однорычажный смеситель
А всякое место, где бы ни стоял большой штаб, представлялось ей средоточием безопасности. Она мечтала о переезде в Симбирск так долго, что, наконец, устала мечтать. Тут-то и состоялся желанный переезд…
Из-за беременности Лидии Васильевны ехали в Симбирск на пароходе. Для сопровождения жены Дика достал откуда-то старенькую акушерку. Лидия Васильевна гнала мысли от того, что ее ожидает. Акушерка, не закрывая беззубого рта, рассказывала истории о подкидышах, самозванных матерях и о том, как родился Керенский, которого она принимала. Два пушистых котенка дыбили серую шерсть под ласковой рукой Лидии Васильевны. Волжские берега двигались мимо, незаметно переходя из одной туманной картины в другую. Мягкий и прохладный ветер ударял в лицо, заставляя жмурить глаза. Спокойствие вливалось в душу и оседало в ней тихой радостью…
И вдруг: «Симбирск, Симбирск…» Пароход загудел и с поворотливостью большого белого бегемота начал заводить корму. Он шел к берегу, к пристани, над которой маленький городок, утопая в зелени, взбирался в гору. Сердце Лидии Васильевны дрогнуло и тревожно забилось. Именно здесь, в этом незнакомом городе, она станет матерью. Здесь, в Симбирске…
…В хорошеньком домике на Покровской улице Карбышевым отвели две просторные светлые комнаты. Вступая в новую квартиру, Лидия Васильевна с удовольствием огляделась.
— А здесь, и в самом деле, можно родить…
Карбышев вспомнил об этом шестого июня, когда событие, наконец, состоялось. Он долго смотрел на красное и сморщенное личико дочери, а потом сказал:
— Знаешь, мать, она будет у тебя умная…
— Почему ты думаешь? — слабо улыбнулась Лидия Васильевна, удивленно прислушиваясь к новому обращению мужа: мать.
— Да как же? Ведь знала, что раньше никак нельзя родиться…
Но Ляля кричала изо всех сил. Старенькая акушерка, принимавшая когда-то Керенского, качала седой головой:
— Вот и Керенский такой же крикливый был!..
Только дня через два Ляля перестала кричать. Карбышев осторожно протягивал руки за дочерью.
— Мать, смотри, как бы я ее вверх ногами не взял!
Он носил ее на руках по комнатам, а она неотрывно смотрела немигающими глазами на лампу…
* * *
Круг деятельности Карбышева в должности главного руководителя оборонительных работ Восточного фронта очень расширился. В тылу фронта копалось до десятка военно-полевых строительств, и все они состояли в его ведении. Совершенно напрасно думала Лидия Васильевна, что работа в большом фронтовом штабе угомонит ее мужа. Ничуть. Еще в Южной группе о Карбышеве говорили: «Настоящий полевой инженер». И он действительно любил быть с войсками, любил во всем разобраться на месте. Поэтому искать его в управлении — бывшем кадетском корпусе — было довольно бесполезно. Искать его надо было или на деревянных капонирах, что строились на Волге при въезде на Александровский мост и съезде с него; или на Поповом острове; или на железной дороге специального назначения, которую тянули от Симбирска на Мелекес; или в деревне, против города; или с другими партиями на изысканиях и работах, под непрерывными дождями, от которых совсем перепутался проросший в полях овес и белых грибов развелось превеликое множество. По мере продвижения фронта на восток все оперативно-важные пункты приводились в оборонительное состояние. Всякое наступление есть продвижение вперед по зоне разрушения, остающейся позади отходящего противника. В военно-инженерном смысле наступление — это прежде всего восстановление разрушенных мостов, переправ и починка дорог. Отходя за Урал, колчаковцы разрушали главным образом мосты, и восстановительные работы кипели по всему протяжению фронта. Неутомимый. Карбышев стремился все знать, все видеть, во всем участвовать своей умелой и опытной рукой. Но это становилось все трудней, все невозможней по мере того, как определялась громадность стратегических последствий контрнаступления Фрунзе. Меньше чем за два месяца пространство от Камы до Оренбурга и от Волги до Уральского хребта было очищено от белых. Войска Южной группы прошли с непрерывными боями от Бузулука до Уфы свыше трехсот пятидесяти километров. Одиннадцатого июля Фрунзе телеграфировал Ленину: «Сегодня в двенадцать часов снята блокада с Уральска. Наши части вошли в город». Через два дня стало известно, что командующим войсками Восточного фронта назначен Фрунзе.
* * *
Куйбышев уезжал из Симбирска в Астрахань на должность члена Реввоенсовета Одиннадцатой армии. Ему предстояло руководить вместе с Кировым обороной Астрахани. Перед отъездом он пришел к Фрунзе проститься и провести в душевных разговорах последний вечер. Фрунзе жил тогда около Карамзинского сквера, в красивом купеческом особняке из серого камня, с чугунными воротами у левой стороны. Зеркальные цельные окна придавали дому нарядный вид. И внутри было хорошо — просторно и комфортабельно. Хозяин принимал гостя в кабинете.
— Однако, — говорил Михаил Васильевич, — тут нам будет удобно…
Куйбышев стоял, опираясь на спинку кресла с такой силой, как если бы хотел подняться на руках. Его могучая грудь широко и свободно дышала. Сияющие глаза весело глядели. Приветливая, радостная улыбка бежала по лицу.
— Прямо-таки дворцовый аппартамент, — сказал он, — а вот в нарымской ссылке существует трущобно-поэтический уголок под названием «Максимкин Яр». В девятьсот десятом году там отсиживался Свердлов, и мне тогда удалось его оттуда извлечь. Были и у нас в «Максимкином Яре» аппартаменты… ха-ха-ха!
Он захохотал, представив себе с полной ясностью нарымский дворец. И, вероятно, в воспоминании этом действительно было что-то очень смешное, так как Куйбышев не только рукой махнул, а еще и ногой притопнул. Но Фрунзе не смеялся. Он тоже вспоминал сейчас нечто подобное и думал: странно, что не обходится арестантская молодость таких, как он или Куйбышев, людей без стихов. И юноша Фрунзе писал их в тюрьмах и между тюремными отсидками — то светло-грустные, тихо льнущие к сердцу горьковатым теплом, то звонко летящие в солнечный мир, боевые стихи. А Куйбышев…
— «Море жизни» в Нарыме написано? — спросил Фрунзе.
— Там…
Куйбышев вдруг перестал смеяться.
— В девятьсот десятом.
Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает,
Слышны всплески здесь и там.
Буря, буря наступает,
С нею радость мчится к нам…
Это было куйбышевское стихотворение, буйно-жизнерадостное и зовущее, — его хорошо знала революционная молодежь десятых годов…
Вечер прошел. За зеркальными стеклами давно висел мрак. Куйбышев собирался уходить. Фрунзе и он обнялись, расцеловались.
— Не бойся гостя сидячего, — говорил Куйбышев, — бойся стоячего…
И все-таки, совсем уже выходя из кабинета, еще раз остановился в дверях.
— Об Азанчееве — два слова… Что такое — тень? Ничто. Но если реальный человек и ест, и пьет, и ходит, а тени от него нет как нет, то это — дело серьезное, и такой человек заслуживает весьма пристального к себе внимания. Азанчеев предлагал сжечь Уральск. Может, и было это с его стороны добросовестным заблуждением. Теперь Уральск освобожден. Но не в том же дело!
— А в чем?
— Не умею сказать иначе: от Азанчеева нет тени. Надо приглядеться, и… в этом вся суть.
Фрунзе расправил усы и потрогал бороду на щеках.
— Да ведь он и сам-то не больше, как тень…
Куйбышев пожал плечами.
— Вольному — воля…
Фрунзе улыбнулся.
— Я расстанусь с ним на днях. Он совершенно бесполезен.
* * *
Общее собрание сотрудников штаба Восточного фронта происходило в рекреационном зале бывшего кадетского корпуса. Народу собралось много, и ораторы выступали один за другим. Некоторые говорили коротко и ясно, как, например, Лабунский. А иные, как Азанчеев, — многоречиво и туманно. Карбышев слушал и готовил проект резолюции. Когда подошло время, он встал и, попросив слова, огласил проект: «Враги Советской России надеются голодом сломить сопротивление Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В этот критический момент трудящиеся должны еще теснее сплотиться вокруг своей власти. Фронт, которому было отдано все лучшее, должен позаботиться о тыле. В целях оказания тылу посильной помощи общее собрание постановило отчислять в течение месяца от своего пайка ежедневно по одному фунту хлеба».
Собрание кончилось, и зал опустел. Синие клубы холодного махорочного дыма тяжело оседали в углах нетопленой комнаты. У гривастой морды резного льва, украшавшего своим двойным туловом обе створки высоченной двери, стоял Азанчеев и неумело свертывал длинными белыми пальцами толстую папиросу. Судя по лицу и фигуре, он был погружен в состояние глубокой задумчивости. Однако, увидев Карбышева, тотчас пришел в себя и заговорил:
— Представьте себе, любезный Дмитрий Михайлович, думал о вас. Собственно, не столько о вас, сколько о себе, но во всяком случае применительно к резолюции, столь талантливо сочиненной сегодня вами.
— Что же вы думали?
— Сказать? Пожалуйста. Думал: могу я украсть полпуда муки или не могу?
— Ну и как? — с любопытством спросил Карбышев, — можете?
С некоторого времени ему казалось, что карьеризм, постепенно уступавший дорогу старческо-барскому стремлению к спокойной жизни, питал душу этого человека до сытости. Но Азанчеев сделал из ладоней рупор у губ и еле слышно выпустил изо рта коротенькое слово:
— Д-да!..
Затем убрал рупор и визгливо захохотал, все выше и выше поднимая гаденький тон хохота.
— Не ожидали? Впрочем, не волнуйтесь. Мое нравственное падение ничем не повредит выполнению сочиненной вами резолюции. И образцовая показательность ее глубокого морального смысла останется неприкосновенной. Дело в том, что я не успею украсть…
Азанчеев был человек, быстрый в мыслях и живой в речах. Его острая улыбка часто выглядела, как угроза. Но так скверно, как сейчас, он еще никогда не смеялся.
— Ничего не понимаю.
— Очень просто: рапорт об откомандировании меня в распоряжение штаба РККА уже лежит на столе у Михаила Васильевича. Кто знает, может быть, в Москве, профессорствуя в академии, я и спасу моего сына от истощения, от гибели, не прибегая к воровству. Как вам кажется?
— Мне кажется, что дело меньше всего в вашем сыне, — серьезно сказал Карбышев, — я ведь тоже отец, но…
— Конечно, конечно, — заспешил Азанчеев, — каждому — свое. Я, по собачьему обыкновению, верю только в мясо; а вам нравится голодная смерть; а Лабунский…
— При чем Лабунский?
Недавно командарм Четвертой донес командованию фронта о печальном положении Саратовского укрепленного района. Кроме заволжской, Покровской, стороны, укрепления не только нигде не были закончены, но даже еще и не начаты постройкой. Артиллерии — половина; комплект снарядов — неполный; командного состава — треть потребности. Фрунзе тогда же вызвал Лабунского и приказал ему ехать в Саратов на должность начальника инженеров Четвертой армии с тем, чтобы на месте покончить с беспорядками в Саратовском уре. И Лабунский собирался теперь в отъезд.
— При чем же Лабунский?
Азанчеев молчал, точно язык его защемило внезапно захлопнувшейся дверью. Было ясно, что, обмолвившись невзначай насчет Лабунского, он тотчас же и пожалел об этом.
— Так, к слову пришлось, — выговорил он, наконец, со вздохом, — у него ведь и детей нет. Ему — проще. Сегодня — здесь, завтра — там. У него очень милая жена, на редкость хороша собой, высокоодаренная актриса, превосходное меццо-сопрано, — вы ее не знаете? Это его вторая жена. И представьте, — она не хочет с ним ехать в Саратов. Она стремится в Москву, а он… — Азанчеев снизил голос, — он вчера жестоко побил ее. Совершенно обездушенный человек. Она прибежала к нам в слезах, в отчаянии…
Карбышев всегда догадывался об актерских способностях Леонида Владимировича, но по-настоящему оценил их только сейчас, когда Азанчеев вдруг изобразил, как искусственно рыдала, а потом улыбалась сквозь притворные слезы жена Лабунского, припав к плечу его собственной жены.
— Чем больше мы хотим, тем меньше можем. Но мы все-таки решили взять с собой в Москву эту несчастную, очаровательную женщину…
Карбышев подумал: «У Лабунского никогда не было семейного отстоя. И под Азанчеевым он зыбок. А скажи им об этом, — сейчас же полезут в философию. Ох, эта философия женатых холостяков! Нет, уж лучше семечки грызть». Он ясно представил себе чудовищную беспомощность женщин, не умеющих самостоятельным трудом заслониться от несчастий, на каждом шагу грозящих им со стороны «женатых холостяков». Так именно жалка жена Азанчеева. И чем нелепее крикливая повелительность ее вздорных манер, тем она жальче — беспомощней и беззащитней. Конечно, не всегда это так. Чистый и светлый образ Нади Наркевич промелькнул в мыслях Карбышева как живое воплощение нравственной силы и независимости, укрепившихся в благородном подвиге спасительного труда. Хорошо. Но тот ли это труд, которым хотел бы сам Карбышев вооружить для будущего свою дочь? Нет. Во всяком случае, нет…
— Скажу вам, Леонид Владимирович, правду, — вдруг сказал он, — нынешний разговор наш не из приятных, да, впрочем, других у нас с вами и не бывает. Но я доволен…
Азанчеев насторожился.
— Очень рад…
— Сами того не подозревая, вы подсказали мне существенную мысль…
— Позвольте! — энергично запротестовал Азанчеев, — тут что-то не то! Я не подсказывал вам никаких мыслей. Я искренне раскаиваюсь, если…
— Раскаяние, любезный Леонид Владимирович, — не столько сожаление о сделанном, сколько боязнь его последствий. Но вам последствия не грозят. Можете относиться к тому, что я говорю, совершенно спокойно. Речь идет о моей дочурке, о Ляльке…
— Я не понимаю…
— Я очень хотел бы сделать из нее такого же военного инженера, как и я сам.
— Что?
Азанчеев махнул рукой. Он ожидал чего-то совсем другого.
— Пожалуйста! — равнодушно сказал он. — Вы так хотите? Пусть будет… Несколько странно, конечно. Но… пусть! Хе-хе-хе!..
* * *
Войска Восточного фронта быстро шли вперед, занимая город за городом — Златоуст, Екатеринбург, Челябинск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
Из-за беременности Лидии Васильевны ехали в Симбирск на пароходе. Для сопровождения жены Дика достал откуда-то старенькую акушерку. Лидия Васильевна гнала мысли от того, что ее ожидает. Акушерка, не закрывая беззубого рта, рассказывала истории о подкидышах, самозванных матерях и о том, как родился Керенский, которого она принимала. Два пушистых котенка дыбили серую шерсть под ласковой рукой Лидии Васильевны. Волжские берега двигались мимо, незаметно переходя из одной туманной картины в другую. Мягкий и прохладный ветер ударял в лицо, заставляя жмурить глаза. Спокойствие вливалось в душу и оседало в ней тихой радостью…
И вдруг: «Симбирск, Симбирск…» Пароход загудел и с поворотливостью большого белого бегемота начал заводить корму. Он шел к берегу, к пристани, над которой маленький городок, утопая в зелени, взбирался в гору. Сердце Лидии Васильевны дрогнуло и тревожно забилось. Именно здесь, в этом незнакомом городе, она станет матерью. Здесь, в Симбирске…
…В хорошеньком домике на Покровской улице Карбышевым отвели две просторные светлые комнаты. Вступая в новую квартиру, Лидия Васильевна с удовольствием огляделась.
— А здесь, и в самом деле, можно родить…
Карбышев вспомнил об этом шестого июня, когда событие, наконец, состоялось. Он долго смотрел на красное и сморщенное личико дочери, а потом сказал:
— Знаешь, мать, она будет у тебя умная…
— Почему ты думаешь? — слабо улыбнулась Лидия Васильевна, удивленно прислушиваясь к новому обращению мужа: мать.
— Да как же? Ведь знала, что раньше никак нельзя родиться…
Но Ляля кричала изо всех сил. Старенькая акушерка, принимавшая когда-то Керенского, качала седой головой:
— Вот и Керенский такой же крикливый был!..
Только дня через два Ляля перестала кричать. Карбышев осторожно протягивал руки за дочерью.
— Мать, смотри, как бы я ее вверх ногами не взял!
Он носил ее на руках по комнатам, а она неотрывно смотрела немигающими глазами на лампу…
* * *
Круг деятельности Карбышева в должности главного руководителя оборонительных работ Восточного фронта очень расширился. В тылу фронта копалось до десятка военно-полевых строительств, и все они состояли в его ведении. Совершенно напрасно думала Лидия Васильевна, что работа в большом фронтовом штабе угомонит ее мужа. Ничуть. Еще в Южной группе о Карбышеве говорили: «Настоящий полевой инженер». И он действительно любил быть с войсками, любил во всем разобраться на месте. Поэтому искать его в управлении — бывшем кадетском корпусе — было довольно бесполезно. Искать его надо было или на деревянных капонирах, что строились на Волге при въезде на Александровский мост и съезде с него; или на Поповом острове; или на железной дороге специального назначения, которую тянули от Симбирска на Мелекес; или в деревне, против города; или с другими партиями на изысканиях и работах, под непрерывными дождями, от которых совсем перепутался проросший в полях овес и белых грибов развелось превеликое множество. По мере продвижения фронта на восток все оперативно-важные пункты приводились в оборонительное состояние. Всякое наступление есть продвижение вперед по зоне разрушения, остающейся позади отходящего противника. В военно-инженерном смысле наступление — это прежде всего восстановление разрушенных мостов, переправ и починка дорог. Отходя за Урал, колчаковцы разрушали главным образом мосты, и восстановительные работы кипели по всему протяжению фронта. Неутомимый. Карбышев стремился все знать, все видеть, во всем участвовать своей умелой и опытной рукой. Но это становилось все трудней, все невозможней по мере того, как определялась громадность стратегических последствий контрнаступления Фрунзе. Меньше чем за два месяца пространство от Камы до Оренбурга и от Волги до Уральского хребта было очищено от белых. Войска Южной группы прошли с непрерывными боями от Бузулука до Уфы свыше трехсот пятидесяти километров. Одиннадцатого июля Фрунзе телеграфировал Ленину: «Сегодня в двенадцать часов снята блокада с Уральска. Наши части вошли в город». Через два дня стало известно, что командующим войсками Восточного фронта назначен Фрунзе.
* * *
Куйбышев уезжал из Симбирска в Астрахань на должность члена Реввоенсовета Одиннадцатой армии. Ему предстояло руководить вместе с Кировым обороной Астрахани. Перед отъездом он пришел к Фрунзе проститься и провести в душевных разговорах последний вечер. Фрунзе жил тогда около Карамзинского сквера, в красивом купеческом особняке из серого камня, с чугунными воротами у левой стороны. Зеркальные цельные окна придавали дому нарядный вид. И внутри было хорошо — просторно и комфортабельно. Хозяин принимал гостя в кабинете.
— Однако, — говорил Михаил Васильевич, — тут нам будет удобно…
Куйбышев стоял, опираясь на спинку кресла с такой силой, как если бы хотел подняться на руках. Его могучая грудь широко и свободно дышала. Сияющие глаза весело глядели. Приветливая, радостная улыбка бежала по лицу.
— Прямо-таки дворцовый аппартамент, — сказал он, — а вот в нарымской ссылке существует трущобно-поэтический уголок под названием «Максимкин Яр». В девятьсот десятом году там отсиживался Свердлов, и мне тогда удалось его оттуда извлечь. Были и у нас в «Максимкином Яре» аппартаменты… ха-ха-ха!
Он захохотал, представив себе с полной ясностью нарымский дворец. И, вероятно, в воспоминании этом действительно было что-то очень смешное, так как Куйбышев не только рукой махнул, а еще и ногой притопнул. Но Фрунзе не смеялся. Он тоже вспоминал сейчас нечто подобное и думал: странно, что не обходится арестантская молодость таких, как он или Куйбышев, людей без стихов. И юноша Фрунзе писал их в тюрьмах и между тюремными отсидками — то светло-грустные, тихо льнущие к сердцу горьковатым теплом, то звонко летящие в солнечный мир, боевые стихи. А Куйбышев…
— «Море жизни» в Нарыме написано? — спросил Фрунзе.
— Там…
Куйбышев вдруг перестал смеяться.
— В девятьсот десятом.
Гей, друзья! Вновь жизнь вскипает,
Слышны всплески здесь и там.
Буря, буря наступает,
С нею радость мчится к нам…
Это было куйбышевское стихотворение, буйно-жизнерадостное и зовущее, — его хорошо знала революционная молодежь десятых годов…
Вечер прошел. За зеркальными стеклами давно висел мрак. Куйбышев собирался уходить. Фрунзе и он обнялись, расцеловались.
— Не бойся гостя сидячего, — говорил Куйбышев, — бойся стоячего…
И все-таки, совсем уже выходя из кабинета, еще раз остановился в дверях.
— Об Азанчееве — два слова… Что такое — тень? Ничто. Но если реальный человек и ест, и пьет, и ходит, а тени от него нет как нет, то это — дело серьезное, и такой человек заслуживает весьма пристального к себе внимания. Азанчеев предлагал сжечь Уральск. Может, и было это с его стороны добросовестным заблуждением. Теперь Уральск освобожден. Но не в том же дело!
— А в чем?
— Не умею сказать иначе: от Азанчеева нет тени. Надо приглядеться, и… в этом вся суть.
Фрунзе расправил усы и потрогал бороду на щеках.
— Да ведь он и сам-то не больше, как тень…
Куйбышев пожал плечами.
— Вольному — воля…
Фрунзе улыбнулся.
— Я расстанусь с ним на днях. Он совершенно бесполезен.
* * *
Общее собрание сотрудников штаба Восточного фронта происходило в рекреационном зале бывшего кадетского корпуса. Народу собралось много, и ораторы выступали один за другим. Некоторые говорили коротко и ясно, как, например, Лабунский. А иные, как Азанчеев, — многоречиво и туманно. Карбышев слушал и готовил проект резолюции. Когда подошло время, он встал и, попросив слова, огласил проект: «Враги Советской России надеются голодом сломить сопротивление Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В этот критический момент трудящиеся должны еще теснее сплотиться вокруг своей власти. Фронт, которому было отдано все лучшее, должен позаботиться о тыле. В целях оказания тылу посильной помощи общее собрание постановило отчислять в течение месяца от своего пайка ежедневно по одному фунту хлеба».
Собрание кончилось, и зал опустел. Синие клубы холодного махорочного дыма тяжело оседали в углах нетопленой комнаты. У гривастой морды резного льва, украшавшего своим двойным туловом обе створки высоченной двери, стоял Азанчеев и неумело свертывал длинными белыми пальцами толстую папиросу. Судя по лицу и фигуре, он был погружен в состояние глубокой задумчивости. Однако, увидев Карбышева, тотчас пришел в себя и заговорил:
— Представьте себе, любезный Дмитрий Михайлович, думал о вас. Собственно, не столько о вас, сколько о себе, но во всяком случае применительно к резолюции, столь талантливо сочиненной сегодня вами.
— Что же вы думали?
— Сказать? Пожалуйста. Думал: могу я украсть полпуда муки или не могу?
— Ну и как? — с любопытством спросил Карбышев, — можете?
С некоторого времени ему казалось, что карьеризм, постепенно уступавший дорогу старческо-барскому стремлению к спокойной жизни, питал душу этого человека до сытости. Но Азанчеев сделал из ладоней рупор у губ и еле слышно выпустил изо рта коротенькое слово:
— Д-да!..
Затем убрал рупор и визгливо захохотал, все выше и выше поднимая гаденький тон хохота.
— Не ожидали? Впрочем, не волнуйтесь. Мое нравственное падение ничем не повредит выполнению сочиненной вами резолюции. И образцовая показательность ее глубокого морального смысла останется неприкосновенной. Дело в том, что я не успею украсть…
Азанчеев был человек, быстрый в мыслях и живой в речах. Его острая улыбка часто выглядела, как угроза. Но так скверно, как сейчас, он еще никогда не смеялся.
— Ничего не понимаю.
— Очень просто: рапорт об откомандировании меня в распоряжение штаба РККА уже лежит на столе у Михаила Васильевича. Кто знает, может быть, в Москве, профессорствуя в академии, я и спасу моего сына от истощения, от гибели, не прибегая к воровству. Как вам кажется?
— Мне кажется, что дело меньше всего в вашем сыне, — серьезно сказал Карбышев, — я ведь тоже отец, но…
— Конечно, конечно, — заспешил Азанчеев, — каждому — свое. Я, по собачьему обыкновению, верю только в мясо; а вам нравится голодная смерть; а Лабунский…
— При чем Лабунский?
Недавно командарм Четвертой донес командованию фронта о печальном положении Саратовского укрепленного района. Кроме заволжской, Покровской, стороны, укрепления не только нигде не были закончены, но даже еще и не начаты постройкой. Артиллерии — половина; комплект снарядов — неполный; командного состава — треть потребности. Фрунзе тогда же вызвал Лабунского и приказал ему ехать в Саратов на должность начальника инженеров Четвертой армии с тем, чтобы на месте покончить с беспорядками в Саратовском уре. И Лабунский собирался теперь в отъезд.
— При чем же Лабунский?
Азанчеев молчал, точно язык его защемило внезапно захлопнувшейся дверью. Было ясно, что, обмолвившись невзначай насчет Лабунского, он тотчас же и пожалел об этом.
— Так, к слову пришлось, — выговорил он, наконец, со вздохом, — у него ведь и детей нет. Ему — проще. Сегодня — здесь, завтра — там. У него очень милая жена, на редкость хороша собой, высокоодаренная актриса, превосходное меццо-сопрано, — вы ее не знаете? Это его вторая жена. И представьте, — она не хочет с ним ехать в Саратов. Она стремится в Москву, а он… — Азанчеев снизил голос, — он вчера жестоко побил ее. Совершенно обездушенный человек. Она прибежала к нам в слезах, в отчаянии…
Карбышев всегда догадывался об актерских способностях Леонида Владимировича, но по-настоящему оценил их только сейчас, когда Азанчеев вдруг изобразил, как искусственно рыдала, а потом улыбалась сквозь притворные слезы жена Лабунского, припав к плечу его собственной жены.
— Чем больше мы хотим, тем меньше можем. Но мы все-таки решили взять с собой в Москву эту несчастную, очаровательную женщину…
Карбышев подумал: «У Лабунского никогда не было семейного отстоя. И под Азанчеевым он зыбок. А скажи им об этом, — сейчас же полезут в философию. Ох, эта философия женатых холостяков! Нет, уж лучше семечки грызть». Он ясно представил себе чудовищную беспомощность женщин, не умеющих самостоятельным трудом заслониться от несчастий, на каждом шагу грозящих им со стороны «женатых холостяков». Так именно жалка жена Азанчеева. И чем нелепее крикливая повелительность ее вздорных манер, тем она жальче — беспомощней и беззащитней. Конечно, не всегда это так. Чистый и светлый образ Нади Наркевич промелькнул в мыслях Карбышева как живое воплощение нравственной силы и независимости, укрепившихся в благородном подвиге спасительного труда. Хорошо. Но тот ли это труд, которым хотел бы сам Карбышев вооружить для будущего свою дочь? Нет. Во всяком случае, нет…
— Скажу вам, Леонид Владимирович, правду, — вдруг сказал он, — нынешний разговор наш не из приятных, да, впрочем, других у нас с вами и не бывает. Но я доволен…
Азанчеев насторожился.
— Очень рад…
— Сами того не подозревая, вы подсказали мне существенную мысль…
— Позвольте! — энергично запротестовал Азанчеев, — тут что-то не то! Я не подсказывал вам никаких мыслей. Я искренне раскаиваюсь, если…
— Раскаяние, любезный Леонид Владимирович, — не столько сожаление о сделанном, сколько боязнь его последствий. Но вам последствия не грозят. Можете относиться к тому, что я говорю, совершенно спокойно. Речь идет о моей дочурке, о Ляльке…
— Я не понимаю…
— Я очень хотел бы сделать из нее такого же военного инженера, как и я сам.
— Что?
Азанчеев махнул рукой. Он ожидал чего-то совсем другого.
— Пожалуйста! — равнодушно сказал он. — Вы так хотите? Пусть будет… Несколько странно, конечно. Но… пусть! Хе-хе-хе!..
* * *
Войска Восточного фронта быстро шли вперед, занимая город за городом — Златоуст, Екатеринбург, Челябинск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132