C доставкой магазин Wodolei.ru
Надуете, — по службе вам мстить буду!..
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
— Барин дома?
— А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
— Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
— Елоцкин? — переспросил денщик, — эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
— Неужто спит?
— А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
— Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
— Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
— Особого ничего не делаю, ваше благородие, — сказал Елочкин, — как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все — война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
— Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
— И мне сдается…
— Что?
— Будто ваше благородие — эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
— Видишь? Таких — два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
— Как угодно, — сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, — как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
— Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, — очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, — конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, — не пощажу. Теперь — сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит — сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
— Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
— Покорнейше благодарю, ваше благородие, — сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, — от души вас…
— Не дури! Душа — пар. Заруби только на своем носу, что мы — квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, — думал он, — слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
— Ска-а-тина!
Глава одиннадцатая
Осенью Минск подвергся наводнению. Его затопило великим множеством молодых людей в фуражках, совершенно офицерских, но только с круглыми чиновничьими кокардами; в погонах, очень похожих на офицерские, но с чиновничьим галуном. И почти все эти молодые люди имели на ногах шпоры, а у левого бока холодное оружие. Шашка прыгала, скакала, звонко шлепала по голенищу и, с предательской неожиданностью застревая между ступнями, повергала иных прямо наземь. Неопытные солдаты отмахивали юнцам «честь» и даже топали при этом ногами. Юнцы благосклонно принимали «честь». Но бывалые солдаты при встрече с ними и ухом не вели; некоторые же, проходя мимо, вызывающе поплевывали на мостовую. И тогда юнцы делали вид, что не замечают. Словом, Минск наводнился земгусарами.
Под этим названием разумелась молодежь, сумевшая заслониться от призыва в армию службой в бесчисленных учреждениях Всероссийского земского союза. Летом управление ВЗС при штабе Десятой армии располагалось верстах в сорока от фронта, в местечке Ивенец; а к осени переехало в Минск. Дом под № 50 на Петропавловской улице — хозяйственный отдел управления — стал центром бурной деятельности. Земгусарское многолюдье кипело в маленьких низких комнатах, заставленных пузатыми шкафами; на облитых чернилами столах громоздились пыльные картотеки; трескучие голоса ундервудов и ремингтонов наперебой забивали друг друга. Земгусары ходили, сидели, курили, рассказывали анекдоты, ухаживали за машинистками, звякали шпорами и так осторожно придерживали шашку, словно боялись, как бы она не выстрелила. Иногда кому-нибудь из этой тучи бездельников вдруг требовалась деловая справка. В адрес такой-то дивизии… столько-то вагонов… Когда? Откуда? Было совершенно бесполезной затеей искать ответ в картотеке или в папке с перепиской. «А вы спросите у Михайлова». Отличный совет! Михайлов знал все. Другого такого Михайлова в управлении ВЗС при штабе Десятой армии не существовало. Это был очень еще молодой человек, с круглым, свежим, ясным лицом и прекрасными карими глазами, в которых так и виделось чистое утро жаркого южного дня. В обклад лица темнела небольшая бородка; от молодости она казалась чем-то не настоящим — вроде театральной наклейки из отдельных волосков. Михайлов занимался в особой комнатушке, среди шкафов и картотечных ящиков, но один, без машинисток. Ни шпор, ни шашки он не носил. Погончики на его плечах почему-то совсем не блестели. Зато диагоналевые, сильно заношенные, гимнастерка и брюки чрезвычайно блестели. В небольшой коренастой, подтянутой фигуре этого молодого человека было много четкого, ладного и аккуратного. Очень может быть, что в недавние гимназические времена ему случалось выступать даже и в роли галантного кавалера. Здесь же, со своей редкой способностью все знать и помнить, он был незаменим. Михайлов никогда и никому не отказывал в справках, хотя был всегда чрезвычайно занят своей собственной, прямой, работой. Его письменный столик был постоянно завален докладными записками, отчетами, сводками и сотнями всяких других документов, густо покрытых его неразборчивым «куриным» почерком. Непонятно, когда он успевал все это подсчитать, проверить, скомбинировать в нужных «аспектах» и привести в удобочитаемый вид, — тем более, что добрая половина его рабочего времени уходила на разговоры с посетителями. К наплыву и постоянной смене этих посетителей все в управлении давно привыкли. Никто никогда не интересовался, что это за люди, зачем они нужны Михайлову или он — им. Никому и в голову не пришло бы спросить об этом Михайлова. Да и неизвестно, что бы он на такой вопрос ответил. Одного бы только не сказал: правды. Кроме работы по должности, Михайлов нес еще одну обязанность, неизмеримо более важную, нужную, необходимую для армии, для народа, для России. Он сколачивал нелегальную революционную организацию, с отделениями в Десятой и Третьей армиях Западного фронта и с центром в Минске. Он же был и главой этой организации. Пути большевиков, ехавших через Минск из России на фронт и с фронта в Россию, встречались и пересекались в служебной комнатке Михайлова, на Петропавловской № 50. Именно здесь эти люди получали направления, указания, помощь и советы. Если они почему-нибудь не могли прийти сюда днем, сам Михайлов приходил к ним вечером или ночью. Стоило Минску закрыть усталые глаза, как неутомимый юноша появлялся на Рыбном рынке, среди руин и зловония прижавшихся к грязному ручью подвальных квартир; или прогуливался по тенистым аллеям городского сада, внимательно наблюдая, как поблескивает между стройными елями серебристая Свислочь. Можно было также в эти часы встретить Михайлова сидящим у бассейна с фонтаном близ зимнего театра или быстро входящим на Захарьевской улице в один из огромных домов «модерн». Но чем бы ни случалось ему заниматься по ночам, днем он неукоснительно пребывал на служебной работе, — возился с бумагами, выдавал справки. И — беседовал с посетителями…
* * *
Посетителей было двое; оба — солдаты. Разговор велся вполголоса.
— Я так рассуждаю, — говорил один из солдат, постарше, с сединой в густых стриженых волосах и глубокими серыми глазами на широком красном лице, — служба в царской армии стоит мне поперек глотки. Но если в результате войны неизбежна революция, так надо не этот, личный, а другой, общественный, вопрос решать: где от меня во время революции больше пользы будет — в армии или в Питере? Много думал и вывод сделал, что в армии. Могут, конечно, паче чаяния, шансы на революцию и упасть. Ну, тогда удеру из армии, — вот и все. Вы про оборонцев спрашиваете. Я на них просто смотрю. Не настоящее это оборончество. Так, кутята какие-то… Сами себя на заводе обороняют, больше ничего. Еще когда Куйбышев, Валерьян Владимирыч…
— Вы знали Куйбышева?
— С осени четырнадцатого. Он тогда секретарем больничной кассы на «Треугольнике» был. А с декабря — членом ПК по пропаганде. На «Скороходе», у нас, на Путиловском, беседы вел…
— Где он теперь?
— Да уж второй год в каких-то Тутурах, под Иркутском. Отсидел в питерской тюрьме и — поехал дальше.
— Ходить бывает скользко по камешкам иным, — задумчиво сказал Михайлов и, сцепив пальцы обеих рук, охватил руками коленку.
Так прошла минута, другая. Вдруг Михайлов встал, поставил ногу на стул, облокотился о коленку и принялся внимательно разглядывать мутное окно. Кто думает, попав под засов в тюремную одиночку, как ему лучше стать или сесть, чтобы мыслям было просторнее? И хоть был сейчас Михайлов не один на один с собой, но тюремная привычка действовала. Оба солдата знали, что немалая часть короткой жизни этого человека прошла за решеткой, и, уважительно прислушиваясь к его молчанию, ждали.
— Итак, что же произошло? — сказал, наконец, Михайлов и весело улыбнулся. — Вас, Юханцев, погнали с Путиловского в армию, а вас, Елочкин, гонят из армии на Путиловский. Действительно, свято место пусто не бывает. Надо только, чтобы завод ничего не потерял от замены.
Именно это обстоятельство и тревожило Елочкина.
— Вот приеду на завод, — сказал он, — с фронта приеду. От вопросов отбою не будет. Главный вопрос: «Как с победой?» Я, конечно: «Забудьте, друзья, думать!» — Ну, а как и впрямь на победу напоремся?
— «Впрямь» ничего не будет, — твердо ответил Михайлов, — для того, чтобы было «впрямь», — мало мужества, нужно еще и уменье. Недавно у Бучача части нашего стрелкового корпуса прорвали главную позицию противника и атаковали тыловую. А поддерживали их всего-навсего… три орудия. Спрашивается: где же были остальные сто орудий корпусной артиллерии? Оказывается, не успели продвинуться, стояли на старых местах и потому помощи своей пехоте оказать не могли. Разве так побеждают? Нет. И с немцами на нашем, Западном, фронте тоже ничего не выходит. Соберут кулак для атаки, рванутся, первую линию сокрушат. Но тут-то и стоп машина: то блокгауз какой-нибудь никак разбить не удается, то немецкие резервы почему-то сзади атакуют наших или во фланг. Немцы смеются над нами. Летом они спокойно уводили с Западного и Северо-Западного фронтов свои резервы и останавливали ими наступление Юго-Западного фронта. Да и на Юго-Западном фронте подкрепления наши нигде не группировались в сильные ударные части, а разбрасывались по всему фронту. Нигде не удавалось достичь крупных результатов. Продвинулись на сто верст, взяли четыре тысячи пленных. А у самих — огромные, ни с чем несообразные потери. Лето стоит нам шестисот тысяч убитыми и ранеными. И на этом все кончилось. Разучились применять основное стратегическое правило: «Всякому маневру отвечает свой контрманевр, лишь бы минута не была упущена».
Михайлов выражал свои мысли коротко и точно. Только стихи поэтов, овладевших культурой мечты с помощью математических формул, могли бы состязаться в ясности с его речью.
— А вот подписали в августе конвенцию с Румынией, — сказал Елочкин.
— И как только Румыния вступила в войну, так сразу положение на русских фронтах стало хуже. Во-первых, пришлось ослабить фронты, послав в Добруджу четыре дивизии;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
— Барин дома?
— А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
— Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
— Елоцкин? — переспросил денщик, — эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
— Неужто спит?
— А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
— Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
— Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
— Особого ничего не делаю, ваше благородие, — сказал Елочкин, — как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все — война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
— Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
— И мне сдается…
— Что?
— Будто ваше благородие — эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
— Видишь? Таких — два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
— Как угодно, — сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, — как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
— Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, — очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, — конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, — не пощажу. Теперь — сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит — сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
— Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
— Покорнейше благодарю, ваше благородие, — сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, — от души вас…
— Не дури! Душа — пар. Заруби только на своем носу, что мы — квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, — думал он, — слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
— Ска-а-тина!
Глава одиннадцатая
Осенью Минск подвергся наводнению. Его затопило великим множеством молодых людей в фуражках, совершенно офицерских, но только с круглыми чиновничьими кокардами; в погонах, очень похожих на офицерские, но с чиновничьим галуном. И почти все эти молодые люди имели на ногах шпоры, а у левого бока холодное оружие. Шашка прыгала, скакала, звонко шлепала по голенищу и, с предательской неожиданностью застревая между ступнями, повергала иных прямо наземь. Неопытные солдаты отмахивали юнцам «честь» и даже топали при этом ногами. Юнцы благосклонно принимали «честь». Но бывалые солдаты при встрече с ними и ухом не вели; некоторые же, проходя мимо, вызывающе поплевывали на мостовую. И тогда юнцы делали вид, что не замечают. Словом, Минск наводнился земгусарами.
Под этим названием разумелась молодежь, сумевшая заслониться от призыва в армию службой в бесчисленных учреждениях Всероссийского земского союза. Летом управление ВЗС при штабе Десятой армии располагалось верстах в сорока от фронта, в местечке Ивенец; а к осени переехало в Минск. Дом под № 50 на Петропавловской улице — хозяйственный отдел управления — стал центром бурной деятельности. Земгусарское многолюдье кипело в маленьких низких комнатах, заставленных пузатыми шкафами; на облитых чернилами столах громоздились пыльные картотеки; трескучие голоса ундервудов и ремингтонов наперебой забивали друг друга. Земгусары ходили, сидели, курили, рассказывали анекдоты, ухаживали за машинистками, звякали шпорами и так осторожно придерживали шашку, словно боялись, как бы она не выстрелила. Иногда кому-нибудь из этой тучи бездельников вдруг требовалась деловая справка. В адрес такой-то дивизии… столько-то вагонов… Когда? Откуда? Было совершенно бесполезной затеей искать ответ в картотеке или в папке с перепиской. «А вы спросите у Михайлова». Отличный совет! Михайлов знал все. Другого такого Михайлова в управлении ВЗС при штабе Десятой армии не существовало. Это был очень еще молодой человек, с круглым, свежим, ясным лицом и прекрасными карими глазами, в которых так и виделось чистое утро жаркого южного дня. В обклад лица темнела небольшая бородка; от молодости она казалась чем-то не настоящим — вроде театральной наклейки из отдельных волосков. Михайлов занимался в особой комнатушке, среди шкафов и картотечных ящиков, но один, без машинисток. Ни шпор, ни шашки он не носил. Погончики на его плечах почему-то совсем не блестели. Зато диагоналевые, сильно заношенные, гимнастерка и брюки чрезвычайно блестели. В небольшой коренастой, подтянутой фигуре этого молодого человека было много четкого, ладного и аккуратного. Очень может быть, что в недавние гимназические времена ему случалось выступать даже и в роли галантного кавалера. Здесь же, со своей редкой способностью все знать и помнить, он был незаменим. Михайлов никогда и никому не отказывал в справках, хотя был всегда чрезвычайно занят своей собственной, прямой, работой. Его письменный столик был постоянно завален докладными записками, отчетами, сводками и сотнями всяких других документов, густо покрытых его неразборчивым «куриным» почерком. Непонятно, когда он успевал все это подсчитать, проверить, скомбинировать в нужных «аспектах» и привести в удобочитаемый вид, — тем более, что добрая половина его рабочего времени уходила на разговоры с посетителями. К наплыву и постоянной смене этих посетителей все в управлении давно привыкли. Никто никогда не интересовался, что это за люди, зачем они нужны Михайлову или он — им. Никому и в голову не пришло бы спросить об этом Михайлова. Да и неизвестно, что бы он на такой вопрос ответил. Одного бы только не сказал: правды. Кроме работы по должности, Михайлов нес еще одну обязанность, неизмеримо более важную, нужную, необходимую для армии, для народа, для России. Он сколачивал нелегальную революционную организацию, с отделениями в Десятой и Третьей армиях Западного фронта и с центром в Минске. Он же был и главой этой организации. Пути большевиков, ехавших через Минск из России на фронт и с фронта в Россию, встречались и пересекались в служебной комнатке Михайлова, на Петропавловской № 50. Именно здесь эти люди получали направления, указания, помощь и советы. Если они почему-нибудь не могли прийти сюда днем, сам Михайлов приходил к ним вечером или ночью. Стоило Минску закрыть усталые глаза, как неутомимый юноша появлялся на Рыбном рынке, среди руин и зловония прижавшихся к грязному ручью подвальных квартир; или прогуливался по тенистым аллеям городского сада, внимательно наблюдая, как поблескивает между стройными елями серебристая Свислочь. Можно было также в эти часы встретить Михайлова сидящим у бассейна с фонтаном близ зимнего театра или быстро входящим на Захарьевской улице в один из огромных домов «модерн». Но чем бы ни случалось ему заниматься по ночам, днем он неукоснительно пребывал на служебной работе, — возился с бумагами, выдавал справки. И — беседовал с посетителями…
* * *
Посетителей было двое; оба — солдаты. Разговор велся вполголоса.
— Я так рассуждаю, — говорил один из солдат, постарше, с сединой в густых стриженых волосах и глубокими серыми глазами на широком красном лице, — служба в царской армии стоит мне поперек глотки. Но если в результате войны неизбежна революция, так надо не этот, личный, а другой, общественный, вопрос решать: где от меня во время революции больше пользы будет — в армии или в Питере? Много думал и вывод сделал, что в армии. Могут, конечно, паче чаяния, шансы на революцию и упасть. Ну, тогда удеру из армии, — вот и все. Вы про оборонцев спрашиваете. Я на них просто смотрю. Не настоящее это оборончество. Так, кутята какие-то… Сами себя на заводе обороняют, больше ничего. Еще когда Куйбышев, Валерьян Владимирыч…
— Вы знали Куйбышева?
— С осени четырнадцатого. Он тогда секретарем больничной кассы на «Треугольнике» был. А с декабря — членом ПК по пропаганде. На «Скороходе», у нас, на Путиловском, беседы вел…
— Где он теперь?
— Да уж второй год в каких-то Тутурах, под Иркутском. Отсидел в питерской тюрьме и — поехал дальше.
— Ходить бывает скользко по камешкам иным, — задумчиво сказал Михайлов и, сцепив пальцы обеих рук, охватил руками коленку.
Так прошла минута, другая. Вдруг Михайлов встал, поставил ногу на стул, облокотился о коленку и принялся внимательно разглядывать мутное окно. Кто думает, попав под засов в тюремную одиночку, как ему лучше стать или сесть, чтобы мыслям было просторнее? И хоть был сейчас Михайлов не один на один с собой, но тюремная привычка действовала. Оба солдата знали, что немалая часть короткой жизни этого человека прошла за решеткой, и, уважительно прислушиваясь к его молчанию, ждали.
— Итак, что же произошло? — сказал, наконец, Михайлов и весело улыбнулся. — Вас, Юханцев, погнали с Путиловского в армию, а вас, Елочкин, гонят из армии на Путиловский. Действительно, свято место пусто не бывает. Надо только, чтобы завод ничего не потерял от замены.
Именно это обстоятельство и тревожило Елочкина.
— Вот приеду на завод, — сказал он, — с фронта приеду. От вопросов отбою не будет. Главный вопрос: «Как с победой?» Я, конечно: «Забудьте, друзья, думать!» — Ну, а как и впрямь на победу напоремся?
— «Впрямь» ничего не будет, — твердо ответил Михайлов, — для того, чтобы было «впрямь», — мало мужества, нужно еще и уменье. Недавно у Бучача части нашего стрелкового корпуса прорвали главную позицию противника и атаковали тыловую. А поддерживали их всего-навсего… три орудия. Спрашивается: где же были остальные сто орудий корпусной артиллерии? Оказывается, не успели продвинуться, стояли на старых местах и потому помощи своей пехоте оказать не могли. Разве так побеждают? Нет. И с немцами на нашем, Западном, фронте тоже ничего не выходит. Соберут кулак для атаки, рванутся, первую линию сокрушат. Но тут-то и стоп машина: то блокгауз какой-нибудь никак разбить не удается, то немецкие резервы почему-то сзади атакуют наших или во фланг. Немцы смеются над нами. Летом они спокойно уводили с Западного и Северо-Западного фронтов свои резервы и останавливали ими наступление Юго-Западного фронта. Да и на Юго-Западном фронте подкрепления наши нигде не группировались в сильные ударные части, а разбрасывались по всему фронту. Нигде не удавалось достичь крупных результатов. Продвинулись на сто верст, взяли четыре тысячи пленных. А у самих — огромные, ни с чем несообразные потери. Лето стоит нам шестисот тысяч убитыми и ранеными. И на этом все кончилось. Разучились применять основное стратегическое правило: «Всякому маневру отвечает свой контрманевр, лишь бы минута не была упущена».
Михайлов выражал свои мысли коротко и точно. Только стихи поэтов, овладевших культурой мечты с помощью математических формул, могли бы состязаться в ясности с его речью.
— А вот подписали в августе конвенцию с Румынией, — сказал Елочкин.
— И как только Румыния вступила в войну, так сразу положение на русских фронтах стало хуже. Во-первых, пришлось ослабить фронты, послав в Добруджу четыре дивизии;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132