https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/zolotye/
Наконец он стал впадать в тяжелое забытье, и уже как сквозь туман доносился до него грохот грузовиков, которые после большого перерыва снова стали двигаться по шоссе, как вдруг из этой оцепенелости и постепенного погружения во мрак вырвал его Зоськин голос: «Анджей, Анджей!»
И такой ужас звучал в приглушенном этом зове, что он тотчас пришел в себя и сел.
— Что случилось?
По чуть светлевшим во тьме очертаниям он догадался, что Зоська вскочила на ноги. В самом деле она стояла, так сильно дрожа при этом, что слышно было, как стучат у нее зубы.
— О боже!— только и выдавила она.
Видя, что ничего страшного не произошло, он решил обождать, пока она сама успокоится. Спустя какое-то время он снова спросил:
— Может, ты наконец скажешь, что случилось?
— Это было страшно,— начала она, уже немного очнувшись.
— Что такое?
— Мне снилось...
— Ах, сон!
— Постой, сон, но такого ужасного никогда еще в жизни не было, и будто все наяву происходило. О, боже!— У нее внезапно перехватило дыхание.— Мне снилось, что я вдруг проснулась, а тебя нет, все, как сейчас, только без тебя. Я вскочила и стала звать тебя и вдруг почувствовала, что сено ползет у меня из-под ног и я лечу в страшную пропасть. Падала я ужасно долго, пока не почувствовала боль, вот тут,— она прижала руки к груди,— это было так, будто острие какое-то вонзилось мне в самое сердце...
Когда она умолкла, Анджей снова улегся.
— Анджей!— шепнула она.
— Что?
— Если б ты знал, какое это было жуткое чувство...
— Представляю. Но поскольку, как сама видишь, ты не свалилась со стога, а стоишь, может, все же ляжешь и заснешь?
— Насмехаешься.
— Вовсе нет. Только предупреждаю, что завтра утром ты никуда не будешь годиться, а нас ждет дорога.
— Это верно,— задумалась она.— О боже, куда же мы так будем все идти да идти?
Поскольку Анджей не ответил, она постояла с минуту в надежде, что он отзовется хоть словом. Но, видя, что ничего не дождется, улеглась в прежней своей позе и быстро, незаметно для себя, уснула.
Зато Анджея сон совсем покинул. Напротив, он чувствовал в себе некую бодрящую трезвость, необычайную остроту видения, чуткость. И столь сильными были это внутреннее напряжение и готовность, вроде бы ни с чем конкретным не связанные, что минутами он испытывал страх. Он лежал без движения, заглядевшись во фрагмент звездного неба; тишины, какая стояла вокруг, не нарушал ни малейший шелест. По мере того как шло время, им овладевало спокойствие, но одновременно росла и его встревоженность этим спокойствием.
Было еще темно, когда внезапное решение вдруг заставило его вскочить; он сел и стал прислушиваться к дыханию жены. Оно было ровное — как обычно при глубоком сне. Тогда он осторожно, медленно и как можно более тихо сгреб с себя сено, вскинул рюкзак на плечо и встал. Снова внимательно прислушался. Зоська дышала все также ровно. Он придвинулся к краю стога и стал быстро сползать вниз. Шум при этом получился незначительный, немного сена посыпалось ему на голову. Он прижался к стогу и переждал минуту. Чуткость и трезвость, которые он ощутил в себе пару часов тому назад, в сочетании с уверенностью и решительностью, не покидали его, но и тревога жгла все сильнее. В какую-то минуту напряжение достигло такой степени, что ему захотелось, чтобы Зоська пробудилась и позвала его. Но была тишина.
Анджей решил идти. При первом же шаге он задел башмаком колышек, о который вечером споткнулась Зоська. Он тихо выругался и, обойдя стог, сошел к лугу, чтобы краем его, минуя хозяйственные постройки, выйти к шоссе. Теперь только, очутившись на свежем воздухе, он увидел, что ночь близится к концу. Звезды побледнели, небо начинало проясняться, а над лугами поднималась легкая, очень еще редкая пелена тумана.
Дойдя до шоссе, он приостановился и оглянулся назад, на Завойе. Хаты и деревья хрупкими линиями рисовались в сероватом воздухе. Туман поднимался ввысь. Где-то далеко, очевидно, в другом конце деревни, запел петух. Несмотря на раннюю пору, первые пешеходы уже торопливо шли обочиной дороги. Один из них — тучный, запыхавшийся дядя с большим чемоданом на спине,— минуя Анджея, добродушно, как товарищу, улыбнулся ему.
— На Влодаву, да?
— На Влодаву,— ответил Варнецкий. И скорым шагом пустился в путь.
1942
ПОВЕРКА
Рабочий день в концлагере Освенцим длится двенадцать часов. Начинается в шесть утра с поверки и кончается в шесть вечера так же — поверкой. В полдень тоже бывает поверка, играет оркестр и объявляется обеденный перерыв. Когда за какое-нибудь нарушение внутреннего распорядка один из блоков или весь лагерь в наказание выстраивается еще на одну поверку, день длится далеко за полночь. Как-то в октябре сорок первого один больной кровавым поносом задержался в отхожем месте и на две минуты опоздал на поверку. Весь третий блок был наказан, простояв четыре часа на ночной поверке. Около семисот человек стояли на ветру, под проливным дождем и на пронзительном холоде. Четырнадцать заключенных умерли, из них трое скончались прямо на месте. Уже вторая дисциплинарная поверка за недолгий период. Всего неделю назад, когда блокфюрер, эсэсовец Ганс Крейцман, обнаружил в матраце одного из заключенных кисет с табаком, третий блок стоял на поверке два часа. Виновника на неделю сунули в карцер и через неделю унесли в крематорий. А был это сильный мужчина, лет сорока, и хотя уже год находился в лагере, выглядел здоровым и крепким.
Двенадцать часов в любое время года. Летом переносить легче, осенью и зимой тяжелее. От ненастья и мороза время тянется вдвое медленнее. Люди плохо одеты: тиковая арестантская форма и до первых заморозков босиком и без шапки. Равнодушная природа выступает тогда в союзе с людской жестокостью.
Когда дни короче, работа начинается ночью и кончается в сумерках. Слепящие прожектора бьют светом, который куда резче дневного. Обе поверки, утренняя и вечерняя, проходят при этом обнажающем и зловещем свете. Вокруг ночь, безбрежная и немая. Гортанные крики капо и эсэсовцев разносятся более громко и хрипло, чем днем. Эсэсовцы, следящие за лагерем с деревянных вышек, настороженней вглядываются из-за своих пулеметов. Потом наступает туманный, сумрачный день или опускается ночь.
Осенью сорок первого года Освенцим переживал тяжелые дни. В связи с массовыми арестами и облавами в городах и на дорогах в лагерь поступали все новые и новые транспорты. Приходили они обычно ночью. Свет прожекторов, вопли эсэсовцев, выстрелы, остервенелый лай натасканных собак — и очередную темную, плотно сбитую толпу гонят к самым воротам, на которых светится большая надпись.
В спальных помещениях, рассчитанных, когда строили австрийские казармы, на семнадцать коек, теперь помещалось по сто и больше человек. Тюфяки, тесно уложенные друг к другу, служили двоим, а то и троим заключенным. Рано начались в этом году холода. Осень стояла стылая и промозглая. Смертность росла со дня на день. Распространялись болезни, особенно кровавый понос, воспаление легких и расстройство мочевого пузыря.
Помимо этого, в связи с прибытием в лагерь новых охранников, обращение с заключенными сильно ужесточилось. Эсэсовцы, присланные сюда преимущественно за служебные или личные прегрешения, хотели немедленно отличиться перед комендантом лагеря и пылали рвением, что проявлялось в непрестанных избиениях, пинках и в самых изощренных наказаниях. Следуя примеру начальства, так же усердствовали капо и их заместители. Даже некоторые из старших по спальному помещению, такие же заключенные, поддавались этой атмосфере и, сами битые, в свою очередь избивали других. Эпидемия наказаний обрушилась на лагерь.
Спустя несколько дней после второй дисциплинарной поверки в третьем блоке случилось нечто страшное: одного из заключенных этого блока схватили при попытке к бегству. Произошло это до обеда, во время работы. Немедленно устроили поверку.
Когда лагерь под усилившиеся вопли эсэсовцев и капо выстроили по блокам предписанными десятками, после долгого, почти часового ожидания на плац перед строем выгнали беглеца. Это был молодой парень лет двадцати двух, худощавый, темноволосый. Он шел, спотыкаясь от пинков и тычков окруживших его эсэсовцев, в разорванной арестантской полосатой форме, ослепший от крови, струящейся по разбитому лбу. Несколько тысяч людей, застывших по стойке смирно, вглядывались в него напряженно и молча. Когда он дошел до середины плаца, удар кулаком в спину заставил его выпрямиться. И тут один из эсэсовцев, Шмидт, известный своими невероятно длинными руками, воткнул ему за шиворот палку с немецкой надписью: «Я снова здесь». Палку эту привязали бечевкой к шее. Другой эсэсовец, восемнадцатилетний курчавый Дитрих, нахлобучил на стриженую голову арестанта петуха, склеенного из цветной бумаги, а в руки сунул барабанчик с палочкой. Остальные эсэсовцы катались со смеху. Утихли они только тогда, когда заговорил комендант лагеря. Это был человек среднего роста, очень крепкого сложения, лет сорока, с непропорционально большой головой и мертвым, землистым лицом, напоминающим маску. Говорил он отрывисто, глухим, раскатистым голосом человека, привыкшего Приказывать. Беглец должен получить сто палок. Весь лагерь должен видеть экзекуцию. Но прежде чем к ней приступили, виновнику было приказано прошагать вдоль рядов. Эсэсовцы и капо внимательно следили, чтобы никто не осмелился опустить или отвести глаза. Того, кто это делал, тут же избивали. После нескольких подобных экзекуций взгляды всех были прикованы к идущему.
Он шел медленно, странной походкой, словно не на своих ногах, выпрямясь, но глаза его все еще были невидящие, затуманенные, что придавало им отсутствующее выражение. Губы окровавленные и искривленные, видно было, что кончиком языка он судорожно зализывает рану на месте выбитых зубов. В левой руке он держал барабанчик, правой, похожей на кровавый лоскут, монотонно постукивал по нему палочкой. Перед строем трое капо ставили временное возвышение. Тишина была тяжкая, гнетущая, именно такая, какая может быть в толпе, охваченной ужасом. И в ней выбивали мерный ритм тупые и короткие удары палочки о пергамент барабанчика.
Пасмурное утро слегка прояснилось, из-за обрывков бурых туч даже показалось солнце. Блеклый свет и листья тополей растущих вдоль красных блоков, влажно заблестели. Время тянулось медленно.
И вот, пройдя вдоль всех рядов, беглец вернулся на середину плаца. Надзиратели еще возились, так что с минуту ему пришлось постоять рядом. Когда они кончили, его заставили подняться на возвышение. Подгоняли ударами и криками. Наконец он поднялся. Рваная арестантская полосатая форма едва прикрывала исхудалое, темное тело. Он стоял, опустив руки, все еще держа в одной барабанчик, в другой палочку. Шутовской петух скособочился у него на голове, которую он держал как-то криво — видимо, мешала палка с надписью. Глаза так и оставались незрячими, хотя явно искали кого-то среди толпы, там, где стоял третий блок. И может быть, даже нашли того далекого человека, потому что в какой-то момент что-то вроде тени улыбки, робкой и почти светлой, мелькнуло на искривленных губах парня. И тут же его подтолкнули к центру помоста. А там уже все пошло быстро. Били палками шестеро капо. Сначала ударяли поочередно, ритмично, но когда после первых десятков приговоренный упал, начали бить лежащего все одновременно. Когда они кончили и спустились с возвышения, на досках осталось бесформенное месиво. На этом все окончилось. Лагерь вернулся к своим повседневным делам. Помост оставили.
Забитого насмерть звали Вацлав Завадский. Ему было двадцать три года, был он по профессии радиотехником, а в лагерь попал год назад за распространение нелегальных изданий. В тот же день в помещении, где он спал, начался спор из-за места на тюфяке: соседом Завадского был молодой и здоровый студент из Варшавы Станислав Карбовский, с ним хотели спать все, кому отравляли сон больные недержанием мочи. Желающих было много. В конце концов из-за бездеятельности старшего по помещению Павловского, магистра права из Кракова, в спор вмешался заместитель надзирателя, так называемый унтер-капо. Это был онемечившийся силезец, гроза всего блока, некий Надольный, уголовный преступник, до войны несколько лет служивший в городской больнице в Пщине. Надольный был приставлен следить за своим непосредственным начальником, немцем Шредером, который вот уже шесть лет искупал свою приверженность социализму по разным лагерям, а переведенный из Дахау в Освенцим, исполнял обязанности капо третьего блока.
Вмешательство Надольного кончилось избиением нескольких заключенных. Старший, невзрачный человек с лицом грызуна, тоже получил свое, а на тюфяк к Кар-бовскому определили пожилого и уже еле державшегося на ногах учителя природоведения из любельской гимназии. Звали его Игнацы Сливинский. Находился оь в лагере всего лишь месяц, но похоже было, что долго не протянет. Вот уже две недели он работал на укатке территории, а поскольку был босой, то поранил ноги острым щебнем. Раны страшно болели и гноились. Кроме того, он страдал тяжелым бронхитом, на голове кровоточили несколько ран от палки надзирателя, ведающего катком, левая рука бессильно болталась от свирепого пинка; к тому же он все делал в штаны. Унтер-капо зыал его с этой стороны и ежедневно бил за обмоченный тюфяк. Поскольку Карбовский несколько месяцев спал рядом с Завадским и поддерживал с ним приятельские отношения, Надольный подозревал, что студент должен был знать о планируемом побеге. Так что он решил приглядывать за ним, а для начала скрасить ему жизнь новым соседом.
В тот вечер Карбовский долго не мог заснуть. Лежал навзничь с закрытыми глазами, голова наливалась тяжестью, и временами казалось, что весь он как есть падает в какой-то глубокий мрак. И тем не менее он находился в полном сознании и сонливости не ощущал. В какой-то момент, движимый рефлексом многомесячной привычки, он приподнял руку, чтобы найти в темноте руку приятеля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
И такой ужас звучал в приглушенном этом зове, что он тотчас пришел в себя и сел.
— Что случилось?
По чуть светлевшим во тьме очертаниям он догадался, что Зоська вскочила на ноги. В самом деле она стояла, так сильно дрожа при этом, что слышно было, как стучат у нее зубы.
— О боже!— только и выдавила она.
Видя, что ничего страшного не произошло, он решил обождать, пока она сама успокоится. Спустя какое-то время он снова спросил:
— Может, ты наконец скажешь, что случилось?
— Это было страшно,— начала она, уже немного очнувшись.
— Что такое?
— Мне снилось...
— Ах, сон!
— Постой, сон, но такого ужасного никогда еще в жизни не было, и будто все наяву происходило. О, боже!— У нее внезапно перехватило дыхание.— Мне снилось, что я вдруг проснулась, а тебя нет, все, как сейчас, только без тебя. Я вскочила и стала звать тебя и вдруг почувствовала, что сено ползет у меня из-под ног и я лечу в страшную пропасть. Падала я ужасно долго, пока не почувствовала боль, вот тут,— она прижала руки к груди,— это было так, будто острие какое-то вонзилось мне в самое сердце...
Когда она умолкла, Анджей снова улегся.
— Анджей!— шепнула она.
— Что?
— Если б ты знал, какое это было жуткое чувство...
— Представляю. Но поскольку, как сама видишь, ты не свалилась со стога, а стоишь, может, все же ляжешь и заснешь?
— Насмехаешься.
— Вовсе нет. Только предупреждаю, что завтра утром ты никуда не будешь годиться, а нас ждет дорога.
— Это верно,— задумалась она.— О боже, куда же мы так будем все идти да идти?
Поскольку Анджей не ответил, она постояла с минуту в надежде, что он отзовется хоть словом. Но, видя, что ничего не дождется, улеглась в прежней своей позе и быстро, незаметно для себя, уснула.
Зато Анджея сон совсем покинул. Напротив, он чувствовал в себе некую бодрящую трезвость, необычайную остроту видения, чуткость. И столь сильными были это внутреннее напряжение и готовность, вроде бы ни с чем конкретным не связанные, что минутами он испытывал страх. Он лежал без движения, заглядевшись во фрагмент звездного неба; тишины, какая стояла вокруг, не нарушал ни малейший шелест. По мере того как шло время, им овладевало спокойствие, но одновременно росла и его встревоженность этим спокойствием.
Было еще темно, когда внезапное решение вдруг заставило его вскочить; он сел и стал прислушиваться к дыханию жены. Оно было ровное — как обычно при глубоком сне. Тогда он осторожно, медленно и как можно более тихо сгреб с себя сено, вскинул рюкзак на плечо и встал. Снова внимательно прислушался. Зоська дышала все также ровно. Он придвинулся к краю стога и стал быстро сползать вниз. Шум при этом получился незначительный, немного сена посыпалось ему на голову. Он прижался к стогу и переждал минуту. Чуткость и трезвость, которые он ощутил в себе пару часов тому назад, в сочетании с уверенностью и решительностью, не покидали его, но и тревога жгла все сильнее. В какую-то минуту напряжение достигло такой степени, что ему захотелось, чтобы Зоська пробудилась и позвала его. Но была тишина.
Анджей решил идти. При первом же шаге он задел башмаком колышек, о который вечером споткнулась Зоська. Он тихо выругался и, обойдя стог, сошел к лугу, чтобы краем его, минуя хозяйственные постройки, выйти к шоссе. Теперь только, очутившись на свежем воздухе, он увидел, что ночь близится к концу. Звезды побледнели, небо начинало проясняться, а над лугами поднималась легкая, очень еще редкая пелена тумана.
Дойдя до шоссе, он приостановился и оглянулся назад, на Завойе. Хаты и деревья хрупкими линиями рисовались в сероватом воздухе. Туман поднимался ввысь. Где-то далеко, очевидно, в другом конце деревни, запел петух. Несмотря на раннюю пору, первые пешеходы уже торопливо шли обочиной дороги. Один из них — тучный, запыхавшийся дядя с большим чемоданом на спине,— минуя Анджея, добродушно, как товарищу, улыбнулся ему.
— На Влодаву, да?
— На Влодаву,— ответил Варнецкий. И скорым шагом пустился в путь.
1942
ПОВЕРКА
Рабочий день в концлагере Освенцим длится двенадцать часов. Начинается в шесть утра с поверки и кончается в шесть вечера так же — поверкой. В полдень тоже бывает поверка, играет оркестр и объявляется обеденный перерыв. Когда за какое-нибудь нарушение внутреннего распорядка один из блоков или весь лагерь в наказание выстраивается еще на одну поверку, день длится далеко за полночь. Как-то в октябре сорок первого один больной кровавым поносом задержался в отхожем месте и на две минуты опоздал на поверку. Весь третий блок был наказан, простояв четыре часа на ночной поверке. Около семисот человек стояли на ветру, под проливным дождем и на пронзительном холоде. Четырнадцать заключенных умерли, из них трое скончались прямо на месте. Уже вторая дисциплинарная поверка за недолгий период. Всего неделю назад, когда блокфюрер, эсэсовец Ганс Крейцман, обнаружил в матраце одного из заключенных кисет с табаком, третий блок стоял на поверке два часа. Виновника на неделю сунули в карцер и через неделю унесли в крематорий. А был это сильный мужчина, лет сорока, и хотя уже год находился в лагере, выглядел здоровым и крепким.
Двенадцать часов в любое время года. Летом переносить легче, осенью и зимой тяжелее. От ненастья и мороза время тянется вдвое медленнее. Люди плохо одеты: тиковая арестантская форма и до первых заморозков босиком и без шапки. Равнодушная природа выступает тогда в союзе с людской жестокостью.
Когда дни короче, работа начинается ночью и кончается в сумерках. Слепящие прожектора бьют светом, который куда резче дневного. Обе поверки, утренняя и вечерняя, проходят при этом обнажающем и зловещем свете. Вокруг ночь, безбрежная и немая. Гортанные крики капо и эсэсовцев разносятся более громко и хрипло, чем днем. Эсэсовцы, следящие за лагерем с деревянных вышек, настороженней вглядываются из-за своих пулеметов. Потом наступает туманный, сумрачный день или опускается ночь.
Осенью сорок первого года Освенцим переживал тяжелые дни. В связи с массовыми арестами и облавами в городах и на дорогах в лагерь поступали все новые и новые транспорты. Приходили они обычно ночью. Свет прожекторов, вопли эсэсовцев, выстрелы, остервенелый лай натасканных собак — и очередную темную, плотно сбитую толпу гонят к самым воротам, на которых светится большая надпись.
В спальных помещениях, рассчитанных, когда строили австрийские казармы, на семнадцать коек, теперь помещалось по сто и больше человек. Тюфяки, тесно уложенные друг к другу, служили двоим, а то и троим заключенным. Рано начались в этом году холода. Осень стояла стылая и промозглая. Смертность росла со дня на день. Распространялись болезни, особенно кровавый понос, воспаление легких и расстройство мочевого пузыря.
Помимо этого, в связи с прибытием в лагерь новых охранников, обращение с заключенными сильно ужесточилось. Эсэсовцы, присланные сюда преимущественно за служебные или личные прегрешения, хотели немедленно отличиться перед комендантом лагеря и пылали рвением, что проявлялось в непрестанных избиениях, пинках и в самых изощренных наказаниях. Следуя примеру начальства, так же усердствовали капо и их заместители. Даже некоторые из старших по спальному помещению, такие же заключенные, поддавались этой атмосфере и, сами битые, в свою очередь избивали других. Эпидемия наказаний обрушилась на лагерь.
Спустя несколько дней после второй дисциплинарной поверки в третьем блоке случилось нечто страшное: одного из заключенных этого блока схватили при попытке к бегству. Произошло это до обеда, во время работы. Немедленно устроили поверку.
Когда лагерь под усилившиеся вопли эсэсовцев и капо выстроили по блокам предписанными десятками, после долгого, почти часового ожидания на плац перед строем выгнали беглеца. Это был молодой парень лет двадцати двух, худощавый, темноволосый. Он шел, спотыкаясь от пинков и тычков окруживших его эсэсовцев, в разорванной арестантской полосатой форме, ослепший от крови, струящейся по разбитому лбу. Несколько тысяч людей, застывших по стойке смирно, вглядывались в него напряженно и молча. Когда он дошел до середины плаца, удар кулаком в спину заставил его выпрямиться. И тут один из эсэсовцев, Шмидт, известный своими невероятно длинными руками, воткнул ему за шиворот палку с немецкой надписью: «Я снова здесь». Палку эту привязали бечевкой к шее. Другой эсэсовец, восемнадцатилетний курчавый Дитрих, нахлобучил на стриженую голову арестанта петуха, склеенного из цветной бумаги, а в руки сунул барабанчик с палочкой. Остальные эсэсовцы катались со смеху. Утихли они только тогда, когда заговорил комендант лагеря. Это был человек среднего роста, очень крепкого сложения, лет сорока, с непропорционально большой головой и мертвым, землистым лицом, напоминающим маску. Говорил он отрывисто, глухим, раскатистым голосом человека, привыкшего Приказывать. Беглец должен получить сто палок. Весь лагерь должен видеть экзекуцию. Но прежде чем к ней приступили, виновнику было приказано прошагать вдоль рядов. Эсэсовцы и капо внимательно следили, чтобы никто не осмелился опустить или отвести глаза. Того, кто это делал, тут же избивали. После нескольких подобных экзекуций взгляды всех были прикованы к идущему.
Он шел медленно, странной походкой, словно не на своих ногах, выпрямясь, но глаза его все еще были невидящие, затуманенные, что придавало им отсутствующее выражение. Губы окровавленные и искривленные, видно было, что кончиком языка он судорожно зализывает рану на месте выбитых зубов. В левой руке он держал барабанчик, правой, похожей на кровавый лоскут, монотонно постукивал по нему палочкой. Перед строем трое капо ставили временное возвышение. Тишина была тяжкая, гнетущая, именно такая, какая может быть в толпе, охваченной ужасом. И в ней выбивали мерный ритм тупые и короткие удары палочки о пергамент барабанчика.
Пасмурное утро слегка прояснилось, из-за обрывков бурых туч даже показалось солнце. Блеклый свет и листья тополей растущих вдоль красных блоков, влажно заблестели. Время тянулось медленно.
И вот, пройдя вдоль всех рядов, беглец вернулся на середину плаца. Надзиратели еще возились, так что с минуту ему пришлось постоять рядом. Когда они кончили, его заставили подняться на возвышение. Подгоняли ударами и криками. Наконец он поднялся. Рваная арестантская полосатая форма едва прикрывала исхудалое, темное тело. Он стоял, опустив руки, все еще держа в одной барабанчик, в другой палочку. Шутовской петух скособочился у него на голове, которую он держал как-то криво — видимо, мешала палка с надписью. Глаза так и оставались незрячими, хотя явно искали кого-то среди толпы, там, где стоял третий блок. И может быть, даже нашли того далекого человека, потому что в какой-то момент что-то вроде тени улыбки, робкой и почти светлой, мелькнуло на искривленных губах парня. И тут же его подтолкнули к центру помоста. А там уже все пошло быстро. Били палками шестеро капо. Сначала ударяли поочередно, ритмично, но когда после первых десятков приговоренный упал, начали бить лежащего все одновременно. Когда они кончили и спустились с возвышения, на досках осталось бесформенное месиво. На этом все окончилось. Лагерь вернулся к своим повседневным делам. Помост оставили.
Забитого насмерть звали Вацлав Завадский. Ему было двадцать три года, был он по профессии радиотехником, а в лагерь попал год назад за распространение нелегальных изданий. В тот же день в помещении, где он спал, начался спор из-за места на тюфяке: соседом Завадского был молодой и здоровый студент из Варшавы Станислав Карбовский, с ним хотели спать все, кому отравляли сон больные недержанием мочи. Желающих было много. В конце концов из-за бездеятельности старшего по помещению Павловского, магистра права из Кракова, в спор вмешался заместитель надзирателя, так называемый унтер-капо. Это был онемечившийся силезец, гроза всего блока, некий Надольный, уголовный преступник, до войны несколько лет служивший в городской больнице в Пщине. Надольный был приставлен следить за своим непосредственным начальником, немцем Шредером, который вот уже шесть лет искупал свою приверженность социализму по разным лагерям, а переведенный из Дахау в Освенцим, исполнял обязанности капо третьего блока.
Вмешательство Надольного кончилось избиением нескольких заключенных. Старший, невзрачный человек с лицом грызуна, тоже получил свое, а на тюфяк к Кар-бовскому определили пожилого и уже еле державшегося на ногах учителя природоведения из любельской гимназии. Звали его Игнацы Сливинский. Находился оь в лагере всего лишь месяц, но похоже было, что долго не протянет. Вот уже две недели он работал на укатке территории, а поскольку был босой, то поранил ноги острым щебнем. Раны страшно болели и гноились. Кроме того, он страдал тяжелым бронхитом, на голове кровоточили несколько ран от палки надзирателя, ведающего катком, левая рука бессильно болталась от свирепого пинка; к тому же он все делал в штаны. Унтер-капо зыал его с этой стороны и ежедневно бил за обмоченный тюфяк. Поскольку Карбовский несколько месяцев спал рядом с Завадским и поддерживал с ним приятельские отношения, Надольный подозревал, что студент должен был знать о планируемом побеге. Так что он решил приглядывать за ним, а для начала скрасить ему жизнь новым соседом.
В тот вечер Карбовский долго не мог заснуть. Лежал навзничь с закрытыми глазами, голова наливалась тяжестью, и временами казалось, что весь он как есть падает в какой-то глубокий мрак. И тем не менее он находился в полном сознании и сонливости не ощущал. В какой-то момент, движимый рефлексом многомесячной привычки, он приподнял руку, чтобы найти в темноте руку приятеля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45