https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/prjamougolnye/
Третьих выталкивали в предбанник и велели им одеваться. В партии Карбышева было несколько сот человек. Половина из них уже несколько раз выбегала голышом на мороз, попадала под резину, снова возвращалась в баню, грелась и бежала опять куда глаза глядят, провожаемая резиной. Одни падали и не поднимались. Другие падали и поднимались. Третьи не падали. У всех были багрово-синие, исполосованные, прохлестанные до крови тела. Карбышев держался… Стемнело. У месяца был такой вид, как будто он только что вылез из мыльной пены. Так по крайней мере казалось Карбышеву. Удивительно, что ему могло что-нибудь казаться, потому что операция с обливанием и избиением пленных все еще продолжалась. Но Карбышев не потерял способности ни видеть, — ему хорошо приметилось, например, как гирлянды ярких электрических лампочек плавают в воздухе, подбрасываемые ветром, — ни думать: «Может быть, для хорошей жизни и достаточно так называемых высоких чувств. Но для хорошей смерти этого мало. Еще кое-что требуется… Еще». Было очень холодно — градусов двенадцать мороза, не меньше. Карбышев видел, замечал, думал. Однако главное проходило мимо его сознания. Это главное заключалось в том, что группа пленных, человек пятьдесят, — и он в их числе, — все ближе и ближе прижималась под ударами резиновых дубинок и водяных струй к стене у крепостных ворот. Это — главное? Почему?..
…Окна в бараках были закрашены синей краской. Но кое-где краска слезла, и в этих местах образовались просветы, сквозь которые можно было днем и ночью видеть все, что происходило на плаце. Заключенные очень редко пользовались этой строго запрещенной возможностью. Мешали запуганность, природная терпеливость, инстинкт локтя и равнения по соседям, черствое машиноподобие тела и души, усердно прививаемые лагерным режимом. В последнее время режим ожесточился до неимоверности. Естественно, когда гунсты исполняют из страха совершенно точно то, что им приказано исполнить. Но поистине страшно, когда они начинают сами приказывать от ужаса, которым захвачены, и от безысходности, которая преграждает им путь.
Линтварев приник к окну. Никакая сила не могла бы оторвать его от прозрачного пятна на стекле. Под бледным светом качающихся электролампочек он ясно видел толпившуюся у стены близ лагерных ворот группу осужденных на смерть. Несколько минут назад каждый из этих людей еще имел собственный вид и свою фигуру, — был высок, худ, плечист или приземист. И тогда Линтварев различил среди них маленькую фигурку человека, о котором он так много и мучительно думал, — Карбышева. Это был Карбышев, подлинный, еще живой, но уже взысканный неотвратимостью смерти, ибо всем маутхаузенским старожилам было прекрасно известно, что публичная казнь постигает осужденных именно здесь, у лагерной стены, близ ворот. Карбышева казнят. Все становится на свое место — и листовка, и взгляд Линтварева на свою судьбу. Вдруг воскресает у Линтварева потерянное желание все выдержать, лишь бы жить, и к вере в себя возвращается смысл. Карбышев не изменил — значит, есть святое в жизни, значит можно и терпеть, и ждать… Еще несколько минут назад Линтварев довольно ясно различал фигуры осужденных на смерть. Однако это становилось все трудней. Их фигуры странно меняли линии своих очертаний, как бы опухляясь, обрастая чем-то; они неправдоподобно расширялись в объеме и при этом теряли отчетливость своих форм. Линтварев с мучительной тревогой наблюдал эту фантастическую картину, встававшую в бледном свете холодного огня, под ледяными брызгами перекрещивающихся струй. Он не понимал, что происходит. Вдруг волосы шевельнулись на его полуобстриженной голове, — он понял. Люди у стены обледеневали, покрываясь все утолщающейся и утолщающейся прозрачно-голубой корой.
— А-а-а-а! — в ужасе крикнул Линтварев.
Ои смотрел, смотрел, но эсэсовца, стоявшего неподалеку от окна и давно уже грозившего ему кулаком, не видел.
А это был Гунст.
— А-а-а-а!
Гунст, как собака, щелкнул зубами и вскинул автомат. Из синего стекла барачного окна со звоном брызнул фонтан осколков. Линтварев рухнул на спину.
На плац вывели тех, кому казнь назначалась на завтра, а сегодняшняя должна была служить нравоучением. Судя по восклицаниям, которые вырывались из толпы поучающихся, среди них было много французов.
— Се je ne sais quoi…
Были также англичане.
— Goddem! My he art gocs pitt-a-patt!
Майор канадской армии Седдон де Сент-Клер слышал все эти возгласы. Но они пробегали мимо его сознания, не прикасаясь к мысли. Зато горячая и быстрая речь маленького старика, обращенная к русским товарищам, при всей своей непонятности, действовала на майора, как магнит. «Советский Союз»… «Советский Союз»… Эти слова де Сент-Клер понимал. О, как хорошо он понимал их! Карбышев говорил, задыхаясь, — не столько говорил, сколько хрипел.
— Германия… Нет, Германия — не нацисты, а немцы — не фашизм…
Ему хотелось сказать, что Германия нацистских дармоедов, грабителей, убийц и гестаповцев вовсе не то же самое, что Германия честного, простого, трудолюбивого народа. Уже и сейчас между той и другой Германией пропасть. Но народ германский везде и всегда один. И он знает, за кем, куда идти, и здесь — конец фашизма… Очень, очень хотелось сказать, потому что никогда еще все это не было так понятно и ясно, как сейчас. Но сказать было трудно, — невозможно. Карбышева бил жестокий озноб. Жернова холода ворочались в его груди. Язык еле двигался. И последнее, что ему удалось выговорить, было одновременно и похоже и не похоже на то, о чем он думал.
Канадский майор де Сент-Клер вдруг увидел пристальный взгляд немигающих, черных глаз, прямо устремленный на него и его товарищей. Хриплые слова долетели до майора:
— Courage, camarades! Songez a votre patrie… et la vaillance ne vous alandonnera jamais!
Карбышев вскинул голову кверху.
— Всего лишь одна звезда на небе. Но зато как ярка!
Майору Седдон де Сент-Клер показалось, что он и это понял. Он схватил руку Карбышева. Странно: потоки воды прекратились. Солдат в пилотке заводской охраны стоял, опустив шланг носом в землю. Шланг судорожно вздрагивал. Вода лилась под ноги. Может быть, и солдат что-нибудь понял? Карбышев попытался ответить на рукопожатие канадца. Но не успел. Храпя, как бульдог, Гунст оттолкнул солдата в пилотке и поднял шланг. Ледяной удар опрокинул Карбышева. Цепляясь за стену, он хотел приподняться и не смог. Его сердце билось и прыгало в бездонной пустоте. Руки повисали, как сплетенные из соломы жгуты. Мысль проваливалась в ничто. Он жил, не думая о смерти, и теперь, умирая, думал тоже не о ней. Да и что такое смерть впереди, когда столько жизни за плечами? И такая большая, такая нужная, смелая, чистая жизнь… Жизнь! Жизнь!
Глава пятьдесят вторая
Уже сумерки спускались на Москву, и дальним мерцанием быстрых зарниц озарялся вечерний город, когда майор Мирополов позвонил у квартиры Карбышевых на Смоленском бульваре. Это было в середине августа тысяча девятьсот сорок шестого года, через несколько дней после того, как газеты опубликовали Указ Президиума Верховного Совета СССР о посмертном присвоении Карбышеву звания Героя Советского Союза. Три обстоятельства привели Мирополова на Смоленский бульвар. Во-первых, он считал своим долгом рассказать все, что знал о жизни Дмитрия Михайловича от начала войны до ареста во Флоссенбурге. Во-вторых, ощущал горячую потребность слиться с близкими к покойному другу людьми в общем чувстве гордости его подвигом. И, наконец, в-третьих, Мирополов полагал необходимым «предъявить» семье Карбышева его очки.
Старательно обтирая пот с лысины и перебирая пальцами еще не совсем отросшую седую бороду, Мирополов прихлебывал чай и говорил:
— Человек форсировал Днепр, — герой. Но герой после смерти — это, знаете, другое, это — много посильней!
И он снова и снова принимался читать Указ Президиума Верховного Совета:
«За исключительную стойкость и мужество, проявленные в борьбе с немецкими захватчиками в Великой Отечественной войне, присвоить посмертно звание Героя Советского Союза генерал-лейтенанту инженерных войск Карбышеву Дмитрию Михайловичу». Снова и снова брался за письмо белорусского учителя из села Низок и за перевод предсмертного показания канадского майора Седдон де Сент-Клер. И все вертел в руках да разглядывал достопамятные очки…
…Мирополов был уже не первым рассказчиком из числа тех, кто появлялся иногда на Смоленском бульваре «с того света». Все они говорили о том, что видели, а видели одно и то же. В общем сходилось; в частностях так расходилось, что и не свяжешь, словно у всех этих людей были совсем разные глаза. Лидия Васильевна слушала и думала: «Ни одно человеческое сердце не смогло бы вынести столько счастья, сколько приходится иногда выносить ему горя». А время шло да шло, и все меньше да меньше казалось ей нужным устанавливать во всей точности и со всевозможной бесспорностью, как именно было то или произошло это, когда так ясно делалось все главное в жизни и смерти Дики…
* * *
Двадцать восьмого февраля сорок восьмого года должно было состояться в Маутхаузене открытие памятника на месте гибели генерала Карбышева…
Елена Карбышева сидела у окна. Февральская луна последней четверти ярко светила с безоблачного неба. Блеск ночи врывался сквозь стекла в комнату. Каждая пуговка на сорочке отчетливо виднелась. Ветер подвывал на лестнице, — метался, бился, словно борясь с таинственной властью. Иногда с улицы доносилось что-то глухое, неразборчивое. И от всех этих звуков, отчасти ненужных, а отчасти необходимых, странной, «звуковой» болью наполнялась голова.
Нет бессонницы мучительнее той, которая возникает от «мыслей». И не потому возникает, что мыслей много, а потому, что они одни и те же. Из их постоянства рождается напряжение, мешающее спать. А не спать — значит думать. Елена Карбышева думала об отце и о себе — о двух коммунистах, о двух советских военных инженерах, о двух поколениях одной семьи, одного настоящего советского рода, — и старалась как можно шире, полнее, значительнее и существеннее понять смысл того, что должно завтра произойти в далеком Тироле, на горном плато, в крепости Маутхаузен…
* * *
По верхним долинам — линия снегов, и черные сосны — на склонах гор, то есть все — совершенно так же, как и три года назад. Так же тяжеловесны две огромные четырехугольные башни. Посредине — ворота. Стены — гигантский-Гранитный квадрат. Под ярким солнцем лагерь бел и светел. Где-то играет музыка. Даже красиво и, главное, — чисто, чисто… В этом есть много общего с гитлеровской Германией: люди жили, чтобы прятать за спиной смерть.
Лагерь передан советскими властями Австрии. Условие при этом поставлено одно, единственное: ничто здесь не должно быть изменено или перестроено. Не только мемориальная доска, с которой упадет сегодня занавес, но и весь лагерь целиком должен стать памятником. К траурному митингу в Маутхаузен съехалось много австрийских коммунистов и общественных деятелей. Среди них были, конечно, и «коцетники». Господин Фогель исполнял роль хозяина.
К этому времени господин Фогель, превзошел все ожидания своих друзей, как такое лицо, через которое по преимуществу обеспечивалось широкое влияние католической церкви на политику австрийского правительства. «Партия денежного мешка» была поставлена у власти Ватиканом. Но ядро этой партии — «Картель-Фербанд». А в списках одной из секций «Картель-Фербанд», рядом с кричащей фамилией почетного члена фашиста Зейсс Инкварта, значилось и правительственное имя господина Фогеля.
«Коцетник» Фогель показывал гостям Маутхаузен. Вот долина Дуная — необозримая ширина, простор, упирающийся в белые громады Альпийских хребтов. Вот гребни лесистых холмов, и между ними — дорога в каменоломню. Что это за светлые домики с занавесками? Это — бывший эсэсовский городок.
— Какая красивая страна, — говорили гости, — но передать эту красоту словами невозможно. Это все равно, что пробовать рассказать музыку…
А вот и самый лагерь. В низком кирпичном здании на площади помещалась контора. Тут же госпиталь и «цех уничтожения». Это — подвалы с газовыми камерами и карцерами. Что такое карцер? Каменная комната со стальной дверью, яркой электрической лампой и большим, корытообразным столом из красного бетона посредине… Желобок из корыта для стока крови. Вот — бараки, одноэтажные, тесные. Лагерь был переполнен. Барак рассчитан на сорок человек, в нем жило сто, сто двадцать, сто пятьдесят…
— А где помещались вы, господин Фогель? — спросил советский генерал-полковник, тот самый светлолицый генерал с ласковой ямочкой на подбородке, который восемь лет назад деятельно и сочувственно проводил маленькое торжество карбышевского шестидесятилетия, а теперь приехал сюда открывать памятник Карбышеву. — Не в бараке, же?
Вид господина Фогеля, за минуту до того благодушно-улыбающийся и развязно веселый, как у человека, уже успевшего хлебнуть, вдруг омрачился.
— О, — сказал он, — я покажу вам, господин генерал, камеру моих одиноких страданий…
И он повел гостей к серому зданию с бетонными мешками одиночек. Гости вошли в пустой мешок. «Ужасно!»
— Так погибали нравственные и умственные силачи, несчастные жертвы проклятого режима!
Генерал-майор Якимах чувствовал сердце: оно колотилось, как птица в силке. Голос его прервался, когда он спросил:
— Вы не видели, как умер наш Карбышев?
Господин Фогель отрицательно мотнул рыжеватой головой. Его смиренный вид напоминал лошадь, которую привели продавать на базар. Нет, он не видел. Почему?
— Я спал…
Якимах отошел в сторону. «Спи, Фогель, спи!.. Но и в Германии, и в Австрии, и повсюду на свете не спят уже люди. И для мучителей, привыкших безнаказанно терзать и мучить свой народ, приходит конец. Две Германии? Пусть пока две. А народ — один. И он идет не за вами, а за теми, кто ведет его к миру и счастью в новой жизни. Фашизм погиб, — думал Якимах, — но за гибелью его — труд созидания, борьба, борьба, борьба… Не хозяином чужих земель должен стать немецкий народ, а хозяином своей собственной страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
…Окна в бараках были закрашены синей краской. Но кое-где краска слезла, и в этих местах образовались просветы, сквозь которые можно было днем и ночью видеть все, что происходило на плаце. Заключенные очень редко пользовались этой строго запрещенной возможностью. Мешали запуганность, природная терпеливость, инстинкт локтя и равнения по соседям, черствое машиноподобие тела и души, усердно прививаемые лагерным режимом. В последнее время режим ожесточился до неимоверности. Естественно, когда гунсты исполняют из страха совершенно точно то, что им приказано исполнить. Но поистине страшно, когда они начинают сами приказывать от ужаса, которым захвачены, и от безысходности, которая преграждает им путь.
Линтварев приник к окну. Никакая сила не могла бы оторвать его от прозрачного пятна на стекле. Под бледным светом качающихся электролампочек он ясно видел толпившуюся у стены близ лагерных ворот группу осужденных на смерть. Несколько минут назад каждый из этих людей еще имел собственный вид и свою фигуру, — был высок, худ, плечист или приземист. И тогда Линтварев различил среди них маленькую фигурку человека, о котором он так много и мучительно думал, — Карбышева. Это был Карбышев, подлинный, еще живой, но уже взысканный неотвратимостью смерти, ибо всем маутхаузенским старожилам было прекрасно известно, что публичная казнь постигает осужденных именно здесь, у лагерной стены, близ ворот. Карбышева казнят. Все становится на свое место — и листовка, и взгляд Линтварева на свою судьбу. Вдруг воскресает у Линтварева потерянное желание все выдержать, лишь бы жить, и к вере в себя возвращается смысл. Карбышев не изменил — значит, есть святое в жизни, значит можно и терпеть, и ждать… Еще несколько минут назад Линтварев довольно ясно различал фигуры осужденных на смерть. Однако это становилось все трудней. Их фигуры странно меняли линии своих очертаний, как бы опухляясь, обрастая чем-то; они неправдоподобно расширялись в объеме и при этом теряли отчетливость своих форм. Линтварев с мучительной тревогой наблюдал эту фантастическую картину, встававшую в бледном свете холодного огня, под ледяными брызгами перекрещивающихся струй. Он не понимал, что происходит. Вдруг волосы шевельнулись на его полуобстриженной голове, — он понял. Люди у стены обледеневали, покрываясь все утолщающейся и утолщающейся прозрачно-голубой корой.
— А-а-а-а! — в ужасе крикнул Линтварев.
Ои смотрел, смотрел, но эсэсовца, стоявшего неподалеку от окна и давно уже грозившего ему кулаком, не видел.
А это был Гунст.
— А-а-а-а!
Гунст, как собака, щелкнул зубами и вскинул автомат. Из синего стекла барачного окна со звоном брызнул фонтан осколков. Линтварев рухнул на спину.
На плац вывели тех, кому казнь назначалась на завтра, а сегодняшняя должна была служить нравоучением. Судя по восклицаниям, которые вырывались из толпы поучающихся, среди них было много французов.
— Се je ne sais quoi…
Были также англичане.
— Goddem! My he art gocs pitt-a-patt!
Майор канадской армии Седдон де Сент-Клер слышал все эти возгласы. Но они пробегали мимо его сознания, не прикасаясь к мысли. Зато горячая и быстрая речь маленького старика, обращенная к русским товарищам, при всей своей непонятности, действовала на майора, как магнит. «Советский Союз»… «Советский Союз»… Эти слова де Сент-Клер понимал. О, как хорошо он понимал их! Карбышев говорил, задыхаясь, — не столько говорил, сколько хрипел.
— Германия… Нет, Германия — не нацисты, а немцы — не фашизм…
Ему хотелось сказать, что Германия нацистских дармоедов, грабителей, убийц и гестаповцев вовсе не то же самое, что Германия честного, простого, трудолюбивого народа. Уже и сейчас между той и другой Германией пропасть. Но народ германский везде и всегда один. И он знает, за кем, куда идти, и здесь — конец фашизма… Очень, очень хотелось сказать, потому что никогда еще все это не было так понятно и ясно, как сейчас. Но сказать было трудно, — невозможно. Карбышева бил жестокий озноб. Жернова холода ворочались в его груди. Язык еле двигался. И последнее, что ему удалось выговорить, было одновременно и похоже и не похоже на то, о чем он думал.
Канадский майор де Сент-Клер вдруг увидел пристальный взгляд немигающих, черных глаз, прямо устремленный на него и его товарищей. Хриплые слова долетели до майора:
— Courage, camarades! Songez a votre patrie… et la vaillance ne vous alandonnera jamais!
Карбышев вскинул голову кверху.
— Всего лишь одна звезда на небе. Но зато как ярка!
Майору Седдон де Сент-Клер показалось, что он и это понял. Он схватил руку Карбышева. Странно: потоки воды прекратились. Солдат в пилотке заводской охраны стоял, опустив шланг носом в землю. Шланг судорожно вздрагивал. Вода лилась под ноги. Может быть, и солдат что-нибудь понял? Карбышев попытался ответить на рукопожатие канадца. Но не успел. Храпя, как бульдог, Гунст оттолкнул солдата в пилотке и поднял шланг. Ледяной удар опрокинул Карбышева. Цепляясь за стену, он хотел приподняться и не смог. Его сердце билось и прыгало в бездонной пустоте. Руки повисали, как сплетенные из соломы жгуты. Мысль проваливалась в ничто. Он жил, не думая о смерти, и теперь, умирая, думал тоже не о ней. Да и что такое смерть впереди, когда столько жизни за плечами? И такая большая, такая нужная, смелая, чистая жизнь… Жизнь! Жизнь!
Глава пятьдесят вторая
Уже сумерки спускались на Москву, и дальним мерцанием быстрых зарниц озарялся вечерний город, когда майор Мирополов позвонил у квартиры Карбышевых на Смоленском бульваре. Это было в середине августа тысяча девятьсот сорок шестого года, через несколько дней после того, как газеты опубликовали Указ Президиума Верховного Совета СССР о посмертном присвоении Карбышеву звания Героя Советского Союза. Три обстоятельства привели Мирополова на Смоленский бульвар. Во-первых, он считал своим долгом рассказать все, что знал о жизни Дмитрия Михайловича от начала войны до ареста во Флоссенбурге. Во-вторых, ощущал горячую потребность слиться с близкими к покойному другу людьми в общем чувстве гордости его подвигом. И, наконец, в-третьих, Мирополов полагал необходимым «предъявить» семье Карбышева его очки.
Старательно обтирая пот с лысины и перебирая пальцами еще не совсем отросшую седую бороду, Мирополов прихлебывал чай и говорил:
— Человек форсировал Днепр, — герой. Но герой после смерти — это, знаете, другое, это — много посильней!
И он снова и снова принимался читать Указ Президиума Верховного Совета:
«За исключительную стойкость и мужество, проявленные в борьбе с немецкими захватчиками в Великой Отечественной войне, присвоить посмертно звание Героя Советского Союза генерал-лейтенанту инженерных войск Карбышеву Дмитрию Михайловичу». Снова и снова брался за письмо белорусского учителя из села Низок и за перевод предсмертного показания канадского майора Седдон де Сент-Клер. И все вертел в руках да разглядывал достопамятные очки…
…Мирополов был уже не первым рассказчиком из числа тех, кто появлялся иногда на Смоленском бульваре «с того света». Все они говорили о том, что видели, а видели одно и то же. В общем сходилось; в частностях так расходилось, что и не свяжешь, словно у всех этих людей были совсем разные глаза. Лидия Васильевна слушала и думала: «Ни одно человеческое сердце не смогло бы вынести столько счастья, сколько приходится иногда выносить ему горя». А время шло да шло, и все меньше да меньше казалось ей нужным устанавливать во всей точности и со всевозможной бесспорностью, как именно было то или произошло это, когда так ясно делалось все главное в жизни и смерти Дики…
* * *
Двадцать восьмого февраля сорок восьмого года должно было состояться в Маутхаузене открытие памятника на месте гибели генерала Карбышева…
Елена Карбышева сидела у окна. Февральская луна последней четверти ярко светила с безоблачного неба. Блеск ночи врывался сквозь стекла в комнату. Каждая пуговка на сорочке отчетливо виднелась. Ветер подвывал на лестнице, — метался, бился, словно борясь с таинственной властью. Иногда с улицы доносилось что-то глухое, неразборчивое. И от всех этих звуков, отчасти ненужных, а отчасти необходимых, странной, «звуковой» болью наполнялась голова.
Нет бессонницы мучительнее той, которая возникает от «мыслей». И не потому возникает, что мыслей много, а потому, что они одни и те же. Из их постоянства рождается напряжение, мешающее спать. А не спать — значит думать. Елена Карбышева думала об отце и о себе — о двух коммунистах, о двух советских военных инженерах, о двух поколениях одной семьи, одного настоящего советского рода, — и старалась как можно шире, полнее, значительнее и существеннее понять смысл того, что должно завтра произойти в далеком Тироле, на горном плато, в крепости Маутхаузен…
* * *
По верхним долинам — линия снегов, и черные сосны — на склонах гор, то есть все — совершенно так же, как и три года назад. Так же тяжеловесны две огромные четырехугольные башни. Посредине — ворота. Стены — гигантский-Гранитный квадрат. Под ярким солнцем лагерь бел и светел. Где-то играет музыка. Даже красиво и, главное, — чисто, чисто… В этом есть много общего с гитлеровской Германией: люди жили, чтобы прятать за спиной смерть.
Лагерь передан советскими властями Австрии. Условие при этом поставлено одно, единственное: ничто здесь не должно быть изменено или перестроено. Не только мемориальная доска, с которой упадет сегодня занавес, но и весь лагерь целиком должен стать памятником. К траурному митингу в Маутхаузен съехалось много австрийских коммунистов и общественных деятелей. Среди них были, конечно, и «коцетники». Господин Фогель исполнял роль хозяина.
К этому времени господин Фогель, превзошел все ожидания своих друзей, как такое лицо, через которое по преимуществу обеспечивалось широкое влияние католической церкви на политику австрийского правительства. «Партия денежного мешка» была поставлена у власти Ватиканом. Но ядро этой партии — «Картель-Фербанд». А в списках одной из секций «Картель-Фербанд», рядом с кричащей фамилией почетного члена фашиста Зейсс Инкварта, значилось и правительственное имя господина Фогеля.
«Коцетник» Фогель показывал гостям Маутхаузен. Вот долина Дуная — необозримая ширина, простор, упирающийся в белые громады Альпийских хребтов. Вот гребни лесистых холмов, и между ними — дорога в каменоломню. Что это за светлые домики с занавесками? Это — бывший эсэсовский городок.
— Какая красивая страна, — говорили гости, — но передать эту красоту словами невозможно. Это все равно, что пробовать рассказать музыку…
А вот и самый лагерь. В низком кирпичном здании на площади помещалась контора. Тут же госпиталь и «цех уничтожения». Это — подвалы с газовыми камерами и карцерами. Что такое карцер? Каменная комната со стальной дверью, яркой электрической лампой и большим, корытообразным столом из красного бетона посредине… Желобок из корыта для стока крови. Вот — бараки, одноэтажные, тесные. Лагерь был переполнен. Барак рассчитан на сорок человек, в нем жило сто, сто двадцать, сто пятьдесят…
— А где помещались вы, господин Фогель? — спросил советский генерал-полковник, тот самый светлолицый генерал с ласковой ямочкой на подбородке, который восемь лет назад деятельно и сочувственно проводил маленькое торжество карбышевского шестидесятилетия, а теперь приехал сюда открывать памятник Карбышеву. — Не в бараке, же?
Вид господина Фогеля, за минуту до того благодушно-улыбающийся и развязно веселый, как у человека, уже успевшего хлебнуть, вдруг омрачился.
— О, — сказал он, — я покажу вам, господин генерал, камеру моих одиноких страданий…
И он повел гостей к серому зданию с бетонными мешками одиночек. Гости вошли в пустой мешок. «Ужасно!»
— Так погибали нравственные и умственные силачи, несчастные жертвы проклятого режима!
Генерал-майор Якимах чувствовал сердце: оно колотилось, как птица в силке. Голос его прервался, когда он спросил:
— Вы не видели, как умер наш Карбышев?
Господин Фогель отрицательно мотнул рыжеватой головой. Его смиренный вид напоминал лошадь, которую привели продавать на базар. Нет, он не видел. Почему?
— Я спал…
Якимах отошел в сторону. «Спи, Фогель, спи!.. Но и в Германии, и в Австрии, и повсюду на свете не спят уже люди. И для мучителей, привыкших безнаказанно терзать и мучить свой народ, приходит конец. Две Германии? Пусть пока две. А народ — один. И он идет не за вами, а за теми, кто ведет его к миру и счастью в новой жизни. Фашизм погиб, — думал Якимах, — но за гибелью его — труд созидания, борьба, борьба, борьба… Не хозяином чужих земель должен стать немецкий народ, а хозяином своей собственной страны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132