дражице официальный сайт
Часовые в длинных шинелях неподвижно торчали у ворот лагеря, когда конвой с автоматами наперевес сдавал Карбышева здешней администрации.
— Здравствуйте, господин генерал, — вежливо приветствовал его по-русски лагерэльтесте, — принимаем вас как почетного гостя!
От этой вежливости что-то заскребло у Карбышева под сердцем.
— Вы русский? — спросил он.
— Более или менее, — сказал лагерэльтесте, слюняво улыбаясь и отводя глаза, — но закон есть закон. А потому пожалуйте за мной.
Карбышев шел за ним между окнами бараков, где содержались пленные. Некоторые окна были открыты. Из них смотрели бледные лица, изуродованные тупым любопытством. Вот и плац. Лагерэльтесте остановился. К Карбышеву подошел офицер СС.
— Развяжите ваш мешок.
Из окон бараков, окружавших плац, продолжали смотреть бледные, любопытные лица. «А ведь и здесь, вероятно, есть такие, которые меня знают, — подумал Карбышев, — одни — лично, другие — по книгам».
— Развязывайте…
— Не буду, — коротко сказал Карбышев.
— Что? — изумился офицер. — Почему не будете?
— Это нужно не мне, а вам. Развязывайте сами.
Люди в окнах зашевелились, их головы закивали, тупое выражение исчезло с лиц, и глухая волна оживленного говора вылилась из бараков на плац. Офицер выругался сквозь зубы. Ефрейтор бросился к мешку, раскрыл его и высыпал на землю содержимое. Это называлось: обыск. Затем тот же ефрейтор кисточкой нанес на левый борт полосатой куртки, в которую был одет Карбышев, его здешний, хамельсбургский, номер. А под номером навесил красный «Winkel» вершиной вниз.
— В карантин! — приказал офицер.
Голый человечек с шарфом на шее и в резиновых галошах, чрезвычайно похожий на скелет, туго обтянутый мешковиной, принес и поставил перед Карбышевым жестяной поднос с кружкой черного кофе, куриным яйцом и двумя объемистыми ломтями серого хлеба под настоящим сливочным маслом.
— Что это?
— Завтрак генералу, — ответил карантинный уборщик по-немецки.
Как и все, недавно перенесшие сыпной тиф, Карбышев постоянно хотел есть. При виде завтрака что-то завозилось, громко перекатываясь, в его поджаром животе, до боли сладко засосало под ложечкой, наполнило рот слюной и запрыгало в тумане перед глазами. Наступил момент жестокого соблазна. Странная роскошь угощения — куриное яйцо! — наводила на тревожные, горькие мысли. Почему? Дневная порция хлеба в лагерях, — Карбышев хорошо знал это, — буханка на шестерых. Хлеб — на треть из опилок. Маргарин и масло — не одно и то же. Откуда же такая благодать на этом жестяном блюдце?
— Генералу, — повторил голый.
Нет, конечно, дело не в этом. Генералы голодают в лагерях совершенно так же, как и солдаты.
— Я не буду завтракать, — сказал Карбышев уборщику.
— О! — удивился скелет, — я понимаю: вы хотите кушать не иначе, как все. А я бы… я бы все это съел, съел, съел!
Он по-волчьи стукнул зубами и коротко засмеялся. Живая, острая дрожь свирепого голода проскочила по его голой коже. И Карбышев ощутил точно такую же дрожь в себе. Да, они оба были голодны до судорог в желудке. И оба не решались прикоснуться к этой еде.
— Унесите, — сказал Карбышев.
Голый схватил блюдечко и понес. Однако с полдороги вернулся.
— Я — уголовный, — тихо проговорил он, — я — убийца. Но, кроме своего несчастья, я способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch. Извините!
И, шлепая галошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя со значком национал-социалистской партии на халате.
* * *
Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельсбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира» была опоясана шестью рядами проволоки, — крепость в крепости. Кругом — невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом — река. Линия Зигфрида, о которой так много и основательно писал когда-то в своих статьях Карбышев, подходила почти к самому Хамельсбургу. Лагерь состоял из казарм — частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими — просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной — непреодолимой, и действительно была такой.
Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельсбургу, — по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.
— Дмитрий Михайлович! — с искусственным оживлением заговорил он с порога, — Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…
Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.
— Принимаем вас как почетного гостя!
Было совершенно ясно, что это значит. Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter».
…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.
— Казалось бы, все хорошо, — говорил он Карбышеву, — и вдруг возникает нелепый вопрос: а имею ли я нравственное право и т. д.? Скверный вопрос о «нравственном праве» — это и есть то, что своей интеллигентской болезненностью страшно мешает жить и работать. Это ядовитая спирохета, подрывающая естественную силу мысли и чувства. Это русская черта, которая, вероятно, вам знакома, Дмитрий Михайлович, нисколько не меньше, чем мне. Не правда ли? Но с этим надо бороться, бороться…
— Зачем? — спросил Карбышев. — Зачем бороться? Моральное чувство может иногда мешать, но гораздо чаще оно помогает в работе. Все дело в том, о какой работе речь…
— Да, да, — с тихим разочарованием в голосе сказал Дрейлинг, — здесь мы с вами не разойдемся. Да, конечно, основой жизни должно быть уважение к личности, к труду и уму людей. И вы, и я — мы старые русские офицеры, вполне порядочные люди и хорошо знаем это. Но как быть, когда личное приходит в конфликт с… не личным? Вот тут…
— Вы — комендант, а я — пленник? Пусть это вас не беспокоит…
— О, нет… Такому пленнику, как вы, необходим именно такой комендант, как я. Надеюсь, что между нами не будет недоразумений. Я говорю о гораздо больших вещах — о войне, о том, что история народов превращается в борьбу рас…
— Чепуха, — резко сказал Карбышев.
— Может быть, — полусогласился Дрейлинг, — может быть… Я ничего не утверждаю. Я не политик, я просто военный человек. Потому только я и говорю о таких фактах войны, как, например, недавнее форсирование Днепра германскими силами. Волшебная быстрота наступления…
— А почему вы не наступаете вместе с германскими силами на Россию, а сидите комендантом в этой мышеловке? — внезапно спросил Карбышев.
Но Дрейлинга не смутил даже и такой неожиданный и дерзкий вопрос.
— Очень просто… Я не стремлюсь к лаврам в этой войне, так как не перестаю чувствовать себя русским, — сказал он и подумал: «Ловко!..»
Однако чтобы Карбышев не усомнился в искренности сказанного, надо было поступить, как делают обычно люди, нечаянно сказавшие правду, — то есть испугаться и начать заметать след. Дрейлинг встал, подошел к двери, прислушался и вернулся.
— И еще одна причина, — договорил он, — германские лагеря для военнопленных — ужасная вещь. Если люди умирают здесь недостаточно быстро, их убивают. Самый крепкий человек выдерживает полгода. Коммунисты — первые кандидаты. Такой человек, как я, — счастье для лагеря. Лавры победителя меня не прельщают, но благодарную память множества моих несчастных соотечественников я очень хотел бы заслужить. Вот мой скромный ответ на ваш недостаточно скромный вопрос, Дмитрий Михайлович. Социалисты гораздо чаще становятся обывателями, чем обыватели — социалистами. Слава богу, что я — ни то и ни другое. Неужели вам не странно, что вы коммунист?
— Мне странно, что можно об этом спрашивать. Я — коммунист и останусь им всегда, при всех обстоятельствах.
До сих пор Дрейлингу не было почти никакой надобности притворяться: так удачно он настроил себя для этого разговора на тон доброжелательности. Но реплики Карбышева все грубей и грубей вторгались в мир его души. А самая последняя просто-таки взбесила. И в разговоре наступил неизбежный и необходимый перелом.
— Десять минут назад, — сказал Дрейлинг, — я выразил надежду на то, что между нами не будет недоразумений. И, конечно, их не будет, если вы не станете их создавать.
— А что вы называете недоразумениями?
— Ваше имя очень популярно между пленными…
— Естественно… Кое-кто меня знает по учебникам.
— Не только. Сцена на плацу, когда вы отказались развязать свой мешок, произвела на пленных самое нежелательное впечатление. По лагерю заговорили: вот как должен вести себя советский человек в плену! Согласитесь…
— Согласен: именно так и должен вести себя в плену советский человек.
Дрейлинг замотал головой. По мере того, как им овладевала злость, его медлительные, неуклюжие и глупые мысли все дальше отходили от благоразумия.
— Вы не хотите пользоваться преимуществами, которыми я пытаюсь облегчить для вас лагерный режим, — не завтракаете, не обедаете… Вот и сейчас…
Дрейлвнг положил в рот ломтик поджаренного хлеба и вкусно захрустел им, слегка подщелкивая вставными зубами.
— Почему вы так делаете? Зачем? Разве вы не видите, что Гитлеру все удается. Германские армии под Москвой и Ленинградом. Entre nous soi dit, — уже назначен день триумфального въезда Гитлера в Москву. Это так же верно, как снег зимой. Русскими оставлены Смоленск, Киев, Одесса, Харьков. Еще один хороший натиск на Москву — и Советской России нет… Все полетит прахом…
Карбышев вскочил со своей узенькой карантинной койки, маленький, — особенно маленький в дурацкой полосатой одежде, — изжелта-бледный, с гневно горящими черными глазами.
— Не смейте, Дрейлинг! Довольно фашистской болтовни!
И комендант побледнел. Его рука сунулась к карману, где лежал револьвер. Но быстрая память опередила руку. Ведь стоявший перед Дрейлингом безумец был нужен Гитлеру не мертвым, а живым. Брест удалось взять только мертвым, а этого необходимо взять живым, только живым. Спрячьте самолюбие, господин фон Дрейлинг! Уже много лет, как вам приходится этим заниматься. С тех пор как жена маленького сумасшедшего человечка наградила вас оплеухой, когда вы рылись на его письменном столе, и до сегодняшнего дня — пощечина за пощечиной. Трудно привыкнуть? Надо. Если нравственное чувство мешает работе, а не работать нельзя, то надо привыкать… да!
— Вот мы и повздорили, Дмитрий Михайлович, — тяжело дыша, сказал комендант. — Но видит бог, я не хотел. Я лишь изложил вам взгляд… не мой… Нет, нет, не мой! Это общепринятый в Германии взгляд на будущее. Однако я допускаю и далее не сомневаюсь, что он не предусматривает всех возможностей. Мало ли что может еще быть? Русский народ умеет защищаться…
На эту последнюю удочку Карбышев должен был попасться. И действительно он снова сел на койку и быстро заговорил, поблескивая глазами:
— Вы родились, выросли, служили в России. Неужели вы не знаете характера нашего народа, — медленно запрягать, но скоро ездить? Это еще Бисмарком замечено и сформулировано. Ваш метод войны — «тактика ужаса» — безостановочное продвижение танковых клиньев, за которыми следуют эшелоны пехотных соединений. Так? Но стоит только нам понять и на практике убедиться, что глубокое вклинивание в наше расположение танковых групп вовсе не есть окружение, а всего лишь его внешнее подобие, — ваша «тактика ужаса» рухнет. Фашисты изобрели эту авантюрную и беспочвенную тактику, но способность считаться с социально-политическими основами народного патриотизма они безвозвратно утеряли. В этом их гибель…
— Однако опыт западноевропейских кампаний…
— Он односторонен и ограничен. Теория военного искусства еще не разработала проблем начального периода войны. Способы действий войск прикрытия, особенности стратегического сосредоточения и развертывания, когда нападение произведено внезапно, — все это такие вопросы, для которых до сих пар не было никакого решения. Они решаются только теперь…
— Как же они решаются? — с любопытством спросил Дрейлинг.
— А вот как… По мере того как сопротивление советского фронта растет, ваши временные преимущества сходят на нет. Ведь вы вложили в первый удар все свои силы. И вы не можете его повторить… Верно?.. Война уже должна быть кончена вами, а нами она еще только начинается. Помните Кутузова? Да, да… Решение? Такое: мы сперва остановим фашистские орды, а потом разгромим их…
Несколько минут и гость и хозяин молчали. Дрейлинг собирался с мыслями. Повидимому, следовало исключить из этого разговор военную тему, — черт с ней! Но если ни политическая, ни филантропическая, ни военная темы не годятся, что же остается? Дрейлингу показалось, что он, наконец, нашел гвоздь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
— Здравствуйте, господин генерал, — вежливо приветствовал его по-русски лагерэльтесте, — принимаем вас как почетного гостя!
От этой вежливости что-то заскребло у Карбышева под сердцем.
— Вы русский? — спросил он.
— Более или менее, — сказал лагерэльтесте, слюняво улыбаясь и отводя глаза, — но закон есть закон. А потому пожалуйте за мной.
Карбышев шел за ним между окнами бараков, где содержались пленные. Некоторые окна были открыты. Из них смотрели бледные лица, изуродованные тупым любопытством. Вот и плац. Лагерэльтесте остановился. К Карбышеву подошел офицер СС.
— Развяжите ваш мешок.
Из окон бараков, окружавших плац, продолжали смотреть бледные, любопытные лица. «А ведь и здесь, вероятно, есть такие, которые меня знают, — подумал Карбышев, — одни — лично, другие — по книгам».
— Развязывайте…
— Не буду, — коротко сказал Карбышев.
— Что? — изумился офицер. — Почему не будете?
— Это нужно не мне, а вам. Развязывайте сами.
Люди в окнах зашевелились, их головы закивали, тупое выражение исчезло с лиц, и глухая волна оживленного говора вылилась из бараков на плац. Офицер выругался сквозь зубы. Ефрейтор бросился к мешку, раскрыл его и высыпал на землю содержимое. Это называлось: обыск. Затем тот же ефрейтор кисточкой нанес на левый борт полосатой куртки, в которую был одет Карбышев, его здешний, хамельсбургский, номер. А под номером навесил красный «Winkel» вершиной вниз.
— В карантин! — приказал офицер.
Голый человечек с шарфом на шее и в резиновых галошах, чрезвычайно похожий на скелет, туго обтянутый мешковиной, принес и поставил перед Карбышевым жестяной поднос с кружкой черного кофе, куриным яйцом и двумя объемистыми ломтями серого хлеба под настоящим сливочным маслом.
— Что это?
— Завтрак генералу, — ответил карантинный уборщик по-немецки.
Как и все, недавно перенесшие сыпной тиф, Карбышев постоянно хотел есть. При виде завтрака что-то завозилось, громко перекатываясь, в его поджаром животе, до боли сладко засосало под ложечкой, наполнило рот слюной и запрыгало в тумане перед глазами. Наступил момент жестокого соблазна. Странная роскошь угощения — куриное яйцо! — наводила на тревожные, горькие мысли. Почему? Дневная порция хлеба в лагерях, — Карбышев хорошо знал это, — буханка на шестерых. Хлеб — на треть из опилок. Маргарин и масло — не одно и то же. Откуда же такая благодать на этом жестяном блюдце?
— Генералу, — повторил голый.
Нет, конечно, дело не в этом. Генералы голодают в лагерях совершенно так же, как и солдаты.
— Я не буду завтракать, — сказал Карбышев уборщику.
— О! — удивился скелет, — я понимаю: вы хотите кушать не иначе, как все. А я бы… я бы все это съел, съел, съел!
Он по-волчьи стукнул зубами и коротко засмеялся. Живая, острая дрожь свирепого голода проскочила по его голой коже. И Карбышев ощутил точно такую же дрожь в себе. Да, они оба были голодны до судорог в желудке. И оба не решались прикоснуться к этой еде.
— Унесите, — сказал Карбышев.
Голый схватил блюдечко и понес. Однако с полдороги вернулся.
— Я — уголовный, — тихо проговорил он, — я — убийца. Но, кроме своего несчастья, я способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch. Извините!
И, шлепая галошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя со значком национал-социалистской партии на халате.
* * *
Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельсбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира» была опоясана шестью рядами проволоки, — крепость в крепости. Кругом — невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом — река. Линия Зигфрида, о которой так много и основательно писал когда-то в своих статьях Карбышев, подходила почти к самому Хамельсбургу. Лагерь состоял из казарм — частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими — просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной — непреодолимой, и действительно была такой.
Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельсбургу, — по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.
— Дмитрий Михайлович! — с искусственным оживлением заговорил он с порога, — Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…
Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.
— Принимаем вас как почетного гостя!
Было совершенно ясно, что это значит. Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter».
…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.
— Казалось бы, все хорошо, — говорил он Карбышеву, — и вдруг возникает нелепый вопрос: а имею ли я нравственное право и т. д.? Скверный вопрос о «нравственном праве» — это и есть то, что своей интеллигентской болезненностью страшно мешает жить и работать. Это ядовитая спирохета, подрывающая естественную силу мысли и чувства. Это русская черта, которая, вероятно, вам знакома, Дмитрий Михайлович, нисколько не меньше, чем мне. Не правда ли? Но с этим надо бороться, бороться…
— Зачем? — спросил Карбышев. — Зачем бороться? Моральное чувство может иногда мешать, но гораздо чаще оно помогает в работе. Все дело в том, о какой работе речь…
— Да, да, — с тихим разочарованием в голосе сказал Дрейлинг, — здесь мы с вами не разойдемся. Да, конечно, основой жизни должно быть уважение к личности, к труду и уму людей. И вы, и я — мы старые русские офицеры, вполне порядочные люди и хорошо знаем это. Но как быть, когда личное приходит в конфликт с… не личным? Вот тут…
— Вы — комендант, а я — пленник? Пусть это вас не беспокоит…
— О, нет… Такому пленнику, как вы, необходим именно такой комендант, как я. Надеюсь, что между нами не будет недоразумений. Я говорю о гораздо больших вещах — о войне, о том, что история народов превращается в борьбу рас…
— Чепуха, — резко сказал Карбышев.
— Может быть, — полусогласился Дрейлинг, — может быть… Я ничего не утверждаю. Я не политик, я просто военный человек. Потому только я и говорю о таких фактах войны, как, например, недавнее форсирование Днепра германскими силами. Волшебная быстрота наступления…
— А почему вы не наступаете вместе с германскими силами на Россию, а сидите комендантом в этой мышеловке? — внезапно спросил Карбышев.
Но Дрейлинга не смутил даже и такой неожиданный и дерзкий вопрос.
— Очень просто… Я не стремлюсь к лаврам в этой войне, так как не перестаю чувствовать себя русским, — сказал он и подумал: «Ловко!..»
Однако чтобы Карбышев не усомнился в искренности сказанного, надо было поступить, как делают обычно люди, нечаянно сказавшие правду, — то есть испугаться и начать заметать след. Дрейлинг встал, подошел к двери, прислушался и вернулся.
— И еще одна причина, — договорил он, — германские лагеря для военнопленных — ужасная вещь. Если люди умирают здесь недостаточно быстро, их убивают. Самый крепкий человек выдерживает полгода. Коммунисты — первые кандидаты. Такой человек, как я, — счастье для лагеря. Лавры победителя меня не прельщают, но благодарную память множества моих несчастных соотечественников я очень хотел бы заслужить. Вот мой скромный ответ на ваш недостаточно скромный вопрос, Дмитрий Михайлович. Социалисты гораздо чаще становятся обывателями, чем обыватели — социалистами. Слава богу, что я — ни то и ни другое. Неужели вам не странно, что вы коммунист?
— Мне странно, что можно об этом спрашивать. Я — коммунист и останусь им всегда, при всех обстоятельствах.
До сих пор Дрейлингу не было почти никакой надобности притворяться: так удачно он настроил себя для этого разговора на тон доброжелательности. Но реплики Карбышева все грубей и грубей вторгались в мир его души. А самая последняя просто-таки взбесила. И в разговоре наступил неизбежный и необходимый перелом.
— Десять минут назад, — сказал Дрейлинг, — я выразил надежду на то, что между нами не будет недоразумений. И, конечно, их не будет, если вы не станете их создавать.
— А что вы называете недоразумениями?
— Ваше имя очень популярно между пленными…
— Естественно… Кое-кто меня знает по учебникам.
— Не только. Сцена на плацу, когда вы отказались развязать свой мешок, произвела на пленных самое нежелательное впечатление. По лагерю заговорили: вот как должен вести себя советский человек в плену! Согласитесь…
— Согласен: именно так и должен вести себя в плену советский человек.
Дрейлинг замотал головой. По мере того, как им овладевала злость, его медлительные, неуклюжие и глупые мысли все дальше отходили от благоразумия.
— Вы не хотите пользоваться преимуществами, которыми я пытаюсь облегчить для вас лагерный режим, — не завтракаете, не обедаете… Вот и сейчас…
Дрейлвнг положил в рот ломтик поджаренного хлеба и вкусно захрустел им, слегка подщелкивая вставными зубами.
— Почему вы так делаете? Зачем? Разве вы не видите, что Гитлеру все удается. Германские армии под Москвой и Ленинградом. Entre nous soi dit, — уже назначен день триумфального въезда Гитлера в Москву. Это так же верно, как снег зимой. Русскими оставлены Смоленск, Киев, Одесса, Харьков. Еще один хороший натиск на Москву — и Советской России нет… Все полетит прахом…
Карбышев вскочил со своей узенькой карантинной койки, маленький, — особенно маленький в дурацкой полосатой одежде, — изжелта-бледный, с гневно горящими черными глазами.
— Не смейте, Дрейлинг! Довольно фашистской болтовни!
И комендант побледнел. Его рука сунулась к карману, где лежал револьвер. Но быстрая память опередила руку. Ведь стоявший перед Дрейлингом безумец был нужен Гитлеру не мертвым, а живым. Брест удалось взять только мертвым, а этого необходимо взять живым, только живым. Спрячьте самолюбие, господин фон Дрейлинг! Уже много лет, как вам приходится этим заниматься. С тех пор как жена маленького сумасшедшего человечка наградила вас оплеухой, когда вы рылись на его письменном столе, и до сегодняшнего дня — пощечина за пощечиной. Трудно привыкнуть? Надо. Если нравственное чувство мешает работе, а не работать нельзя, то надо привыкать… да!
— Вот мы и повздорили, Дмитрий Михайлович, — тяжело дыша, сказал комендант. — Но видит бог, я не хотел. Я лишь изложил вам взгляд… не мой… Нет, нет, не мой! Это общепринятый в Германии взгляд на будущее. Однако я допускаю и далее не сомневаюсь, что он не предусматривает всех возможностей. Мало ли что может еще быть? Русский народ умеет защищаться…
На эту последнюю удочку Карбышев должен был попасться. И действительно он снова сел на койку и быстро заговорил, поблескивая глазами:
— Вы родились, выросли, служили в России. Неужели вы не знаете характера нашего народа, — медленно запрягать, но скоро ездить? Это еще Бисмарком замечено и сформулировано. Ваш метод войны — «тактика ужаса» — безостановочное продвижение танковых клиньев, за которыми следуют эшелоны пехотных соединений. Так? Но стоит только нам понять и на практике убедиться, что глубокое вклинивание в наше расположение танковых групп вовсе не есть окружение, а всего лишь его внешнее подобие, — ваша «тактика ужаса» рухнет. Фашисты изобрели эту авантюрную и беспочвенную тактику, но способность считаться с социально-политическими основами народного патриотизма они безвозвратно утеряли. В этом их гибель…
— Однако опыт западноевропейских кампаний…
— Он односторонен и ограничен. Теория военного искусства еще не разработала проблем начального периода войны. Способы действий войск прикрытия, особенности стратегического сосредоточения и развертывания, когда нападение произведено внезапно, — все это такие вопросы, для которых до сих пар не было никакого решения. Они решаются только теперь…
— Как же они решаются? — с любопытством спросил Дрейлинг.
— А вот как… По мере того как сопротивление советского фронта растет, ваши временные преимущества сходят на нет. Ведь вы вложили в первый удар все свои силы. И вы не можете его повторить… Верно?.. Война уже должна быть кончена вами, а нами она еще только начинается. Помните Кутузова? Да, да… Решение? Такое: мы сперва остановим фашистские орды, а потом разгромим их…
Несколько минут и гость и хозяин молчали. Дрейлинг собирался с мыслями. Повидимому, следовало исключить из этого разговор военную тему, — черт с ней! Но если ни политическая, ни филантропическая, ни военная темы не годятся, что же остается? Дрейлингу показалось, что он, наконец, нашел гвоздь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132