https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/
На железнодорожной станции грудятся разбитые паровозы. Всюду рвы, воронки от снарядов. Снег еще не везде растаял, но он уже черный, осевший. Кое-где попадаются незахороненные трупы — наших и немцев. Один вон торчком дыбится на обочине дороги, наполовину под снегом. Сахнов подтолкнул меня:
— Гляди-ка!..
Череп у мертвеца белый — это снег. На него падают лучи солнца, и снег тает, медленно стекает желтыми каплями. На это невозможно смотреть без содрогания. Я отвернулся. Только куда тут деваться взгляду — всюду трупы. Идущий следом за мной Серож шумно вздохнул. Коля спрашивает:
— Это наши или фрицы?
Никто не отвечает. Мы и сами не знаем.
Ночь. Остановились передохнуть на лесной опушке. Приказано костров не разводить и курить только в рукав. О горячей пище и мечтать не приходится. Погрызли сухарей и заели снегом. Вспомнился Шурин наказ: «Пей только кипяченую воду...»
А где ее взять, кипяченую?
Днем вдруг подморозило. И теперь мы словно на льдине. Спать хочется донельзя. Но как тут уснешь, на ледяном ложе? Ноги уже не держат. Делать нечего, повалились все рядком прямо на лед — один к одному, дыша друг другу в затылки. Вот теперь примерзну ко льду и больше не встану...
В небе вдруг показался самолет. Его красные огни и зловещий рев вселяли ужас. Того и гляди, сбросит свой груз прямо нам на головы... Максимов зашептал:
— Ты боишься?
— Да... А ты?
— Я мертвецов боюсь...
Я тоже. Трупы издают зловоние, скалятся, словно клянут нас, живых.
Чудо-небо обрушилось на меня.
Во всем том, что зовется фронтом, передовой, есть, наверно, какой-то свой смысл. И тебя как бы затягивают
в капкан эти незахороненные трупы, ледяные ложа и оголенное тело снующие над головой бомбардировщики.
Мы вслушиваемся в тяжелый гул близкого фронта. Похоже, будто земля и небо схватились не на жизнь, а на смерть.
Сахнов не дает мне уснуть. Говорит, замерзну.
Я ничего не чувствую. Стал заледеневшей глыбой. И Серож вроде концы отдал... Нет! Теплый еще. Держится... Моей минувшей короткой жизни словно вовсе и не было. И весны не было. И Маро не было. Шуры тоже не было. Ничего-ничего не было... Были и есть только эта оледенелая земля, этот голый череп. Не было меня и нет... Где я, если я есть?..
Выглянуло солнце, и идти лесом стало невозможно: грязь, вода по колено, рыхлый снег.
Мы прошагали еще два дня. Война уже бьет в лицо запахом крови и дымом пожарищ. Через каждые полчаса только и слышим предостережение: «Во-о-здух!» Как вспуганные овцы, кидаемся в рвы, прячемся в кустах, жмемся к земле. Я зарываюсь лицом в землю, и мне кажется, что я истекаю кровью, что вот-вот, еще миг, и уйду в небытие. Сколько раз я умирал?..
К нам подошел комиссар.
— Ну как вы тут, орлы?
От него пахнет одеколоном. Подпоясан моим ремнем со звездой на пряжке. Но это не вызывает во мне зависти. Да я уж и завидовать разучился.
Мы снова идем...
Остановились на правом берегу реки Волхов, неподалеку от Новгорода. Нам приказали рыть землянки. Всем расчетом мы сладили себе одну общую землянку. Но, на беду, из-под земли, не переставая, сочится вода. Она уже до самых наших нар поднялась. Оставляем на ночь одного дежурного, чтоб вычерпывал воду ведром. Сахнов смастерил нечто вроде печки. По ночам в землянке, как в предбаннике, тепло и влажно.
Днем роем рвы, сооружаем укрепления. Немцы периодически «угощают» нас огнем дальнобойных орудий. Нашего помкомвзвода ранило прямо рядышком со мной. Осколок угодил ему выше колена. Только этим бедолага не отделался: заодно в пах угодило. Я перевязал его. Он дико орал:
— На что я теперь годен?..
Рукн у меня дрожат. Впервые они коснулись чужой крови и развороченного человеческого тела.
Я взвалил сержанта на спину и потащил в медпункт. Он пробурчал:
— Никогда не забуду твоей доброты.
— А я вашей,— сказал я в ответ.— Помните про хлеб?
— Ты думал, выдам?
Из медпункта я вернулся скоро. Комиссар наш похвал лил меня перед строем за то, что помощь раненому сержанту оказал. Я, не отрывая глаз, смотрю на свой ремень со звездой на пряжке.
Я написал заявление о приеме в партию. Наш комиссар тоже дал мне рекомендацию.
Командир роты, проверяя ночью отряд, застал часового Крюкова спящим на посту, сказал, что, как сменится, его выведут перед строем.
Сегодня семнадцатое апреля. Три месяца двадцать дней, как мне восемнадцать лет. Записи мои пахнут порохом.
голос КРОВИ
Перешли Волхов. Здесь наши войска уже отбили у врага небольшое пространство. Здесь-то мы и заняли боевые позиции вместе с еще одним полком нашей дивизии.
Немцы бесконечно атакуют нас, пытаются отбросить назад, утопить в реке. С большим трудом мне наконец удалось сориентироваться, где мы сейчас. За нами Волхов. Он уже по-весеннему разлился — широкий, могучий. Впереди крепость. С Большой землей нас соединяет только понтонный мост. Я набросал на клочке бумаги схему нашего плацдарма. Он получился похожим на завязанный мешок, узкой стороной упирающийся в реку.
Немцы и с воздуха и с земли бесперебойно бьют по нашему понтону. Однако снаряды и бомбы падают все больше в реку.
Зазеленели деревья. Земля сменила свой убор.
Весна.
Вечером нам велели строиться. Построили и повели на ближнюю лесную поляну. Там уже был весь наш полк — несколько сот человек.
Посреди поляны, на виду у всех, стоял приговоренный к расстрелу боец. Я с ужасом смотрел на него. Майор юстиции, прокурор военного трибунала дивизии, объявил перед строем, что приговоренный осужден за дезертирство с линии фронта.
Это был страшный день.
Но почему этот расстрелянный дезертир не идет у меня из головы? Мера наказания была заслуженной и справедливой. Как он мог покинуть свою позицию, поставить под угрозу всю свою часть? Ведь ему была доверена защита родной земли, пусть ее небольшого отрезка! Он обязан был сражаться за нее самоотверженно, как за свою собственную жизнь. Нет, такого нельзя жалеть! Что же выходит? Фашист жаждет всех нас уничтожить, а этот негодяй бросает свою позицию, и ему нипочем, что тем самым он открывает врагу возможность уничтожить нас? Но и это еще не все. Враг, возможно, завладел тем клочком земли, который был доверен дезертиру.
Так, размышляя о происшедшем, я целиком соглашаюсь с тем, что дезертир осужден справедливо и что жить дальше он не имел права.
Думаю-то я так, но чувствую себя все равно скверно.
Да, страшный это был день.
Передо мной разрушенная стена. Это развалины дома с кирпичным фундаментом — только одна стена выстояла. Под ней-то и заняли позиции наши ребята. Дальше враг.
Огонь чуть поутих. Сейчас только редкие вражеские пулеметные очереди прочерчивают стену, как мухи ее обсыпают.
Клонит ко сну. Но я пересиливаю себя, занимаюсь тем, что пытаюсь припомнить, как называются травы и кустики, растущие под полуразрушенной стеной. И вдруг в зелени четко проступили красные буквы. Что это? Я раздвинул траву. Что-то написано красной краской. Нет, не краской, а кровью. Сон как рукой смахнуло...
«Я ранен. Остался один со своим пулеметом. И вот умираю. Умру, но не сдамся этим псам. Прощай, Родина!..»
Все это написано кровью и уже закаменело на светлом кирпиче. Нет ни имени, ни даты. Ничего больше нет. Я осторожно глажу эти кровью писанные слова.
Каким он был, паренек, который до последнего дыхания сопротивлялся врагу? Светловолосым или брюнетом? Какую песню любил?.. Никто этого не знает и теперь уже никогда не узнает. Но то, что он любил свою Родину и люто ненавидел врага, это я знаю! Об этом он начертал своей кровью. Кровью простился с родимой землей.
— Как тебя звали, брат мой?..
Стена не отзывается. Я заношу в записную книжку то, что написано кровью. И не замечаю, как на глаза навертываются слезы. Да, этот парень люто ненавидел врага. Ничего другого я о нем не знаю, только об этом говорят моему сердцу его слова. Боец был непреклонен. Надпись — это голос его крови.
Я похолодел: выходит, у крови есть голос?
Я прополол траву, закрывавшую надпись. Пусть все ее видят, пусть все услышат голос его крови!
Эх, донести бы голос этой крови до всей Европы, может, они там отслужили бы в своих соборах молебны по брату моему, по Неизвестному солдату?..
Этот воин не покинул своей позиции. Как истинный герой он лицом к лицу бился с врагом до последнего и тем восславил себя.
Фашисты дошли до этой стены — и дальше ни шагу. Не смогли сделать ни шагу,— потому что здесь стоял он, сын своей Родины, силой и мощью которого была его непоколебимая вера, его патриотизм, его преданность Отчизне!..
Я и прежде многое чувствовал. Еще до того, как до меня дошел голос его крови, душа моя полнилась патриотическим порывом, только я не очень это осознавал. А вот теперь, когда я увидел эту надпись на стене, чувство патриотизма стало для меня понятием вполне реальным, осязаемым. Вот оно, во мне. Я дышу им, оно мне как свет для земли!..
Я подозвал своих товарищей, показал им послание безымянного бойца и стену, которая хоть и полуразрушена, но стоит на крепком фундаменте.
Вскоре к нам на позиции пришел какой-то лейтенант.
Сказал, что он из дивизионной газеты и пришел, чтобы собственными глазами увидеть обнаруженную мною надпись.
Мы оба опустились на колени перед стеной. Так в прошлом склонялись перед ликом святых, моля об отпущении грехов и об очищении души.
Лейтенант сфотографировал надпись. Потом мы еще поискали вокруг, не найдется ли какой другой реликвии. Но что еще такого можно найти, что было бы сильнее голоса крови.
Сейчас двадцать девятое апреля. Четыре месяца и один день, как мне восемнадцать. В моих записях — голос крови.
КРОВЬ САХНОВА
Едва земля чуть подсохла, враг начал усиленно атаковать наши позиции. В реку нас хочет сбросить, утопить, как котят.
Мы передислоцировались и укрепились близ деревни Мясной Бор. Дневник вести больше не на чем. Я теперь записываю события дня на полях книжки «Западноармянские поэты». Бумаги нет совсем. Письма домой тоже приходится писать на вырванных из этой книги страничках.
Ночи здесь сейчас белые, чуть подернутые сумеречной мглой, как душа у меня...
Выдалась кратковременная передышка. И мы не ведем огня, и враг тоже. Ясное майское утро, легко дышится, и кажется, что ясность эта никогда и ничем не замутится, не померкнет. Мы сидим в окопах. Нас восемь человек: Сахнов, Серож, я и еще пятеро бойцов.
Тепло. Мы сбросили шинели и покидали их на стволы минометов. Очень смешно получилось: словно это вовсе и не минометы, а люди, сидящие на корточках.
Над нами показались пять немецких «юнкерсов». Их сопровождают несколько пикирующих «мессершмиттов». Они, то как осы, роятся вокруг бомбардировщиков, то вдруг взмоют вверх, а оттуда снова кидаются вниз.
«Юнкерсы» идут тяжело, подобно пресытившимся стервятникам. Медленно снижаются над нашими позициями, оглашая все окрест тяжелым ухающим грохотом. Бомбят они довольно далеко от нас, похоже, где-то у переправы.
— Как бы мост не разбомбили, сучьи выродки! — первым из нас заговорил Сахнов.
Он довольно спокоен, можно подумать, даже безразличен ко всему, что происходит вокруг. И стоит мне только взглянуть на Сахнова, на душе делается как-то радостно. Ну какая сила может сломить таких, как Сахнов? Несломленный непременно побеждает...
Вокруг нас леса. Деревья тоже ранены. В стволе одного из них поблескивает осколок снаряда. Он такой, что кто-то из бойцов даже скатку на него навесил, как на крюк. Это раненая липа. Чуть поодаль от нее сосны с полуошкуренными стволами. Ох, эти беззащитные, девственно-стройные, нежные деревья! И кора у них такая тонкая. Но почему стволы почти сплошь оголены? Ах, да... Это с них специально сдирают кору, шалаши кроют, чтоб от дождей хоть немного спастись. Сначала делают топором вертикальный надрез, потом осторожно оттягивают, и кора довольно легко отдирается. Метра по два снимают с каждого дерева. Так у нас в горах освежают овец: делают на ноге забитой овцы надрез, накачивают под кожу воздух и с раздувшейся туши разом сдирают шкуру. Из шкур потом делают бурдюки для хранения сыра. Здесь сыра нет. Здесь кора уберегает измученных воинов от ливней. Вот почему горемыки сосны полуголые.
— Этот лес уже ни на что не сгодится,— говорит Сахнов.
— Почему?
— Голые сосны посохнут. А те, что с виду целы, тоже в дело не пустишь, на строительство не пойдут. В каждом из деревьев по тонне стали — осколки снарядов да бомб, пули и разное такое. Никакая пила не возьмет, все зубья переломаются.
Вот и еще урон, нанесенный фашистами. Как бесконечно много бед принес нам враг, с огнем и мечом ворвавшийся на нашу землю!..
«Мессершмитты» и «юнкерсы» убрались восвояси. Воцарилась удивительная тишь.
Настроение у меня вовсе не плохое. Только вот ведь проклятье, нестерпимо хочется увидать человека в гражданском, особенно какую-нибудь девушку или женщину... Товарищи мои нет-нет да и предаются воспоминаниям, рассказывают, кто и как в первый раз целовался, познал женщину. Для меня все это что-то очень далекое, несбыточное... Люди хоть на минуту забываются и, отрешившись от ужасов окружающего, уносятся в мечтах... Я с
грустью и сожалением вспоминаю тех девушек, которых мог бы целовать, но не делал этого. Эх, прожить бы все сначала!..
Кажется, будто здесь, на этой разоренной земле, никто и никогда не жил. Но нет! Роя окоп, один из бойцов нашел осколок зеркала. Он пристроил его в ложбине, заглянул и расхохотался.
— Эй, братцы, а я вижу в зеркале девушку, вот те крест!..
Он целует в осколочке свое отражение.
Мы тоже хохочем...
Сегодня я богатый. Раздобыл листок бумаги. На письмо. Чуть желтоватая, но на письмо сойдет, я вывел химическим карандашом: «Здравствуй, мама. Прошло совсем немного времени с того дня, как я отослал тебе последнее письмо, а адрес наш опять переменился. Сейчас я нахожусь на берегу реки Волхов, в действующей Красной Армии. Чувствую себя очень хорошо...» Потом написал адрес. Вот он: «Действующая Красная Армия, полевая почта 1670/75, С/П Мин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Гляди-ка!..
Череп у мертвеца белый — это снег. На него падают лучи солнца, и снег тает, медленно стекает желтыми каплями. На это невозможно смотреть без содрогания. Я отвернулся. Только куда тут деваться взгляду — всюду трупы. Идущий следом за мной Серож шумно вздохнул. Коля спрашивает:
— Это наши или фрицы?
Никто не отвечает. Мы и сами не знаем.
Ночь. Остановились передохнуть на лесной опушке. Приказано костров не разводить и курить только в рукав. О горячей пище и мечтать не приходится. Погрызли сухарей и заели снегом. Вспомнился Шурин наказ: «Пей только кипяченую воду...»
А где ее взять, кипяченую?
Днем вдруг подморозило. И теперь мы словно на льдине. Спать хочется донельзя. Но как тут уснешь, на ледяном ложе? Ноги уже не держат. Делать нечего, повалились все рядком прямо на лед — один к одному, дыша друг другу в затылки. Вот теперь примерзну ко льду и больше не встану...
В небе вдруг показался самолет. Его красные огни и зловещий рев вселяли ужас. Того и гляди, сбросит свой груз прямо нам на головы... Максимов зашептал:
— Ты боишься?
— Да... А ты?
— Я мертвецов боюсь...
Я тоже. Трупы издают зловоние, скалятся, словно клянут нас, живых.
Чудо-небо обрушилось на меня.
Во всем том, что зовется фронтом, передовой, есть, наверно, какой-то свой смысл. И тебя как бы затягивают
в капкан эти незахороненные трупы, ледяные ложа и оголенное тело снующие над головой бомбардировщики.
Мы вслушиваемся в тяжелый гул близкого фронта. Похоже, будто земля и небо схватились не на жизнь, а на смерть.
Сахнов не дает мне уснуть. Говорит, замерзну.
Я ничего не чувствую. Стал заледеневшей глыбой. И Серож вроде концы отдал... Нет! Теплый еще. Держится... Моей минувшей короткой жизни словно вовсе и не было. И весны не было. И Маро не было. Шуры тоже не было. Ничего-ничего не было... Были и есть только эта оледенелая земля, этот голый череп. Не было меня и нет... Где я, если я есть?..
Выглянуло солнце, и идти лесом стало невозможно: грязь, вода по колено, рыхлый снег.
Мы прошагали еще два дня. Война уже бьет в лицо запахом крови и дымом пожарищ. Через каждые полчаса только и слышим предостережение: «Во-о-здух!» Как вспуганные овцы, кидаемся в рвы, прячемся в кустах, жмемся к земле. Я зарываюсь лицом в землю, и мне кажется, что я истекаю кровью, что вот-вот, еще миг, и уйду в небытие. Сколько раз я умирал?..
К нам подошел комиссар.
— Ну как вы тут, орлы?
От него пахнет одеколоном. Подпоясан моим ремнем со звездой на пряжке. Но это не вызывает во мне зависти. Да я уж и завидовать разучился.
Мы снова идем...
Остановились на правом берегу реки Волхов, неподалеку от Новгорода. Нам приказали рыть землянки. Всем расчетом мы сладили себе одну общую землянку. Но, на беду, из-под земли, не переставая, сочится вода. Она уже до самых наших нар поднялась. Оставляем на ночь одного дежурного, чтоб вычерпывал воду ведром. Сахнов смастерил нечто вроде печки. По ночам в землянке, как в предбаннике, тепло и влажно.
Днем роем рвы, сооружаем укрепления. Немцы периодически «угощают» нас огнем дальнобойных орудий. Нашего помкомвзвода ранило прямо рядышком со мной. Осколок угодил ему выше колена. Только этим бедолага не отделался: заодно в пах угодило. Я перевязал его. Он дико орал:
— На что я теперь годен?..
Рукн у меня дрожат. Впервые они коснулись чужой крови и развороченного человеческого тела.
Я взвалил сержанта на спину и потащил в медпункт. Он пробурчал:
— Никогда не забуду твоей доброты.
— А я вашей,— сказал я в ответ.— Помните про хлеб?
— Ты думал, выдам?
Из медпункта я вернулся скоро. Комиссар наш похвал лил меня перед строем за то, что помощь раненому сержанту оказал. Я, не отрывая глаз, смотрю на свой ремень со звездой на пряжке.
Я написал заявление о приеме в партию. Наш комиссар тоже дал мне рекомендацию.
Командир роты, проверяя ночью отряд, застал часового Крюкова спящим на посту, сказал, что, как сменится, его выведут перед строем.
Сегодня семнадцатое апреля. Три месяца двадцать дней, как мне восемнадцать лет. Записи мои пахнут порохом.
голос КРОВИ
Перешли Волхов. Здесь наши войска уже отбили у врага небольшое пространство. Здесь-то мы и заняли боевые позиции вместе с еще одним полком нашей дивизии.
Немцы бесконечно атакуют нас, пытаются отбросить назад, утопить в реке. С большим трудом мне наконец удалось сориентироваться, где мы сейчас. За нами Волхов. Он уже по-весеннему разлился — широкий, могучий. Впереди крепость. С Большой землей нас соединяет только понтонный мост. Я набросал на клочке бумаги схему нашего плацдарма. Он получился похожим на завязанный мешок, узкой стороной упирающийся в реку.
Немцы и с воздуха и с земли бесперебойно бьют по нашему понтону. Однако снаряды и бомбы падают все больше в реку.
Зазеленели деревья. Земля сменила свой убор.
Весна.
Вечером нам велели строиться. Построили и повели на ближнюю лесную поляну. Там уже был весь наш полк — несколько сот человек.
Посреди поляны, на виду у всех, стоял приговоренный к расстрелу боец. Я с ужасом смотрел на него. Майор юстиции, прокурор военного трибунала дивизии, объявил перед строем, что приговоренный осужден за дезертирство с линии фронта.
Это был страшный день.
Но почему этот расстрелянный дезертир не идет у меня из головы? Мера наказания была заслуженной и справедливой. Как он мог покинуть свою позицию, поставить под угрозу всю свою часть? Ведь ему была доверена защита родной земли, пусть ее небольшого отрезка! Он обязан был сражаться за нее самоотверженно, как за свою собственную жизнь. Нет, такого нельзя жалеть! Что же выходит? Фашист жаждет всех нас уничтожить, а этот негодяй бросает свою позицию, и ему нипочем, что тем самым он открывает врагу возможность уничтожить нас? Но и это еще не все. Враг, возможно, завладел тем клочком земли, который был доверен дезертиру.
Так, размышляя о происшедшем, я целиком соглашаюсь с тем, что дезертир осужден справедливо и что жить дальше он не имел права.
Думаю-то я так, но чувствую себя все равно скверно.
Да, страшный это был день.
Передо мной разрушенная стена. Это развалины дома с кирпичным фундаментом — только одна стена выстояла. Под ней-то и заняли позиции наши ребята. Дальше враг.
Огонь чуть поутих. Сейчас только редкие вражеские пулеметные очереди прочерчивают стену, как мухи ее обсыпают.
Клонит ко сну. Но я пересиливаю себя, занимаюсь тем, что пытаюсь припомнить, как называются травы и кустики, растущие под полуразрушенной стеной. И вдруг в зелени четко проступили красные буквы. Что это? Я раздвинул траву. Что-то написано красной краской. Нет, не краской, а кровью. Сон как рукой смахнуло...
«Я ранен. Остался один со своим пулеметом. И вот умираю. Умру, но не сдамся этим псам. Прощай, Родина!..»
Все это написано кровью и уже закаменело на светлом кирпиче. Нет ни имени, ни даты. Ничего больше нет. Я осторожно глажу эти кровью писанные слова.
Каким он был, паренек, который до последнего дыхания сопротивлялся врагу? Светловолосым или брюнетом? Какую песню любил?.. Никто этого не знает и теперь уже никогда не узнает. Но то, что он любил свою Родину и люто ненавидел врага, это я знаю! Об этом он начертал своей кровью. Кровью простился с родимой землей.
— Как тебя звали, брат мой?..
Стена не отзывается. Я заношу в записную книжку то, что написано кровью. И не замечаю, как на глаза навертываются слезы. Да, этот парень люто ненавидел врага. Ничего другого я о нем не знаю, только об этом говорят моему сердцу его слова. Боец был непреклонен. Надпись — это голос его крови.
Я похолодел: выходит, у крови есть голос?
Я прополол траву, закрывавшую надпись. Пусть все ее видят, пусть все услышат голос его крови!
Эх, донести бы голос этой крови до всей Европы, может, они там отслужили бы в своих соборах молебны по брату моему, по Неизвестному солдату?..
Этот воин не покинул своей позиции. Как истинный герой он лицом к лицу бился с врагом до последнего и тем восславил себя.
Фашисты дошли до этой стены — и дальше ни шагу. Не смогли сделать ни шагу,— потому что здесь стоял он, сын своей Родины, силой и мощью которого была его непоколебимая вера, его патриотизм, его преданность Отчизне!..
Я и прежде многое чувствовал. Еще до того, как до меня дошел голос его крови, душа моя полнилась патриотическим порывом, только я не очень это осознавал. А вот теперь, когда я увидел эту надпись на стене, чувство патриотизма стало для меня понятием вполне реальным, осязаемым. Вот оно, во мне. Я дышу им, оно мне как свет для земли!..
Я подозвал своих товарищей, показал им послание безымянного бойца и стену, которая хоть и полуразрушена, но стоит на крепком фундаменте.
Вскоре к нам на позиции пришел какой-то лейтенант.
Сказал, что он из дивизионной газеты и пришел, чтобы собственными глазами увидеть обнаруженную мною надпись.
Мы оба опустились на колени перед стеной. Так в прошлом склонялись перед ликом святых, моля об отпущении грехов и об очищении души.
Лейтенант сфотографировал надпись. Потом мы еще поискали вокруг, не найдется ли какой другой реликвии. Но что еще такого можно найти, что было бы сильнее голоса крови.
Сейчас двадцать девятое апреля. Четыре месяца и один день, как мне восемнадцать. В моих записях — голос крови.
КРОВЬ САХНОВА
Едва земля чуть подсохла, враг начал усиленно атаковать наши позиции. В реку нас хочет сбросить, утопить, как котят.
Мы передислоцировались и укрепились близ деревни Мясной Бор. Дневник вести больше не на чем. Я теперь записываю события дня на полях книжки «Западноармянские поэты». Бумаги нет совсем. Письма домой тоже приходится писать на вырванных из этой книги страничках.
Ночи здесь сейчас белые, чуть подернутые сумеречной мглой, как душа у меня...
Выдалась кратковременная передышка. И мы не ведем огня, и враг тоже. Ясное майское утро, легко дышится, и кажется, что ясность эта никогда и ничем не замутится, не померкнет. Мы сидим в окопах. Нас восемь человек: Сахнов, Серож, я и еще пятеро бойцов.
Тепло. Мы сбросили шинели и покидали их на стволы минометов. Очень смешно получилось: словно это вовсе и не минометы, а люди, сидящие на корточках.
Над нами показались пять немецких «юнкерсов». Их сопровождают несколько пикирующих «мессершмиттов». Они, то как осы, роятся вокруг бомбардировщиков, то вдруг взмоют вверх, а оттуда снова кидаются вниз.
«Юнкерсы» идут тяжело, подобно пресытившимся стервятникам. Медленно снижаются над нашими позициями, оглашая все окрест тяжелым ухающим грохотом. Бомбят они довольно далеко от нас, похоже, где-то у переправы.
— Как бы мост не разбомбили, сучьи выродки! — первым из нас заговорил Сахнов.
Он довольно спокоен, можно подумать, даже безразличен ко всему, что происходит вокруг. И стоит мне только взглянуть на Сахнова, на душе делается как-то радостно. Ну какая сила может сломить таких, как Сахнов? Несломленный непременно побеждает...
Вокруг нас леса. Деревья тоже ранены. В стволе одного из них поблескивает осколок снаряда. Он такой, что кто-то из бойцов даже скатку на него навесил, как на крюк. Это раненая липа. Чуть поодаль от нее сосны с полуошкуренными стволами. Ох, эти беззащитные, девственно-стройные, нежные деревья! И кора у них такая тонкая. Но почему стволы почти сплошь оголены? Ах, да... Это с них специально сдирают кору, шалаши кроют, чтоб от дождей хоть немного спастись. Сначала делают топором вертикальный надрез, потом осторожно оттягивают, и кора довольно легко отдирается. Метра по два снимают с каждого дерева. Так у нас в горах освежают овец: делают на ноге забитой овцы надрез, накачивают под кожу воздух и с раздувшейся туши разом сдирают шкуру. Из шкур потом делают бурдюки для хранения сыра. Здесь сыра нет. Здесь кора уберегает измученных воинов от ливней. Вот почему горемыки сосны полуголые.
— Этот лес уже ни на что не сгодится,— говорит Сахнов.
— Почему?
— Голые сосны посохнут. А те, что с виду целы, тоже в дело не пустишь, на строительство не пойдут. В каждом из деревьев по тонне стали — осколки снарядов да бомб, пули и разное такое. Никакая пила не возьмет, все зубья переломаются.
Вот и еще урон, нанесенный фашистами. Как бесконечно много бед принес нам враг, с огнем и мечом ворвавшийся на нашу землю!..
«Мессершмитты» и «юнкерсы» убрались восвояси. Воцарилась удивительная тишь.
Настроение у меня вовсе не плохое. Только вот ведь проклятье, нестерпимо хочется увидать человека в гражданском, особенно какую-нибудь девушку или женщину... Товарищи мои нет-нет да и предаются воспоминаниям, рассказывают, кто и как в первый раз целовался, познал женщину. Для меня все это что-то очень далекое, несбыточное... Люди хоть на минуту забываются и, отрешившись от ужасов окружающего, уносятся в мечтах... Я с
грустью и сожалением вспоминаю тех девушек, которых мог бы целовать, но не делал этого. Эх, прожить бы все сначала!..
Кажется, будто здесь, на этой разоренной земле, никто и никогда не жил. Но нет! Роя окоп, один из бойцов нашел осколок зеркала. Он пристроил его в ложбине, заглянул и расхохотался.
— Эй, братцы, а я вижу в зеркале девушку, вот те крест!..
Он целует в осколочке свое отражение.
Мы тоже хохочем...
Сегодня я богатый. Раздобыл листок бумаги. На письмо. Чуть желтоватая, но на письмо сойдет, я вывел химическим карандашом: «Здравствуй, мама. Прошло совсем немного времени с того дня, как я отослал тебе последнее письмо, а адрес наш опять переменился. Сейчас я нахожусь на берегу реки Волхов, в действующей Красной Армии. Чувствую себя очень хорошо...» Потом написал адрес. Вот он: «Действующая Красная Армия, полевая почта 1670/75, С/П Мин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36