https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/chernie/
– Чего же вы ждете? – спросил доктор.
– Ничего, – ответил Клоснер и, подняв топор, ударил им по дереву, и в то мгновение, когда он ударил, ему показалось, что он почувствовал (он готов был поклясться, что почувствовал), как почва под его ногами всколыхнулась. Ему показалось, будто земля качнулась у него под ногами, будто корни дерева дернулись в почве, но было уже слишком поздно, и топор ударил по дереву, и лезвие глубоко вошло в древесину. В эту минуту высоко над головой раздался треск раскалывающегося дерева, и листья с шумом заскользили о листья других деревьев; они оба посмотрели наверх, и доктор крикнул:
– Берегитесь! В сторону! Бегите быстрее!
Доктор сорвал наушники и быстро побежал прочь, однако Клоснер стоял точно зачарованный, глядя на огромный сук, длиной по меньшей мере в шестьдесят футов, который медленно клонился вниз, с треском разламываясь в самом толстом месте, где он соединялся со стволом. Сук с треском упал на прибор и разбил его вдребезги, и Клоснер едва успел отскочить в сторону.
– Боже мой! – воскликнул доктор, бегом возвратившись назад. – Еще немного – и вас бы придавило.
Клоснер глядел на дерево, и на его побледневшем лице застыло выражение ужаса. Он медленно подошел к дереву и осторожно вытащил топор.
– Вы слышали? – тихо спросил он, повернувшись к доктору.
Доктор еще не успел отдышаться и прийти в себя от испуга.
– Что слышал?
– В наушниках. Вы что-нибудь слышали, когда я ударил топором?
Доктор принялся потирать затылок.
– По правде говоря... – начал он, но тотчас же умолк и, нахмурившись, прикусил нижнюю губу. – Нет, я не уверен. Никак не могу утверждать определенно. Не думаю, что наушники были на мне более секунды, после того как вы ударили топором.
– Да-да, но что вы слышали?
– Не знаю, – сказал доктор. – Не знаю, что я слышал. Наверное, шум падающего сука.
Он говорил быстро и с каким-то раздражением.
– На что был похож этот звук? – Клоснер немного подался вперед, пристально глядя на доктора. – На что точно был похож этот звук?
– О черт! – произнес доктор. – Да не знаю я. Меня больше волновало, как бы успеть убежать. Давайте не будем об этом.
– Доктор Скотт, на что был похож этот звук?
– О господи, да как я могу вам сказать, когда на меня падало дерево и я должен был думать только о том, как бы спастись.
Доктор явно нервничал. Теперь Клоснер чувствовал это. Он стоял неподвижно, глядя на доктора, и с полминуты не произносил ни слова. Доктор переступил с ноги на ногу, пожал плечами и повернулся, собираясь уйти.
– Ладно, – сказал он, – пора возвращаться.
– Послушайте, – сказал маленький человечек, и в лицо ему неожиданно бросилась краска. – Послушайте, вы должны зашить эту рану. – Он указал на трещину, сделанную топором в стволе. – Быстро зашейте ее.
– Не говорите глупостей, – сказал доктор.
– Делайте, что я вам говорю. Зашивайте ее.
Клоснер сжимал в руках топор и говорил тоном, в котором слышалась угроза.
– Не будьте глупцом, – сказал доктор. – Не стану же я зашивать дерево. Хватит. Пошли.
– Значит, вы не будете зашивать дерево, потому что не можете?
– Разумеется, нет.
– В вашем чемоданчике есть йод?
– А если и есть, то что из того?
– Тогда замажьте рану йодом. Ему будет больно, но ничего не поделаешь.
– Теперь вы послушайте, – сказал доктор и снова повернулся, показывая всем своим видом, что собирается уйти. – Не будем валять дурака. Вернемся в дом, а там...
– Обработайте рану йодом.
Доктор заколебался. Клоснер по-прежнему держал в руках топор. Он решил, что лучшее, что можно сделать, – это быстро убежать, но, разумеется, это не выход.
– Хорошо, – сказал он. – Я обработаю ее йодом.
Он сходил за своим черным чемоданчиком, лежавшим на траве ярдах в десяти, открыл его и достал пузырек с йодом и вату. Подойдя к дереву, он открыл пузырек, вылил немного йода на вату, наклонился и начал протирать ею рану. При этом он искоса поглядывал на Клоснера, который неподвижно стоял с топором в руках и в свою очередь следил за ним.
– Смотрите, чтобы йод попал внутрь.
– Разумеется, – сказал доктор.
– Теперь обработайте еще одну – ту, что повыше!
Доктор сделал так, как ему сказали.
– Ну вот, – сказал Скотт. – Теперь все в порядке.
Он выпрямился и с серьезным видом осмотрел свою работу.
– Все просто отлично.
Клоснер приблизился и внимательно осмотрел раны.
– Да, – сказал он, медленно кивая своей большой головой. – Да, все просто отлично. – Он отступил на шаг. – Вы придете завтра, чтобы осмотреть их?
– О да, – ответил доктор. – Разумеется.
– И еще раз обработаете их йодом?
– Если понадобится, то да.
– Благодарю вас, доктор, – сказал Клоснер и снова закивал головой.
Выпустив из рук топор, он улыбнулся какой-то безумной, возбужденной улыбкой. Тогда доктор быстро подошел к нему, осторожно взял его за руку и сказал:
– Нам нужно идти.
Они молча вышли из парка и, перейдя через дорогу, направились к дому.
Nunc Dimittis
Уже почти полночь, и я понимаю, что если сейчас же не начну записывать эту историю, то никогда этого не сделаю. Весь вечер я пытался заставить себя приступить к делу. Но чем больше думал о случившемся, тем больший ощущал стыд и смятение.
Я пытался (и, думаю, правильно делал) проанализировать случившееся и найти если не причину, то хоть какое-то оправдание своему возмутительному поведению по отношению к Жанет де Пеладжиа. При этом вину свою я признаю. Я хотел (и это самое главное) обратиться к воображаемому сочувствующему слушателю, некоему мифическому вы, человеку доброму и отзывчивому, которому я мог бы без стеснения поведать об этом злосчастном происшествии во всех подробностях. Мне остается лишь надеяться, что волнение не помешает мне довести рассказ до конца.
Если уж говорить по совести, то надобно, полагаю, признаться, что более всего меня беспокоят не ощущение стыда и даже не оскорбление, нанесенное мною бедной Жанет, а сознание того, что я вел себя чудовищно глупо и что все мои друзья – если я еще могу их так называть, – все эти сердечные и милые люди, так часто бывавшие в моем доме, теперь, должно быть, думают обо мне как о злом, мстительном старике. Да, это задевает меня за живое. А если я скажу, что мои друзья – это вся моя жизнь, все, абсолютно все, тогда, быть может, вам легче будет меня понять.
Однако сможете ли вы понять меня? Сомневаюсь, но, чтобы облегчить свою задачу, я отвлекусь ненадолго и расскажу, что я собой представляю.
Гм, дайте-ка подумать. По правде говоря, я, пожалуй, являю собою особый тип – притом, заметьте, редкий, но тем не менее совершенно определенный, – тип человека состоятельного, привыкшего к размеренному образу жизни, образованного, средних лет, обожаемого (я тщательно выбираю слова) своими многочисленными друзьями за шарм, деньги, ученость, великодушие и – я искренне надеюсь на это – за то, что он вообще существует. Его (этот тип) можно встретить только в больших столицах – в Лондоне, Париже, Нью-Йорке, в этом я убежден. Деньги, которые он имеет, заработаны его отцом, но памятью о нем он склонен пренебрегать. Тут он не виноват, потому как есть в его характере нечто такое, что дает ему право втайне смотреть свысока на всех тех, у кого так и не хватило ума узнать, чем отличается Рокингем от Споуда, уотерфорд от венециана, шератон от чиппендейла, Моне от Мане или хотя бы поммар от монтраше.
Таким образом, этот человек не только знаток, но, помимо всего прочего, он еще обладает и изысканным вкусом. Имеющиеся у него картины Констебля, Бонингтона, Лотрека, Редона, Вюйяра, Мэтью Смита не хуже произведений тех же мастеров, хранящихся в галерее Тейт, и, будучи не только прекрасными, но и баснословно дорогими, они создают в доме весьма гнетущую атмосферу – взору является нечто мучительное, захватывающее дух, пугающее даже, пугающее настолько, что страшно подумать о том, что у этого человека есть и право, и власть, и стоит ему только пожелать, и он может изрезать, разорвать, пробить кулаком «Долину Дэдхэм», «Гору Сент-Виктуар», «Кукурузное поле в Арле», «Таитянку», «Портрет госпожи Сезанн». От самих стен, на которых развешаны эти чудеса, исходит какое-то великолепие, едва заметный золотистый свет, почти неуловимое сияние роскоши, среди которой он живет, двигается, предается веселью с лукавой беспечностью, доведенной едва ли не до совершенства.
Он закоренелый холостяк и, сколько можно судить, никогда не позволяет себе увлечься женщинами, которые его окружают, а некоторые еще и так горячо любят. Очень может быть (и на это вы, вероятно, обратили уже внимание), что ему присущи и разочарование, и неудовлетворенность, и сожаление. Как и некоторое отклонение от нормы.
Продолжать, думаю, нет смысла, Я и без того был слишком откровенен. Вы меня уже достаточно хорошо знаете, чтобы судить обо мне по справедливости и – смею ли я надеяться на это? – посочувствовать мне, после того как выслушаете мой рассказ. Вы даже можете прийти к заключению, что большую часть вины за случившееся следует возложить не на меня, а на некую даму, которую зовут Глэдис Понсонби. В конце концов, именно из-за нее все и началось. Если бы я не провожал Глэдис Понсонби домой в тот вечер, почти полгода назад, и если бы она не рассказывала обо мне столь откровенно кое-кому из своих знакомых, тогда это трагическое происшествие никогда и не случилось бы.
Если я хорошо помню, это произошло в декабре прошлого года; я обедал с четой Ашенденов в их чудесном доме, который обращен фасадом на южную границу Риджентс-парк. Было довольно много народа, но Глэдис Понсонби, сидевшая рядом со мной, была единственной дамой, пришедшей без спутника. И когда настало время уходить, я предложил проводить ее до дома. Она согласилась, и мы отправились в моем автомобиле; но, к несчастью, когда мы прибыли к ней, она настояла на том, чтобы я зашел в дом и выпил, как она выразилась, "на дорожку". Мне не хотелось показаться чопорным, поэтому я последовал за ней.
Глэдис Понсонби – весьма невысокая женщина, ростом явно не выше четырех футов и девяти или десяти дюймов, а может, и того меньше; она из тех крошечных человечков, находиться рядом с которыми – значит испытывать такое чувство, будто стоишь на стуле. Она вдова, моложе меня на несколько лет – пожалуй, ей пятьдесят три или пятьдесят четыре года, и, возможно, тридцать лет назад была весьма соблазнительной штучкой. Но теперь кожа на ее лице обвисла, сморщилась, и ничего особенного она собою уже не представляет. Индивидуальные черты лица – глаза, нос, рот, подбородок – все это погребено в складках жира, скопившегося вокруг сморщенного лица, и всего перечисленного попросту не замечаешь. Кроме, пожалуй, рта, который напоминает мне (не могу удержаться от сравнения) рот лосося.
Когда она в гостиной наливала мне бренди, я обратил внимание на то, что у нее чуть-чуть дрожат руки. Дама устала, решил я про себя, поэтому мне не следует долго задерживаться. Мы сели на диван и какое-то время обсуждали вечер у Ашенденов и их гостей. Наконец я поднялся.
– Сядь, Лайонель, – сказала она. – Выпей еще бренди.
– Нет-нет, мне правда уже пора.
– Сядь и не будь таким церемонным. Я, пожалуй, выпью еще, а ты хотя бы просто посиди со мной.
Я смотрел, как эта крошечная женщина подошла к буфету и, слегка покачиваясь, взяла бокал так, точно приготовилась совершить обряд жертвоприношения; при виде этой невысокой, я бы сказал, приземистой женщины, передвигавшейся на негнущихся ногах, у меня вдруг возникла нелепая мысль, что у нее не было ног выше коленей.
– Чему это ты радуешься, Лайонель?
Наполняя свой бокал, она отвлеклась, взглянув на меня, и пролила немного бренди мимо.
– Да так, моя дорогая. Ничему особенно.
– Тогда прекрати хихикать и скажи-ка лучше, что ты думаешь о моем новом портрете.
Она кивнула в сторону большого холста, висевшего над камином, на который я старался не смотреть с той минуты, как мы вошли в гостиную. Вещь ужасная, написанная, как мне было хорошо известно, человеком, от которого в Лондоне в последнее время все с ума посходили, очень посредственным художником по имени Джон Ройден. Глэдис, леди Понсонби, была изображена в полный рост, и художник сработал так ловко, что она казалась женщиной высокой и обольстительной.
– Чудесно, – сказал я.
– Правда? Я так рада, что тебе нравится.
– Просто чудесно.
– По-моему, Джон Ройден – гений. Тебе не кажется, что он гений, Лайонель?
– Ну, это уж несколько сильно сказано.
– То есть ты хочешь сказать, что об этом еще рано говорить?
– Именно.
– Но послушай, Лайонель, думаю, тебе это будет интересно узнать. Джон Ройден нынче так популярен, что ни за что не согласится написать портрет меньше чем за тысячу гиней!
– Неужели?
– О да! И тот, кто хочет иметь свой портрет, выстаивает к нему целую очередь.
– Очень любопытно.
– А возьми этого своего Сезанна, или как там его. Готова поспорить, что он за всю свою жизнь столько денег не заработал.
– Это точно!
– И ты называешь его гением?
– Пожалуй.
– Значит, и Ройден гений, – заключила она, откинувшись на диване. – Деньги – лучшее тому доказательство.
Какое-то время она молчала, потягивая бренди, и край бокала стучал о ее зубы, когда она подносила его ко рту трясущейся рукой. Она заметила, что я наблюдаю за ней, и, не поворачивая головы, скосила глаза и испытующе поглядела на меня.
– Ну-ка скажи мне, о чем ты думаешь?
Вот уж чего я терпеть не могу, так это когда меня спрашивают, о чем я думаю. В таких случаях я ощущаю прямо-таки физическую боль в груди и начинаю кашлять.
– Ну же, Лайонель. Говори.
Я покачал головой, не зная, что отвечать. Тогда она резко отвернулась и поставила бокал с бренди на небольшой столик, находившийся слева от нее; то, как она это сделала, заставило меня предположить – сам не знаю почему, – что она почувствовала себя оскорбленной и теперь готовилась предпринять какие-то действия. Наступило молчание. Я выжидал, ощущая неловкость, и, поскольку не знал, о чем еще говорить, стал делать вид, будто чрезвычайно увлечен курением сигары, – внимательно рассматривал пепел и нарочито медленно пускал дым к потолку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104