Советую сайт https://Wodolei.ru
Они убеждали царя всяк своими доводами в выгоде для России разгрома Крымского ханства, но не воспринимал разумные те советы самовластец, а почему, объявлять не счел нужным.
И так, и эдак прикидывали сторонники удара по Крыму и не находили особых препятствий этому. Если страшится царь Иван Васильевич пути, неведомого для полков, то зря. Казаки (они же русские люди!) укажут и броды и переправы, а Ертоул с посохой в два-три месяца наведут гати и мосты, и можно будет двигаться без помех. Не следует забывать, что и бродники, на всех реках занимающиеся переправой купеческих караванов, тоже русские. Разве не помогут они своим, родным христианам? Справа и слева рать тоже оберег имеет: справа казаки Вишневецкого прикроют, слева – черкесы.
Если султана турецкого опасается дразнить, ибо тот считает Тавриду подвластной себе, то тоже без основания. Турция – не Швеция, Польша, Империя и сама Ливония, которые вместе против России стоят. Турция даже не успеет опомниться, как падет Крым. А потом, если и пошлет янычар воевать русскую рать, разве трудно их будет назад в море выпроводить? К тому же Сербия, Молдавия, Валахия, Болгария и Венгрия ополчатся против неверных. Да и Империя, если не поможет ратью, то мешать, во всяком случае, не станет.
Не это, значит, на уме у царя. Намерен, видимо, использовать крымцев в борьбе за Ливонию. Только и тут резона никакого нет. Ляшцы и ливонцы золота не жалеют, натравливают хана на Москву, и коварство ханское уже не един десяток раз изведано. Даже когда вроде бы на Литву походом идет, все едино верхнеокские русские земли пограбит, полон поимеет.
Увы, какими соображениями руководствовался царь-самовластец, никому доподлинно неведомо. Труса ли он праздновал, схитрить ли хотел, либо просто упрямился, только дорого обошлась России та неразумность царская. Очень дорого! Лилась кровь христианская, пылали города и веси, тысячи полонянников продавались в рабство до тех самых пор, пока мощный кулак Потемкина не обрушился на Крым, разметав поганое гнездо.
Но, может, в том князья с боярами тоже виноваты, что не настояли на своем. Взять хотя бы того же Воротынского. Легко покорился упрямому государевому: «Нет!» и изловчился поскорее передать полк Правой руки главному воеводе. С благословения царя вернулся в удел блюсти рубежи земли русской.
А Ивану Васильевичу есть ли нужда удерживать возле себя многознайку. Он с легкостью душевной отпустил его. Только предупредил:
– Послов своих больше не шли ни в Крым, ни в Литву. Посольский приказ для того у меня имеется.
– Лазутчиков, государь, а не послов. Чтоб не слепыми в уделе на украинах твоих сидеть.
Промолчал Иван Васильевич. Не сказал ни да, ни нет. Как хочешь, стало быть, так и поступай. Воротынский, естественно, понял, как ему выгодно: молчание – знак согласия.
Потянулись годы порубежные: погони по ископотям сакм, которые шныряли беспрестанно, и ожидание каждую весну и каждое лето большой крымской рати. Хотя Челимбек с ципцаном извещали лишь о том, что Девлет-Гирей копит пока силы, все же не отступал Разрядный приказ от заведенного правила: пять полков с ранней весны до поздней осени стояли в городах-крепостях на берегу Оки. Если приходил полк в Одоев – хорошо, если не приходил – еще лучше. Хлопот меньше. А с сакмами вполне справлялась дружина княжеская совместно со сторожами.
Дружину чаще всего водил сам князь, но иной раз доверял либо Никифору с сыном, либо одному Косме или посылал его вместе с Николкой Селезнем, и те радовали князя своей умелостью и ратной смекалкой. Фрол же Фролов все более и более отдалялся от дел дружинных, хотя и норовил все время липнуть к князю. Тот его не отталкивал, но ответственные поручения не давал. По мелочам все. Тут он, как говорится, незаменим. И не думал князь Воротынский, каково на душе у бывшего стрельца, ради власти и почета готового на все.
Впрочем, ему было не до мелочей житейских: дела порубежные отнимали почти все время, приковывали к себе все мысли. Да к тому же в семье прибыток: родился сын. Наследник. Окрестили Иваном. Побьет сакму князь либо окончит поездку по сторожам и – к чадам своим спешит, насладиться их беззаботной веселостью, к жене своей кроткой и ласковой. Ничего ему больше не нужно. Счастлив он и службой, и домом. Бога молит, чтобы и впредь все шло так же ладно. О царствующем граде даже не помышлял. Увы, человек грешный просит Бога, но услышит ли его тот, это промысел Всевышнего.
Очередную сакму порубили казаки и дети боярские, не ожидая княжеской дружины в помощь, князь на аргамаке и – к победителям. Ободрить добрым словом героев, о раненых позаботиться, семьи погибших утешить добрым словом и крупным вспомоществованием. Дня три на то ушло, хотел еще и по сторожам проехать, да тут Фрол Фролов прискакал.
– Печальная весть, мой князь! Царица наша Анастасья приказала долго жить.
– Свят! Свят! Что творишь ты, Господи?! – Ровесницы они с женой его, во цвете лет, а – надо же! Чем прогневила Господа Бога? Уж не кротостью ли своей, не добродетельностью? Не разумом ли, достойным уважения? – Откуда горестную сею весть получил? – спросил князь Фрола.
– Посланец царев из Москвы. Тебя ждет, князь. Старается Фрол печаль на себя напустить, очень старается, а ничего у него не получается. Так и прет из него торжествующая радость. «Будто его, Фрола, время пришло! Неужто перемены грядут? Не дай Бог, слова Ивана Шуйского вещими окажутся!»
Да. Так оно и есть. Не сказал всего Фрол Фролов князю, не мог сказать, ибо кроме посланца царева приехал совсем незаметно человек тайного дьяка, который рассказал, что Адашев с Селиверстом удалены от престола и грядет суд над ними, что верх берет боярин Алексей Басманов и сын его, кравчий Федор, князь Афанасий Вяземский, Василий Грязный, Малюта Скуратов-Бельский и иные, кто с ними в ладах. А Фрол знал их всех, он сразу понял, куда повернут они царя всея Руси Ивана Васильевича. Оттого и торжествовал. Видел уже конец службы у князя Воротынского, величал уже себя дворянином потомственным. Как в царевой грамоте сказано. Не долго лежать той грамоте без движения. Не долго!
Княгиня в слезах. Подруги, можно сказать. В одном ряду стояли, когда царь жену себе выбирал. Разве такое забудешь? Да и после свадеб не отдалились они слишком. Первенцев своих вместе в Лавре крестили. Особенно сокрушалась княгиня тем, что не может проводить царицу в последний путь. Одно утешение – молитва о спасении ее души.
Не прошла еще горе-печаль в доме Воротынских, как новая кручина, не менее прежней, принесена была дьяком царевым. Прибыл тот с поручением взять с князя клятву не держать стороны Адашева и Сильвестра. Пояснял кратко, не вдаваясь в подробности:
– Винят их бояре думные и государь наш в смерти царицы, кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейством эти ее недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.
«Не может того быть!» – чуть не сорвалось возмущенное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после паузы, дьяка:
– Едины в мыслях думные были?
Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не верил в то, что окольничий Адашев и священник Сильвестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля; Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Сильвестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на затворничество монашеское; но не скажешь же об этом князю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед Думой и во время думы уместно ли распространяться – вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:
– Духовных санов изрядно царь на думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали. Отмалчивались больше думные, обвинители же гвалт подняли. Признали виновными. Адашеву поначалу велели жить в Фелине.
– Его умением и мужеством взят тот город для государя! – непроизвольно вырвалось у Воротынского, но дьяк, сделав лишь паузу малую, продолжал:
– Там с честью его встретили. Тогда государь Иван Васильевич повелел заключить его в Дерпте. Сильвестра сослали на Соловки.
Круто повернул царь-самовластец от добродетели ко злу. Очень круто! Если уж Вассиана в думу пригласил, ждать добра не приходится. Никак не лежала душа присягать царю, поощряя тем самым неправедность, и Воротынский встал бы в ряды ослушников, кинулся бы в свару за правое дело, но как он мог это сделать, если и рядов-то никаких не существовало? Единых. Плотных. Если же откажется он от клятвы один, то путь его безоговорочно ясен – оковы. А то и – смерть. Сплотить вокруг себя бояр, недовольных отступлением царя от правосудного правления, он не в состоянии, да и поздно уже. До думы еще нужно было сплотиться, на думе встать стеной, тогда уж и после думы не отступаться. Но для этого нужно было находиться в Москве, в граде царственном.
Он готов был и сейчас подседлать коней, если бы уверовался, что бояре и князья, радетели не за свое, корыстное, а за державное, сговорились противиться окружавшим царя бесчестным властолюбцам.
Но хотя бы слово сказал дьяк. Хоть намекнул бы. И Воротынский решил рискнуть:
– А что митрополит Макарий? Как после думы?
– Слово сказал и на том – баста, – с заметным сожалением ответил дьяк. – Стар он уже. Немощен.
Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и, больше ни о чем не спрашивая, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь – опричь души. Не видя иного выхода.
И все же не понимал он всей пагубности свершаемого. Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.
Дьяк уехал, а в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страшнее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадцатилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сытиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Воротынских казнь далекой от Кремля московской обывательницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адашевым и пользовалась его милостями – ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с престола. Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!
И тут еще Фрол со своим советом:
– В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пирует царь. Объявил о желании жениться.
– Как?! На сороковой день, даже не помянув?!
– Что если до Престольной слух дойдет, – продолжал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, – что князь удельный, присягнувший царю не держать руку друзей Адашевых, по крамольникам тужит? Не сносить головы. Брось, князь мой, кручиниться.
– Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? – грустно спросил князь Михаил и, не дожидаясь ответа, повелел: – Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней себя вести.
Подумать только – какая наглость! До веселья ли, если приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Князю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность нового любимца государева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»
А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертвили прямо в святом храме во время молитвы. Грех величайший! И не обрушилось небо на извергов рода человеческого! За что же у заслуженного перед державою боярина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с царем скоморошничать, и ему еще посоветовал этого не делать. Разве он не прав? Уместно ли самовластцу великой державы быть скоморохом, да еще думных бояр принуждать к безумствованию? Только тот способен на такое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа, для Руси.
Нет, не мог Михаил Воротынский побороть себя, хотя вполне понимал, что предупреждение стремянного имеет серьезное основание, хотя, вроде бы, никогда он, князь, не водил дружбы с Алексеем Адашевым. Поход на Казань готовили вместе, но то было по велению самого царя. А после Казани вновь отдалились. Уважая ум окольничего, не мог князь Воротынский принять его как равного себе, безродного служаку, по случаю приблизившегося к царю.
В общем, сложное чувство переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлевских. Обвинения в отравления царицы – это только повод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит. Впрочем, верит или нет – кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это – факт. А факт – вещь упрямая.
В одном находил утешение князь Михаил Воротынский, в порубежной службе. Заботы о сторожах и станицах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Правда, до тех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства Царева полка и в придачу лишен удела, возмущение князя Михаила стало безгранично. «Родовой удел наш Воротынский! Родовой! Как же можно?!» Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодования поведал:
– Еду к государю! Либо послушает, либо – не слуга я ему!
Двужил покачал головой и попытался успокоить своего князя:
– Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков договоришься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
И так, и эдак прикидывали сторонники удара по Крыму и не находили особых препятствий этому. Если страшится царь Иван Васильевич пути, неведомого для полков, то зря. Казаки (они же русские люди!) укажут и броды и переправы, а Ертоул с посохой в два-три месяца наведут гати и мосты, и можно будет двигаться без помех. Не следует забывать, что и бродники, на всех реках занимающиеся переправой купеческих караванов, тоже русские. Разве не помогут они своим, родным христианам? Справа и слева рать тоже оберег имеет: справа казаки Вишневецкого прикроют, слева – черкесы.
Если султана турецкого опасается дразнить, ибо тот считает Тавриду подвластной себе, то тоже без основания. Турция – не Швеция, Польша, Империя и сама Ливония, которые вместе против России стоят. Турция даже не успеет опомниться, как падет Крым. А потом, если и пошлет янычар воевать русскую рать, разве трудно их будет назад в море выпроводить? К тому же Сербия, Молдавия, Валахия, Болгария и Венгрия ополчатся против неверных. Да и Империя, если не поможет ратью, то мешать, во всяком случае, не станет.
Не это, значит, на уме у царя. Намерен, видимо, использовать крымцев в борьбе за Ливонию. Только и тут резона никакого нет. Ляшцы и ливонцы золота не жалеют, натравливают хана на Москву, и коварство ханское уже не един десяток раз изведано. Даже когда вроде бы на Литву походом идет, все едино верхнеокские русские земли пограбит, полон поимеет.
Увы, какими соображениями руководствовался царь-самовластец, никому доподлинно неведомо. Труса ли он праздновал, схитрить ли хотел, либо просто упрямился, только дорого обошлась России та неразумность царская. Очень дорого! Лилась кровь христианская, пылали города и веси, тысячи полонянников продавались в рабство до тех самых пор, пока мощный кулак Потемкина не обрушился на Крым, разметав поганое гнездо.
Но, может, в том князья с боярами тоже виноваты, что не настояли на своем. Взять хотя бы того же Воротынского. Легко покорился упрямому государевому: «Нет!» и изловчился поскорее передать полк Правой руки главному воеводе. С благословения царя вернулся в удел блюсти рубежи земли русской.
А Ивану Васильевичу есть ли нужда удерживать возле себя многознайку. Он с легкостью душевной отпустил его. Только предупредил:
– Послов своих больше не шли ни в Крым, ни в Литву. Посольский приказ для того у меня имеется.
– Лазутчиков, государь, а не послов. Чтоб не слепыми в уделе на украинах твоих сидеть.
Промолчал Иван Васильевич. Не сказал ни да, ни нет. Как хочешь, стало быть, так и поступай. Воротынский, естественно, понял, как ему выгодно: молчание – знак согласия.
Потянулись годы порубежные: погони по ископотям сакм, которые шныряли беспрестанно, и ожидание каждую весну и каждое лето большой крымской рати. Хотя Челимбек с ципцаном извещали лишь о том, что Девлет-Гирей копит пока силы, все же не отступал Разрядный приказ от заведенного правила: пять полков с ранней весны до поздней осени стояли в городах-крепостях на берегу Оки. Если приходил полк в Одоев – хорошо, если не приходил – еще лучше. Хлопот меньше. А с сакмами вполне справлялась дружина княжеская совместно со сторожами.
Дружину чаще всего водил сам князь, но иной раз доверял либо Никифору с сыном, либо одному Косме или посылал его вместе с Николкой Селезнем, и те радовали князя своей умелостью и ратной смекалкой. Фрол же Фролов все более и более отдалялся от дел дружинных, хотя и норовил все время липнуть к князю. Тот его не отталкивал, но ответственные поручения не давал. По мелочам все. Тут он, как говорится, незаменим. И не думал князь Воротынский, каково на душе у бывшего стрельца, ради власти и почета готового на все.
Впрочем, ему было не до мелочей житейских: дела порубежные отнимали почти все время, приковывали к себе все мысли. Да к тому же в семье прибыток: родился сын. Наследник. Окрестили Иваном. Побьет сакму князь либо окончит поездку по сторожам и – к чадам своим спешит, насладиться их беззаботной веселостью, к жене своей кроткой и ласковой. Ничего ему больше не нужно. Счастлив он и службой, и домом. Бога молит, чтобы и впредь все шло так же ладно. О царствующем граде даже не помышлял. Увы, человек грешный просит Бога, но услышит ли его тот, это промысел Всевышнего.
Очередную сакму порубили казаки и дети боярские, не ожидая княжеской дружины в помощь, князь на аргамаке и – к победителям. Ободрить добрым словом героев, о раненых позаботиться, семьи погибших утешить добрым словом и крупным вспомоществованием. Дня три на то ушло, хотел еще и по сторожам проехать, да тут Фрол Фролов прискакал.
– Печальная весть, мой князь! Царица наша Анастасья приказала долго жить.
– Свят! Свят! Что творишь ты, Господи?! – Ровесницы они с женой его, во цвете лет, а – надо же! Чем прогневила Господа Бога? Уж не кротостью ли своей, не добродетельностью? Не разумом ли, достойным уважения? – Откуда горестную сею весть получил? – спросил князь Фрола.
– Посланец царев из Москвы. Тебя ждет, князь. Старается Фрол печаль на себя напустить, очень старается, а ничего у него не получается. Так и прет из него торжествующая радость. «Будто его, Фрола, время пришло! Неужто перемены грядут? Не дай Бог, слова Ивана Шуйского вещими окажутся!»
Да. Так оно и есть. Не сказал всего Фрол Фролов князю, не мог сказать, ибо кроме посланца царева приехал совсем незаметно человек тайного дьяка, который рассказал, что Адашев с Селиверстом удалены от престола и грядет суд над ними, что верх берет боярин Алексей Басманов и сын его, кравчий Федор, князь Афанасий Вяземский, Василий Грязный, Малюта Скуратов-Бельский и иные, кто с ними в ладах. А Фрол знал их всех, он сразу понял, куда повернут они царя всея Руси Ивана Васильевича. Оттого и торжествовал. Видел уже конец службы у князя Воротынского, величал уже себя дворянином потомственным. Как в царевой грамоте сказано. Не долго лежать той грамоте без движения. Не долго!
Княгиня в слезах. Подруги, можно сказать. В одном ряду стояли, когда царь жену себе выбирал. Разве такое забудешь? Да и после свадеб не отдалились они слишком. Первенцев своих вместе в Лавре крестили. Особенно сокрушалась княгиня тем, что не может проводить царицу в последний путь. Одно утешение – молитва о спасении ее души.
Не прошла еще горе-печаль в доме Воротынских, как новая кручина, не менее прежней, принесена была дьяком царевым. Прибыл тот с поручением взять с князя клятву не держать стороны Адашева и Сильвестра. Пояснял кратко, не вдаваясь в подробности:
– Винят их бояре думные и государь наш в смерти царицы, кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейством эти ее недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.
«Не может того быть!» – чуть не сорвалось возмущенное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после паузы, дьяка:
– Едины в мыслях думные были?
Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не верил в то, что окольничий Адашев и священник Сильвестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля; Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Сильвестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на затворничество монашеское; но не скажешь же об этом князю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед Думой и во время думы уместно ли распространяться – вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:
– Духовных санов изрядно царь на думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали. Отмалчивались больше думные, обвинители же гвалт подняли. Признали виновными. Адашеву поначалу велели жить в Фелине.
– Его умением и мужеством взят тот город для государя! – непроизвольно вырвалось у Воротынского, но дьяк, сделав лишь паузу малую, продолжал:
– Там с честью его встретили. Тогда государь Иван Васильевич повелел заключить его в Дерпте. Сильвестра сослали на Соловки.
Круто повернул царь-самовластец от добродетели ко злу. Очень круто! Если уж Вассиана в думу пригласил, ждать добра не приходится. Никак не лежала душа присягать царю, поощряя тем самым неправедность, и Воротынский встал бы в ряды ослушников, кинулся бы в свару за правое дело, но как он мог это сделать, если и рядов-то никаких не существовало? Единых. Плотных. Если же откажется он от клятвы один, то путь его безоговорочно ясен – оковы. А то и – смерть. Сплотить вокруг себя бояр, недовольных отступлением царя от правосудного правления, он не в состоянии, да и поздно уже. До думы еще нужно было сплотиться, на думе встать стеной, тогда уж и после думы не отступаться. Но для этого нужно было находиться в Москве, в граде царственном.
Он готов был и сейчас подседлать коней, если бы уверовался, что бояре и князья, радетели не за свое, корыстное, а за державное, сговорились противиться окружавшим царя бесчестным властолюбцам.
Но хотя бы слово сказал дьяк. Хоть намекнул бы. И Воротынский решил рискнуть:
– А что митрополит Макарий? Как после думы?
– Слово сказал и на том – баста, – с заметным сожалением ответил дьяк. – Стар он уже. Немощен.
Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и, больше ни о чем не спрашивая, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь – опричь души. Не видя иного выхода.
И все же не понимал он всей пагубности свершаемого. Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.
Дьяк уехал, а в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страшнее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадцатилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сытиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Воротынских казнь далекой от Кремля московской обывательницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адашевым и пользовалась его милостями – ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с престола. Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!
И тут еще Фрол со своим советом:
– В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пирует царь. Объявил о желании жениться.
– Как?! На сороковой день, даже не помянув?!
– Что если до Престольной слух дойдет, – продолжал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, – что князь удельный, присягнувший царю не держать руку друзей Адашевых, по крамольникам тужит? Не сносить головы. Брось, князь мой, кручиниться.
– Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? – грустно спросил князь Михаил и, не дожидаясь ответа, повелел: – Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней себя вести.
Подумать только – какая наглость! До веселья ли, если приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Князю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность нового любимца государева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»
А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертвили прямо в святом храме во время молитвы. Грех величайший! И не обрушилось небо на извергов рода человеческого! За что же у заслуженного перед державою боярина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с царем скоморошничать, и ему еще посоветовал этого не делать. Разве он не прав? Уместно ли самовластцу великой державы быть скоморохом, да еще думных бояр принуждать к безумствованию? Только тот способен на такое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа, для Руси.
Нет, не мог Михаил Воротынский побороть себя, хотя вполне понимал, что предупреждение стремянного имеет серьезное основание, хотя, вроде бы, никогда он, князь, не водил дружбы с Алексеем Адашевым. Поход на Казань готовили вместе, но то было по велению самого царя. А после Казани вновь отдалились. Уважая ум окольничего, не мог князь Воротынский принять его как равного себе, безродного служаку, по случаю приблизившегося к царю.
В общем, сложное чувство переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлевских. Обвинения в отравления царицы – это только повод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит. Впрочем, верит или нет – кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это – факт. А факт – вещь упрямая.
В одном находил утешение князь Михаил Воротынский, в порубежной службе. Заботы о сторожах и станицах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Правда, до тех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства Царева полка и в придачу лишен удела, возмущение князя Михаила стало безгранично. «Родовой удел наш Воротынский! Родовой! Как же можно?!» Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодования поведал:
– Еду к государю! Либо послушает, либо – не слуга я ему!
Двужил покачал головой и попытался успокоить своего князя:
– Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков договоришься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67