мешки с мукой и тюки прессованного сена, можно было бы представить себе все, что угодно, а всего проще — разноцветные переливы чешуи на теле стремительно несущегося вперед дракона, — театральная фантасмагория сказочной красоты. Вдруг между Заусайловым и узкоколейкой на невидимом под солдатской шинелью туловище возникло круглое, яркое, белое, кажущееся близким-близким человеческое лицо.
— Как вы есть, ваше высокоблагородие, присяжный командир и сроду настоящий господин офицер, — лепетало это лицо на каком-то полупонятном языке, — а я тоже бога чту и с вольнонаемными работаю при батальоне, то и пришел к…
— Что тебе надо? — с недоумением спросил Заусайлов.
— На мне греха, ваше высокоблагородие, нет никакого. Я услыхал, я сполняю, как велено по закону. А уж там…
— Эх, чтоб тебе пусто было! Да говори: что надо? И тогда войт подробно рассказал о тонконогом Наркевиче, который считает, что царю в России делать нечего, и что лестницу полагается мести сверху, и о дружбе между Наркевичем и капитаном Карбышевым, и что Карбышев с Наркевичем в политике заодно, и что есть у них еще на Карпатах такой, «за которым дело не станет»…
В течение некоторого времени Заусайлов слушал все это. А потом подумал: «Да зачем же я слушаю?» И тогда вплотную подошел к войту, размахнулся и так саданул его в скулу, что тот охнул и присел, отплевываясь кровью.
— Вон отсюда, сволочь!..
Ночью, перечеркнутое прожекторами небо развернулось в странно-черном блеске, будто его начистили ваксой. Ветер швырял косые полосы мелкого, до отвращения холодного дождя. Накрывшись шинелью поверх головы, Заусайлов сидел у большого медного чайника и обжигался, жадно прихлебывая мутную водицу. Где-то далеко все еще рвались с грохотом одиночные снаряды, потрескивала редкая ружейная пальба. По мокрому, склизкому пути медленно тянулись походные кухни и порожние двуколки. И от этого фальшивого спокойствия в душе Заусайлова усиливалась буря. Никогда раньше не решился бы он так сфасовать Карбышева с Наркевичем, как они оказались сфасованными теперь. Правда, и в Бресте его удивляло чрезмерно снисходительное отношение Карбышева к сплетнику и болтуну Наркевичу. Но одно дело — сплетни и болтовня Наркевича, а другое… то, о чем говорил сегодня войт. Заусайлов был во власти своих мыслей. Это не от дождя, а от них ему было так холодно, что и чай вовсе не прел нервно дрожавшего тела. Что же это? Что надлежит сделать, как поступить? Надо ли что-нибудь делать, как-нибудь поступать? Чтобы понимать в подобных делах хоть кое-что, необходимо знать по меньшей мере все. А Заусайлов не знал ровно ничего. Повидимому, войт ходит по пятам за Карбышевым и Наркевичем. Но почему он считает, что именно Заусайлов как-то и чем-то должен участвовать в этаком пакостном деле? Заусайлов избил и прогнал войта. Но ведь от этого ничто не изменилось в существе дела, — все осталось, как было, и пойдет дальше… Куда? Заусайлов вздрогнул — на этот раз потому, что явственно расслышал голос Карбышева, спрашивавшего: «Где капитал?» — и солдатский ответ: «Сюда, пожалуйте, ваше благородие…» Карбышев был близко и шел сюда: чуткое ухо Заусайлова различало его скорые шаги. Сейчас он выйдет, и надо будет с ним говорить, — о чем? Заусайлов не знал. Он не успел придумать. Да, собственно, он даже и представить себе не мог этого разговора с Карбышевым. Одно было несомненно: так говорить, как прежде, уже было нельзя. Значит, как же? Как? Карбышев подходил. Вдруг Заусайлов вскочил и, натягивая на ходу шинель, быстро зашагал в самый темный угол этой проклятой ночи, — ни дать ни взять оперный злодей, улепетывающий со сцены…
Карбышев действительно разыскивал Заусайлова, пробираясь между лежавшими на земле солдатами. Почти все они спали. Некоторые переобувались. Один, с большими, белыми, чистыми ногами, стоял на коленях и молился. Увидев Карбышева, он вскочил и вытянулся. Это был Романюта.
— Делай свое дело, братец, — сказал Карбышев, — не проходил здесь капитан?
— Прошли, ваше благородие, — отвечал Романюта. — Сейчас отселева направо обратились. Туда-с!
И он показал в темноту.
Наконец Карбышев набрел на Заусайлова. Николай Иванович стоял на обрыве недорытой канавы, низко опустив голову. Прямая, стройная, неподвижная фигура его выглядела в эту минуту грустно, очень грустно. Он знал, что Карбышев — рядом, но не только не двинулся с места, а даже и не поднял головы.
— Здравствуйте, Николай Иванович!
— Здравствуйте, Дмитрий Михайлович!
— Что с вами?
— Со мной?
— Да.
Заусайлов помолчал с минуту. Потом сказал тихо и твердо:
— Со мной-то — ничего… А вот… Какие у вас отношения с вольноопределяющимся Наркевичем?
Карбышев изумленно свистнул.
— Во-первых, что вам за дело? Во-вторых, никаких. А в-третьих, опять двадцать пять…
— Нет, не двадцать пять.
— Тогда — не понимаю.
— Дело в том, что вы рискуете сломать шею.
— Что?
— Да. Шею. Вольноопределяющийся Наркевич не просто болтун и сплетник, — хуже. Много хуже.
— Дался вам этот мальчик…
— Он — революционер.
Карбышев перестал смеяться. Тысяча мелких впечатлений, мгновенно вызванных из прошлого, пронеслась в его памяти. Лицо сделалось строгим и сухим, глаза — неподвижными, голос — звонким и высоким. Слова заспешили, обгоняя друг друга.
— Даю вам честное слово, что я этого не знаю.
— Значит, он вас за нос водит.
— А вы можете мне сказать, откуда у вас эти сведения?
— Могу.
— Скажите.
— Явился ко мне войт Жмуркин и сообщил… о своих разговорах с Наркевичем.
— Войт Жмуркин? Жмуркин… Ага!
— Кроме того, он подслушал ваш разговор с Наркевичем… и…
— И отсюда вытекает, что и Наркевич и я — революционеры?
— Да.
— Прекрасно, — с облегчением сказал Карбышев.
— Как?
— Конечно! Ведь Жмуркин и я действительно знаем друг друга. А прекрасно — потому что понятно.
Карбышев взял Заусайлова под руку.
— Не советую вам иметь дело со Жмурлькиным: отъявленный подлец. И рано или поздно непременно на вас донесет!
* * *
Снопы прожекторных лучей, выброшенных фортами крепости, то вспыхивали, то гасли. Изредка в стороне фортов возникал всплеск розового огня. За ним следовал грохот орудийного выстрела. И тогда граната со стоном рассекала воздух. Карбышев ничего и этого не видел и не слышал. Он дремал, полусидя, полулежа, плотно подперев спиной скользкую стенку окопа. С полуночи погода переменилась. Дождь прекратился. Ветер утих. Стало заметно теплее, и луна повисла над горизонтом, как круглый желтый фонарь. Голубоватые мечи, которыми все еще продолжали замахивать прожекторы с фортов, побледнели.
Карбышев проснулся так же сразу, как и задремал. Оторвавшись от сна, он сразу начал слушать, ловить звуки и догадываться, что они должны означать, — есть такая привычка у людей на войне. Неподалеку раздавались резкие, сухие, как кашель, залпы. Отдельные орудийные выстрелы, словно цепляясь друг за друга, сливались в общий гул. Карбышев выглянул из окопа. Откуда-то выехал рысью, запряженный шестеркой цугом, зарядный ящик и, ухая на кочках, покатился в темноту. На линии фортов полыхали зарницы, рассыпались и снова полыхали. Больше ничего не было видно. И совершенно непонятно, как и почему в эту вторую минуту своего пробуждения Карбышев уже. отлично знал, что происходит: вылазка…
Действительно, это была большая вылазка перемышльского гарнизона. Гонведная дивизия под начальством фельдмаршал-лейтенанта Тамаши пыталась прорвать укрепления восточного отдела осадной линии. Подробности дела стали известны Карбышеву только впоследствии. Но в том, как страшна неразбериха и опасны случайности ночной атаки, он отдавал себе отчет уже сейчас. Заработали прожекторы русской стороны. Лучи их то медленно и лениво гуляли вдоль фронта, от одного фланга к другому, то нервно и суетливо перескакивали с места на место. Однако все впереди казалось вымершим. Пустыня не бывает мертвее. Поблизости упали два снаряда, и короткие, отчетливые звуки их разрывов всколыхнули безжизненную тишину лунной ночи. Она вдруг ожила и в бешеной встряске грохота и в стремительном движении человеческих масс, которое тотчас же заполнило ее собой. Всплеснулось: «ура!» Да как всплеснулось! И помчалось через поле, гремя то здесь, то там, то везде сразу. Началось…
…Атака не дохлестнула до русских передовых линий. Шагов за триста она потеряла голос. За двести — отхлынула, залегла и начала окапываться…
Капитан Заусайлов был мастером своего ремесла. Высоченный, как верстовой столб, в лохматой папахе, он спокойно оглядывал бежавших с ним о бок солдат.
— Главное — не останавливаться, ребята! — приговаривал он, — главное… Стоит сейчас лечь, и уж не встанем тогда. За мной!
Эти уверенно-точные слова действовали на солдат неотразимо. Они бежали за капитаном навстречу стальному ветру и молочным облакам шрапнельных разрывов. Страх за себя испытывается обыкновенно перед боем. Он не исчезает и в бою. Но только в бою это уже страх не столько за себя, сколько за всех — за общее, за исход. Из такого-то благодетельного страха и рождается мужество. Заусайлов вел солдат в контратаку. Все шло хорошо. И было бы, вероятно, еще лучше, если бы рядом с Заусайловым не взвыл стакан снаряда, конус пуль не врезался кругом него в землю, а осколки и дистанционная трубка не пронеслись, гулко жужжа, над его головой. Перед глазами капитана мелькнуло небо, окутанное дымом и огнем. Он удивился тому, что увидел, и упал…
Когда Заусайлов очнулся, ему показалось, что ничто в мире не изменилось: небо так же светилось ясным лунным блеском, как и в самые тяжкие минуты боя; предметы были видны с такой же точно отчетливостью. «Значит, шандарахнуло меня совсем недавно, — сообразил он, — пожалуй, всего несколько минут назад…» Боли капитан не ощущал. Он лежал на земле, широко раскинув руки и согнув ноги в коленях острым углом. «Что за дичь? Зачем же я лежу?» Он сделал решительное движение, чтобы вскочить. Но — странная вещь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
— Здравия желаю, господин капитан. Я еще вчера знал, что вы приехали. Живы и здоровы…
— А что мне делается? — весело ответил Карбышев. — Кстати, Наркевич, помните по брестской телефонной роте рядового Елочкина? Крепыш, грамотей…
— Убит? — быстро спросил Наркевич.
— Ничего подобного. Отыскался на Карпатах. При взрыве минной галереи спас офицера, подпоручика Лабунского. Будет с Георгием…
— Спас? — переспросил Наркевич. — Офицера? Лабунского?
— Молодец солдат!..
«Лабунский, Лабунский… — мысленно повторял Наркевич, — Лабунский… Кто же это Лабунский?..» И вдруг — вспомнил. Года четыре назад, когда Наркевич еще учился в реальном училище, а отец его, инженер Путиловского завода, читал лекции в Петербургском электротехническом институте, случилось в этом учебном заведении происшествие, о котором отец рассказывал с величайшим возмущением: студент второго курса Лабунский растратил деньги земляческой кассы и был исключен из института. Да, да, несомненно, фамилия его была — Лабунский.
Но, вспомнив, Наркевич тут же и забыл об этом. Мало ли Лабунских на свете…
— Мне еще в Бресте думалось, — сказал он, — что Елочкин из таких солдат, за которыми дело не станет…
Через минуту Карбышев хлопотал у паровичка с платформами, а Наркевич чинил станционный телефонный аппарат. Но от их короткого разговора осталось нечто такое длинное, о чем ни тот, ни другой не помышляли…
* * *
Вылазок не было. Крепостная артиллерия обстреливала русские траншеи тяжелыми снарядами. В ночь на тринадцатое марта австрийцы были выбиты из передовой позиции у деревни Малковице, и в двух верстах от фортового пояса заложена с севера первая параллель. При каждой такой атаке солдаты славяне сдавались в плен целыми толпами, словно не замечая, как их расстреливают со спины. Гарнизон неукоснительно усиливал огонь. На каких-то штабных счетах было подсчитано: тысяча тяжелых бомб ежедневно. Вот с крепостного форта вырвался огромный снаряд двенадцатидюймового орудия. Свистя, с воем рассекая воздух, он несется через деревни… Вот он донесся. Черный удушливый дым ударил в глаза, и глаза заслезились. Ударил в нос, и целые взводы зачихали. Они чихали час или два, пока у людей не разболелись головы.
— Сила божья…
— Путай бога, дурак!
Во временную батарею ударило шесть таких снарядов. Они разрушили ее траверзы, козырьки, вывели три орудия, задавили стрельбу, разбросали прислугу, и все это за какие-нибудь пятнадцать минут. Весь день восемнадцатого марта крепость вела ураганный огонь, и только к вечеру канонада начала стихать. Но чуть ли не самым последним чемоданом в соседней с Заусайловым роте все-таки завалило землей и похоронило целое отделение… Вскоре к окопам потянулись из тылов походные кухни. Почти уже смерклось, когда они добрались до назначения, — генерал Селиванов требовал, чтобы обед доходил до солдат в горячем виде, — и сейчас же началась раздача. Заиграли австрийские прожекторы. Заусайлов давно пригляделся к их игре. Все яркое кажется под лучом прожектора близким и рельефным. А темные предметы — деревья, кусты, свежевскопанная земля — представляются гораздо более отдаленными, чем на самом деле. Желтое светлеет, светлое желтеет. Серые солдатские шинели почти не видны, а защитные гимнастерки бросаются в глаза. Заусайлов с интересом наблюдал эту причудливую смену неверных освещений. Особенно неправдоподобно выглядела узкоколейка. Если бы не знать, что на маленьких, словно игрушечных, платформах катятся за линию окопов мешки с мукой и тюки прессованного сена, можно было бы представить себе все, что угодно, а всего проще — разноцветные переливы чешуи на теле стремительно несущегося вперед дракона, — театральная фантасмагория сказочной красоты. Вдруг между Заусайловым и узкоколейкой на невидимом под солдатской шинелью туловище возникло круглое, яркое, белое, кажущееся близким-близким человеческое лицо.
— Как вы есть, ваше высокоблагородие, присяжный командир и сроду настоящий господин офицер, — лепетало это лицо на каком-то полупонятном языке, — а я тоже бога чту и с вольнонаемными работаю при батальоне, то и пришел к…
— Что тебе надо? — с недоумением спросил Заусайлов.
— На мне греха, ваше высокоблагородие, нет никакого. Я услыхал, я сполняю, как велено по закону. А уж там…
— Эх, чтоб тебе пусто было! Да говори: что надо? И тогда войт подробно рассказал о тонконогом Наркевиче, который считает, что царю в России делать нечего, и что лестницу полагается мести сверху, и о дружбе между Наркевичем и капитаном Карбышевым, и что Карбышев с Наркевичем в политике заодно, и что есть у них еще на Карпатах такой, «за которым дело не станет»…
В течение некоторого времени Заусайлов слушал все это. А потом подумал: «Да зачем же я слушаю?» И тогда вплотную подошел к войту, размахнулся и так саданул его в скулу, что тот охнул и присел, отплевываясь кровью.
— Вон отсюда, сволочь!..
Ночью, перечеркнутое прожекторами небо развернулось в странно-черном блеске, будто его начистили ваксой. Ветер швырял косые полосы мелкого, до отвращения холодного дождя. Накрывшись шинелью поверх головы, Заусайлов сидел у большого медного чайника и обжигался, жадно прихлебывая мутную водицу. Где-то далеко все еще рвались с грохотом одиночные снаряды, потрескивала редкая ружейная пальба. По мокрому, склизкому пути медленно тянулись походные кухни и порожние двуколки. И от этого фальшивого спокойствия в душе Заусайлова усиливалась буря. Никогда раньше не решился бы он так сфасовать Карбышева с Наркевичем, как они оказались сфасованными теперь. Правда, и в Бресте его удивляло чрезмерно снисходительное отношение Карбышева к сплетнику и болтуну Наркевичу. Но одно дело — сплетни и болтовня Наркевича, а другое… то, о чем говорил сегодня войт. Заусайлов был во власти своих мыслей. Это не от дождя, а от них ему было так холодно, что и чай вовсе не прел нервно дрожавшего тела. Что же это? Что надлежит сделать, как поступить? Надо ли что-нибудь делать, как-нибудь поступать? Чтобы понимать в подобных делах хоть кое-что, необходимо знать по меньшей мере все. А Заусайлов не знал ровно ничего. Повидимому, войт ходит по пятам за Карбышевым и Наркевичем. Но почему он считает, что именно Заусайлов как-то и чем-то должен участвовать в этаком пакостном деле? Заусайлов избил и прогнал войта. Но ведь от этого ничто не изменилось в существе дела, — все осталось, как было, и пойдет дальше… Куда? Заусайлов вздрогнул — на этот раз потому, что явственно расслышал голос Карбышева, спрашивавшего: «Где капитал?» — и солдатский ответ: «Сюда, пожалуйте, ваше благородие…» Карбышев был близко и шел сюда: чуткое ухо Заусайлова различало его скорые шаги. Сейчас он выйдет, и надо будет с ним говорить, — о чем? Заусайлов не знал. Он не успел придумать. Да, собственно, он даже и представить себе не мог этого разговора с Карбышевым. Одно было несомненно: так говорить, как прежде, уже было нельзя. Значит, как же? Как? Карбышев подходил. Вдруг Заусайлов вскочил и, натягивая на ходу шинель, быстро зашагал в самый темный угол этой проклятой ночи, — ни дать ни взять оперный злодей, улепетывающий со сцены…
Карбышев действительно разыскивал Заусайлова, пробираясь между лежавшими на земле солдатами. Почти все они спали. Некоторые переобувались. Один, с большими, белыми, чистыми ногами, стоял на коленях и молился. Увидев Карбышева, он вскочил и вытянулся. Это был Романюта.
— Делай свое дело, братец, — сказал Карбышев, — не проходил здесь капитан?
— Прошли, ваше благородие, — отвечал Романюта. — Сейчас отселева направо обратились. Туда-с!
И он показал в темноту.
Наконец Карбышев набрел на Заусайлова. Николай Иванович стоял на обрыве недорытой канавы, низко опустив голову. Прямая, стройная, неподвижная фигура его выглядела в эту минуту грустно, очень грустно. Он знал, что Карбышев — рядом, но не только не двинулся с места, а даже и не поднял головы.
— Здравствуйте, Николай Иванович!
— Здравствуйте, Дмитрий Михайлович!
— Что с вами?
— Со мной?
— Да.
Заусайлов помолчал с минуту. Потом сказал тихо и твердо:
— Со мной-то — ничего… А вот… Какие у вас отношения с вольноопределяющимся Наркевичем?
Карбышев изумленно свистнул.
— Во-первых, что вам за дело? Во-вторых, никаких. А в-третьих, опять двадцать пять…
— Нет, не двадцать пять.
— Тогда — не понимаю.
— Дело в том, что вы рискуете сломать шею.
— Что?
— Да. Шею. Вольноопределяющийся Наркевич не просто болтун и сплетник, — хуже. Много хуже.
— Дался вам этот мальчик…
— Он — революционер.
Карбышев перестал смеяться. Тысяча мелких впечатлений, мгновенно вызванных из прошлого, пронеслась в его памяти. Лицо сделалось строгим и сухим, глаза — неподвижными, голос — звонким и высоким. Слова заспешили, обгоняя друг друга.
— Даю вам честное слово, что я этого не знаю.
— Значит, он вас за нос водит.
— А вы можете мне сказать, откуда у вас эти сведения?
— Могу.
— Скажите.
— Явился ко мне войт Жмуркин и сообщил… о своих разговорах с Наркевичем.
— Войт Жмуркин? Жмуркин… Ага!
— Кроме того, он подслушал ваш разговор с Наркевичем… и…
— И отсюда вытекает, что и Наркевич и я — революционеры?
— Да.
— Прекрасно, — с облегчением сказал Карбышев.
— Как?
— Конечно! Ведь Жмуркин и я действительно знаем друг друга. А прекрасно — потому что понятно.
Карбышев взял Заусайлова под руку.
— Не советую вам иметь дело со Жмурлькиным: отъявленный подлец. И рано или поздно непременно на вас донесет!
* * *
Снопы прожекторных лучей, выброшенных фортами крепости, то вспыхивали, то гасли. Изредка в стороне фортов возникал всплеск розового огня. За ним следовал грохот орудийного выстрела. И тогда граната со стоном рассекала воздух. Карбышев ничего и этого не видел и не слышал. Он дремал, полусидя, полулежа, плотно подперев спиной скользкую стенку окопа. С полуночи погода переменилась. Дождь прекратился. Ветер утих. Стало заметно теплее, и луна повисла над горизонтом, как круглый желтый фонарь. Голубоватые мечи, которыми все еще продолжали замахивать прожекторы с фортов, побледнели.
Карбышев проснулся так же сразу, как и задремал. Оторвавшись от сна, он сразу начал слушать, ловить звуки и догадываться, что они должны означать, — есть такая привычка у людей на войне. Неподалеку раздавались резкие, сухие, как кашель, залпы. Отдельные орудийные выстрелы, словно цепляясь друг за друга, сливались в общий гул. Карбышев выглянул из окопа. Откуда-то выехал рысью, запряженный шестеркой цугом, зарядный ящик и, ухая на кочках, покатился в темноту. На линии фортов полыхали зарницы, рассыпались и снова полыхали. Больше ничего не было видно. И совершенно непонятно, как и почему в эту вторую минуту своего пробуждения Карбышев уже. отлично знал, что происходит: вылазка…
Действительно, это была большая вылазка перемышльского гарнизона. Гонведная дивизия под начальством фельдмаршал-лейтенанта Тамаши пыталась прорвать укрепления восточного отдела осадной линии. Подробности дела стали известны Карбышеву только впоследствии. Но в том, как страшна неразбериха и опасны случайности ночной атаки, он отдавал себе отчет уже сейчас. Заработали прожекторы русской стороны. Лучи их то медленно и лениво гуляли вдоль фронта, от одного фланга к другому, то нервно и суетливо перескакивали с места на место. Однако все впереди казалось вымершим. Пустыня не бывает мертвее. Поблизости упали два снаряда, и короткие, отчетливые звуки их разрывов всколыхнули безжизненную тишину лунной ночи. Она вдруг ожила и в бешеной встряске грохота и в стремительном движении человеческих масс, которое тотчас же заполнило ее собой. Всплеснулось: «ура!» Да как всплеснулось! И помчалось через поле, гремя то здесь, то там, то везде сразу. Началось…
…Атака не дохлестнула до русских передовых линий. Шагов за триста она потеряла голос. За двести — отхлынула, залегла и начала окапываться…
Капитан Заусайлов был мастером своего ремесла. Высоченный, как верстовой столб, в лохматой папахе, он спокойно оглядывал бежавших с ним о бок солдат.
— Главное — не останавливаться, ребята! — приговаривал он, — главное… Стоит сейчас лечь, и уж не встанем тогда. За мной!
Эти уверенно-точные слова действовали на солдат неотразимо. Они бежали за капитаном навстречу стальному ветру и молочным облакам шрапнельных разрывов. Страх за себя испытывается обыкновенно перед боем. Он не исчезает и в бою. Но только в бою это уже страх не столько за себя, сколько за всех — за общее, за исход. Из такого-то благодетельного страха и рождается мужество. Заусайлов вел солдат в контратаку. Все шло хорошо. И было бы, вероятно, еще лучше, если бы рядом с Заусайловым не взвыл стакан снаряда, конус пуль не врезался кругом него в землю, а осколки и дистанционная трубка не пронеслись, гулко жужжа, над его головой. Перед глазами капитана мелькнуло небо, окутанное дымом и огнем. Он удивился тому, что увидел, и упал…
Когда Заусайлов очнулся, ему показалось, что ничто в мире не изменилось: небо так же светилось ясным лунным блеском, как и в самые тяжкие минуты боя; предметы были видны с такой же точно отчетливостью. «Значит, шандарахнуло меня совсем недавно, — сообразил он, — пожалуй, всего несколько минут назад…» Боли капитан не ощущал. Он лежал на земле, широко раскинув руки и согнув ноги в коленях острым углом. «Что за дичь? Зачем же я лежу?» Он сделал решительное движение, чтобы вскочить. Но — странная вещь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132