https://wodolei.ru/
Это сказала эвакуированная из Ростова толстая тетя Настя.
— Как загорится? — испугалась мать.— Иди отсюда, не болтай!
Женщина обиженно отвернулась и пошла, а нам всем стало не по себе. Веселое и дурашливое для нас, мальчишек, занятие рыть перед домом яму стало не таким уже озорным и интересным.
— Ничего себе, сгорит наш^ом?! — сказал Серега, и глаза его распахнулись, как у испуганной птицы.
И все-таки окоп перед домом мы вырыли. Он был по всем правилам — зигзагом. Но прошел дождик, и стены его стали оплывать. Тогда мы накрыли свой зигзаг досками и присыпали землей. И все же затея с нашим окопом-зигзагом была каким-то неправдашним делом, вроде игры. Никто не верил, что в окопе придется когда-то прятаться от бомб и снарядов. Не верили, что война докатится до Сталинграда, до нашего рабочего поселка, прижатого заводами к самой Волге.
В нашем зигзаге можно было пересидеть час, другой, и то не во время бомбежки и артобстрела, а скорее дождя. Но это мы поняли позже, через месяц, когда начались воздушные тревоги. Да, именно тогда, а они начались уже в разгар лета.
Я почему-то помню их только ночные. Дневная в моей памяти осталась одна — 23 августа, в черный день Сталинграда. Но об этом потом.
Когда мы на рассвете выбрались из нашего зигзага, мама сказала:
— Уж лучше на дворе пусть убьют, чем в окопе задохнуться!
Мы все будто в бане побывали, только в грязной и невыносимо душной. По лицу у мамы стекали грязные струйки, Сережка был красный как рак. Кто бывал летом й нашем крае, тот знает, какие у нас ночи, а воздушные тревоги начались, когда жара уже захлестнула город.
Нет, наши зигзаги были хуже душегубок. Это поняли сразу все, потому что уже на следующий день повсюду заново рыли и строили убежища. Сооружали настоящие блиндажи и землянки, в которых можно было жить. И строили не во дворах, а подальше от домов. А самые мудрые — в оврагах. Вспомнили про погреба, каменные подвалы. А зигзаги забросили совсем или стаскивали туда из домов утварь, мелкую мебель.
Мы долбили свое новое убежище на склоне крутого оврага, который был метрах в трехстах от дома.
Наш район, как и весь Сталинград, прорезало несколько глубоких оврагов, упиравшихся в Волгу. (После войны, уже в шестидесятые годы, их замыли песком земснаряды.) Наш образовался от большого оползня. На площади в десятки гектаров мягкие породы сползли в Волгу, а крепкие суглинки остались. Они торчали в овраге причудливыми островками. В лазании по этим островкам-кручам и прошло мое детство. А теперь мы рыли тут свой блиндаж.
Я сам выбрал хорошо защищенную, почти отвесную кручу. Под киркой и ломом рыжий суглинок звенел, как камень.
— Такой выдержит любую бомбу,— хвастался я перед Костей и Витькой, когда они пришли смотреть наш блиндаж.
— Выдержит,— отозвался рассудительный Костя.— Только как вы его выдолбите?
И Костя стал каждый день приходить к нам с Катькой и помогать рыть. Катьке нравилась возиться в куче свежей земли, а мы с Костей, как заправские землекопы, орудовали киркой и лопатой. Нам другие мальчишки. Прибегали Витька Горюной. Сенька Грызлов. С Костей приходили ребята с его улицы. Дело пошло лихо. За несколько дней выдолбили круче высокую, в мой рост, пещеру. Ее глубина и ширина — больше двух метров. Это был наш мальчишечий блиндаж в нашем овраге, где мы знали каждую канаву.
Пришел сосед старик Глухов. Он посоветовал нам принести бревна и толстые доски и заложить ими — вровень со склоном — выход, оставив только дверь. Мы трудились еще день, и у нас получился отличный блиндаж. Над ним лежало несколько метров земли, и его могло разрушить только прямое попадание крупной бомбы.
21
ЭВАКУИРОВАННЫЕ
Первые эвакуированные появились в нашем поселке через несколько недель после начала войны. Мне кажется, и слово-то это, трудновыговариваемое, которое многие поначалу произносили как «ва-ку-и-рованные», я узнал лишь тогда, когда стали прибывать к нам семьи с Украины, Белоруссии и других мест, где шла война. А позже это понятие навсегда закрепилось в моем сознании за двумя людьми.
Первого сентября мы пришли в школу, а в нашем классе новенькие.
— Из эвакуированных,— шепнул мне Костя Бухтия-ров и словно прилип глазами к высокой стройной девчонке, которая гордо шествовала между партами. Она как-то царственно села, неуловимым движением рук поправила роскошные черные волосы, и я вдруг почувствовал, что меня тоже будто првдязывают к ней.— Оля Горелик, она с Украины... Девчонка — закачаешься!
На перемене я рассмотрел Олю. Костя был прав. Румяные, как персики, щеки, глаза быстрые, насмешливые и, к сожалению, уже знающие, какие они ослепительные. Оля проплыла мимо, опалив нас насмешливым взглядом. «Что, мальчики, язык от удивления проглотили?» При этом она так гордо и достойно держала свою надменную головку, что я тут же простил ее высокомерие.
Но не такими были наши ребята. Зазнайке объявили бойкот.
А ей хоть бы что! Она ни в ком не нуждалась.
— Отлично, Оля! — словно в насмешку нам, неслась ей вслед учительская похвала, когда она, гордая и независимая, шла от доски. Оля никогда ни у кого не списывала. Это было невероятно. Даже самые трудные задачи у нее всегда были решены.
Оля училась в нашей школе всего месяца три. После бомбежки Бекетовки их семья уехала не то на Урал, не то в Среднюю Азию, но об этой девчонке я помнил долго.
Ждал от нее письма, хотя она не знала моего адреса. К ней ни разу не подошел, никогда не говорил с глазу на глаз, а вот ждал писем и придумывал всякие истории, которые якобы случались с нами обоими.
Вот как мы «прощались». До глубокой ночи просидели на лавочке, на берегу Волги. Я до сих пор помню, на какой лавочке мы сидели, и будто вижу со стороны на фоне блеклого заволжского неба наши силуэты. А потом пошел провожать Олю.
Утром они уезжали, и я был у них дома. Оля украдкой подала мне знак. Я ответил так же незаметно. Мы никого не хотели посвящать в нашу «тайну»...
Эта сцена так много раз «проигрывалась» в моем воображении, что я уже готов был поверить: именно так оно и было. Оля стала каким-то наваждением. Позже, когда война откатилась от Сталинграда и я уже не считал себя мальчишкой, потому что был рабочим человеком, Оля перекочевала в мои «военные воспоминания».
Я довольно живописно рассказывал товарищам по работе, как нас с Олей во время бомбежки чуть не убило. Швырнуло на пол, а когда после взрыва бомбы поднялись, то оказалось, что в комнате нет стены. Случай такой был, но я тогда находился не у Оли, а у Сеньки Грызлова, одноклассника, тоже из эвакуированных. Судьба Сеньки и всей семьи была другой, но об этом дальше. А с Олей Горелик, вернее, со мной происходили самые невероятные превращения.
Оля везде была рядом. Она прошла всю мою войну, была ранена, и я ее спасал.
А однажды неожиданно для себя я ребятам, как ее убило. Рассказал подробно, и так трогательно и печально, что сам чуть не плакал И опять я ничего не выдумал, лишь рассказал, как в нашем дворе убило толстую тетю Настю. Не успела она «бежать до блиндажа. Взрывной волной ее ударило о землю, и она, не приходя в сознание, умерла. Мы долго тетю Настю из блиндажа, думая, что она в забытьи. Уж очень тетя Настя была не похожа на убитую. Только тонкие струйки крови из носа. Их сразу она, зевнув, прикрыла глаза. Так и лежала, будто уснула, а потом, когда поднесли к губам зеркальце, поняли — умерла.
Рассказал эту историю про Олю и больше уже не мог думать о ней, как прежде. Оля стала тихо отходить от меня. И только понятие «эвакуированные» в моем сознании навсегда закрепилось за ней да Сенькой Грызловым.
Сенька появился в нашем классе осенью сорок первого, когда уехала Оля. Рыжий, с белесыми, словно выгоревшими на солнце, ресницами, с крупными веснушками на лице и руках, Сенька был до смешного нелепым парнем. Когда он появился в классе, Костя дурашливо завопил:
— Братцы, горим!
Сенька не обиделся, а начал хохотать вместе со всеми, и мы сразу приняли его в свою компанию. Уже через несколько дней я был у него дома.
— Твой отец на фронте?
— На войне...
— А у моего бронь.— Сенька метнулся к кровати, выдвинул из-под нее чемодан и достал коричневую кожаную папку.— Вот,— показал он мне небольшую твердую бумажку с жирной красной полосой из угла в угол.— Он специалист по нефтяному оборудованию.— И, будто боясь, что я не поверю, начал доставать из папки документы и дипломы отца.
Он даже показал мне орден и газету с портретом отца. Младший братишка Ленька чуть не плача закричал:
— Не тронь! Папка будет ругаться!
Но Сенька сердито оттолкнул его и все показывал и показывал содержимое «семейной» папки.
У Сеньки даже побелели губы. Он долго говорил про отца, про то, какие тот делает машины.
— Они добывают нефть. А на нефти сейчас все война держится.— Сенька совал мне в руки отцовские дипломы.— Ты глянь, глянь...
А я смотрел только на магическую бумажку с широкой красной полосой. Это от нее зависело, быть человеку дома или идти на войну. Вот от этой бумажки? Хорошо, что моя мать не видела этой бумажки. Она бы сейчас запричитала: «Другим людям... А у нас и сын там, и сам пошел...»
Сенька зря так болезненно переживал, что его отец не на фронте — потом он тоже пошел на войну. Весной сорок второго, когда мы сдавали экзамены, в школу прибежал Ленька:
— Папку берут!
Надо было видеть, как гордо Сенька вскинул успевшую уже выгореть на нашем ярком солнце рыжую голову и как будто повзрослевший молча пошел домой.
Когда фронт подкатился к городу, Грызловы не уехали. Они, наверное, могли эвакуироваться в первую очередь. Но они остались. Остались и разделили судьбу многих сталинградцев.
Грызловы уходили от войны, а попали в самое ее пекло. На их родной Баку не упала ни одна бомба. Почему они не уехали из Сталинграда? Так случилось не только с этой семьей. В нашем городе оставались эвакуированные с Украины, из Белоруссии, Ростова, Краснодара, Ставрополя... Они уходили от войны, но, дойдя до Волги, почему-то не захотели идти дальше.
Сейчас, с расстояния более трех десятков лет, я пытаюсь понять почему. И в том, как запомнилось то время, как я ощущаю его теперь, вижу несколько причин.
Ростовчане (а их погибло особенно много в нашем городе) хотели быть поближе к дому.
Девушки с Украины, весной сменившие в нашем доме военных шоферов, не поехали за Волгу, потому что им «надоело скитаться».
— Як спокинули ридну Полтавщину, так в дорози и в дорози,— горестно жаловалась моей матери самая говорливая и бойкая из них Шура Буряк.— Шо будэ, тэ и будэ. Як людям, так и нам.
ВОЗДУШНЫЕ БОИ
Воздушные бои для нас, мальчишек, были самым интересным и захватывающим зрелищем. Как только в небе раздавался гул, прерываемый захлебывающимися очередями: та-та-та, та-та, та-та...— мы бросали все, даже футбол, от которого нас ничто не могло оторвать, и бежали на пустырь, к оврагу, откуда «все видно».
Иногда бои начинались прямо над городом и нашим районом, а потом смещались к южной окраине (почему-то всегда к южной) и уходили за горизонт.
— Прогнали немцев,— спешил выпалить Витька Горюнов. И мы, недовольные и разочарованные, расходились с пустыря.
1 «Город к этому времени (лето сорок второго.— Авт.) бы и так перенаселен эвакуированными — в то время в Сталинграде тысяч 800, до войны — только 450, а люди шли и шли... Эвакуирсж вать народ было трудно. Сначала мы отправляли на восток семь военнослужащих, женщин, детей, тех, кто приехал к нам из западных областей страны, тех, кто не работал на военных заводах. Сталинградцы уезжали неохотно. У всех был один веский аргумент против эвакуации: если город не сдадут врагу зачем нам уезжать? И хотя мы убеждали, что скоро в черте города начнутся бои, что прекратится снабжение продуктами, водой, что не будет самого необходимого, нам всегда отвечали одно и то же1. «О нас не беспокойтесь, как-нибудь переживем».
Так чаще всего случалось в первые дни воздушных боев над Сталинградом. Над городом тогда появлялись всего два-три неприятельских самолета. Бои были скоротечными. Не успевали мы добежать до оврага, как небо уже очищалось.
Но вот я увидел первый бой, когда падали самолеты. Я был не в поселке, а километров за восемь — десять от него. Наблюдал за этим боем с Лысой горы1, где мы много лет подряд перед войной сажали бахчи.
Скорее всего было это в июне, потому что мы пришли сюда на последнюю прополку арбузов. Не было никакой стрельбы зениток, и вдруг сразу почти над самой Лысой горой самолеты затеяли отчаянную карусель.
Наших было четыре «чайки», издали похожих на «кукурузников», и три тупоносых и коротких «ястребка». Немецких не то девять, не то семь. Они стремительно уходили в облака и оттуда коршунами кидались на наших вертких «чаек» и кричащих «ястребков». Именно кричащих. Когда за ними гнались тонкохвостые темные «мессершмитты» (они и вправду напоминали мне коршунов), «ястребки» включали форсажи, и моторы, надрываясь, выли. Вой походил на крик отчаяния.
Это впечатление, наверное, создавала сама трагическая картина боя: сильный догоняет слабого, причем догоняет легко, играючи. Так по крайней мере в моем мальчишеском воображении оценивалось начало этого воздушного боя, когда настырные «мессершмитты» сбили один за другим два наших «ястребка».
Верткие «чайки» уходили легче. Они не давали себя преследовать, сразу заваливались на крыло или даже переворачивались и кубарем падали вниз, будто их сбили, а потом «оживали» и кидались на «мессершмиттов».
Бой мне напоминал схватку курицы-клушки с коршуном, которую я когда-то видел в деревне у бабушки. Коршун падал сверху на выводок, а взъерошенная курица, расставив крылья, прикрывала собою цыплят. Когда коршун был у самой земли, она отважно прыгала, и хищнику приходилось увертываться от ее когтей и клюва. Но вот из-под нее выскочил белый комочек и стремглав покатился по траве. Коршун тут же упал на него.
Вот так же сожрали «мессершмитты» двух наших «ястребков», когда те выбились из общей карусели.
Сейчас наши самолеты вновь держались вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52