По ссылке магазин Wodolei.ru
Он лежит на спине. Ему, как и маме, растирают грудь, делают искусственное дыхание. Лицо землисто-серое, и я не могу понять, молодой он или старый.
А поодаль люди лихорадочно орудуют лопатами. Они раскапывают траншею. Так вот откуда эта глина. Вспомнил! Здесь в крепком суглинке была вырыта щель. В ней прятались зенитчики. Потом отсюда стреляли «катюши». В этой траншее всех и засыпало... Сколько же их там?
Смотрю на маму. Наконец-то она узнала меня, и на ее измученном, усталом лице проступает жалкая полуулыбка. Бросив стягивать прореху на сарафане, она простирает руку. Подставляю плечо, и мама начинает подниматься. Тетя Маруся и Степаныч опасливо поддерживают ее сзади. Она, пошатываясь, стоит. Держась за меня, начинает отряхивать с себя землю. Отряхивается долго, пытаясь что-то сказать мне. Потом поворачивается к Сергею и, поманив его взглядом, хочет сказать что-то и ему, но слова у нее не складываются. Из горла вырывается лишь прерывистое мычание. Мы не знаем, как ей помочь. У Сергея ходуном ходят плечи, сейчас он опять разревется. Я и сам готов зареветь на весь мир. Закричать так, чтобы провалилась эта земля, которая не может укрыть и спасти людей, чтобы разверзлось ненавистное небо, откуда все наши беды. Заорать так, лопнуло мое сердце, разлетелась на черепки голова... Но мне жалко мою полуживую маму, перепуганного братишку, и, сцепив зубы, я молчу.
Мама притянула наши головы к себе, и я почувствовал, что мой лоб становится мокрым. Так мы стояли несколько минут.
— Жива, Лазаревна, и ладно! — прокричал на ухо маме Степаныч.— Ребята целы. Чего тебе еще? Не убивайся. Пошли помаленьку...— Они взяли маму под руки и тихо повели через овраг. Мы с Сергеем молча двинулись за ними.
Пока выбирались из оврага, стемнело. На дымном небе робко проступили крохотные звезды. Они мерцали над Заволжьем, загорались в южной половине неба, куда вела свое русло Волга, а на севере и западе их не было. Там горизонт заволокло дымами, сквозь которые пробивались багровые отсветы пожаров. Оттуда доносились глухие удары. Они то почти затихали, то вдруг разрастались в громовые раскаты.
В поселке — редкая тишина для последних дней, даже нет пожаров. Значит, сегодня не бросали зажигалки.
Вышли на нашу улицу. Здесь та же затаенная тишина, нигде ни огонька, словно все вымерло. Подошли к нашему дому. Мне показалось, что он, как и все на этой земле, сжался и затаился. Темная крыша придавила маленькие, незрячие окна, и весь он словно врос в землю. Сейчас для всего одна защита — земля, но и она уже отказывается служить людям и всему живому. Не спасла она девушек с Украины, не защитила тех красноармейцев, которых мы видели на пустыре у склада горючего, не укрыла земля и этих солдат, что лежат там в овраге с иссиня-темными лицами.
Когда повернули к глуховскому дому, Сергей спросил:
— Мы ведь у них жить будем?
Я не ответил. Он потянул меня за руку и, поднявшись на цыпочки, прокричал:
— У Глуховых жить будем? Ты опять не слышишь? Я слышал. Глухота моя прошла, но я не хотел говорить.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
С вечера нас отбомбили «юнкерсы», и все вроде бы стихло. Правда, где-то непрерывно ухало, но это никто не принимал всерьез. Измотанные тяжелым, нервным днем, люди в подвале стали засыпать. Я нырнул в свое логово — под койку — и тоже сразу уснул.
В последние недели спать я научился по-особому: сплю и слышу все, что происходит вокруг меня. В моей голове будто несколько сторожей-хранителей. Главный следит за самолетами. Он настроился на их гул, и, как только гул переходит в свист падающих бомб, сторож меня будит. Другой хранитель следит за артобстрелом. Он меня почти никогда не будит, стены и свод глуховского подвала выдержат любой снаряд или мину. А третий сторож наблюдает за всем, что происходит в подвале. Усиливается обстрел, и подвал начинает стонать» Я уже привык к стону старух и монотонному плачу детей. Самолеты гудят убаюкивающе далеко, и мой главный сторож дремлет. Сплю нормально, мне не так душно под койкой. Это лучшее место в подвале. Здесь даже можно вытянуть ноги. Как хорошо, что я его открыл первым. Если бы еще утих этот обстрел.
И вдруг страшный сухой треск, белая вспышка, и воздушная волна опрокидывает все в подвале. Меня вышвыривает из-под койки и тут же мягко заваливает узлами с одеждой. Сейчас рухнут перекрытия. Весь сжался, жду и, как черепаха, втянув голову, замер, готовый ко всему, только не к смерти. «Я не умру, не умру, я останусь!»
Позже я бы мог презирать себя за эти мысли. Почему только я? Ведь рядом мать и младший братишка. А как же они? Но тогда мой мозг, все мое существо вопило: «Не умру, не умру. Я останусь!»
В меня нацелены все бомбы и все снаряды, которые есть на земле. Сейчас рухнет свод, разлетится в щепы наш подвал, и ничто меня не спасет. Уже не чувствую своего тела, страх сжал, спрессовал его в одну точку, с меня будто содрали кожу, я устал дрожать и бояться. И вот я уже не кричу, а, сцепив зубы, шепчу: «...Я буду, я буду...»
Сколько продолжалась бомбежка? Час, два, а можетг всего полчаса. Время остановилось. Надо оборвать этот кошмар, выскочить из него. Я пошевелился. Жив. Еще движение, еще. Высунул голову из-под вороха одежды, и сразу стало не так страшно.
В подвале люди, живые. Я их вижу. Свет идет от двери, она распахнута. Выбрался совсем, но разогнуться не юг, голова упирается в холодное и твердое. Ползу на четвереньках к выходу.
«Ух ты... Дверей-то нет!» Осматриваюсь, ищу мать и Сережку.
— Вон они,— толкают меня. Это тетя Маруся.— Видишь?
— Не-е.
Я ослеплен бьющим в провал дверей светом, и меня неудержимо тянет туда.
— Где ж ты, где?..— Хриплый голос матери прерывается, как в испорченном репродукторе. Ползу на ее голос, упираюсь руками в чемоданы, узлы, ползу. Горячий мамин шепот у самого уха:
— Мы дав-н-н-о зо-в-вем. А т-ты...
Мама странно растягивает слова. Это от контузии.
Она не слышит, что я ей говорю. Прижала мою голо к теплому животу и шепчет:
— Думала, убежал. Не н-н-а-до-о... Дрожь проходит. Теперь я понимаю, о чем она думает, и шепчу Сережке:
— Не надо больше бегать.
Он тоже уткнулся в мамины колени и всхлипывает.
— Надо сидеть, сидеть,— гладит мою голову мама. Рука горячая, мягкая. Вот что мне нужно было там, когда я умирал, заваленный узлами,—мамина рука, мягкая и теплая.— Что будет, то и будет...— тихо шепчет она.
Взрывы то удаляются, то вдруг обрушиваются на нас откуда-то сверху, и тогда мама накрывает наши головы своим телом, и мы в тоскливом ожидании замираем, перестаем дышать. Но теперь уже во мне нет того страха. Надо только выждать, перетерпеть, и гул взрывов отойдет. Еще немного, и он отпустит наши души.
— Неужели я первым выбежал тогда из блиндажа?
— Ага, ты,— шепчет Сергей.
— Да ты что? Когда бомба ахнула, вы все стали прыгать через меня. Я ж видел, как тьГпобежал, а мама за тобой.
— Нет, нет, ты,— хнычет братишка.
Почему Сергей говорит такое? Ведь они побежали первые. Я уже могу думать. Думать не о снарядах и бомбах, которые вот-вот растерзают мое тело, могу думать о другом. Значит, выжил, выжил.
И вдруг все обрывается, будто лопается струна. Ее долго и безжалостно натягивали, и она лопнула. Все сидят в тех же полуобморочных позах, засыпанные кирпичной и известковой пылью, не двигаются, ждут — не начнется ли опять? А я уже знаю. Все! Гитлеровцы выбросили все, что припасли на этот раз для нас. Мы остались живыми, надо вылезать из этого гроба.
Хочу вскочить, но мама цепко держит мою голову. Ее руки словно закаменели. Рассвело. В развороченном проеме двери — приземистая фигура Степаныча: он очнулся первым, сгребает сапогом к стене камни и щепы, ощупывает развороченную стену.
Степаныч ходит в своей праздничной военной форме. Он так и не снял ее после проводов ополченцев рабочего батальона. Обычно бережливый, старик сейчас не жалел даже хромовые «комсоставские» сапоги.
Осторожно высвобождаю голову из-под рук мамы и пробираюсь к выходу.
Оказывается, тяжелый снаряд угодил в угол нашего подвала. Воронка почти в мой рост, выворочено два ряда камней. Но толщина стен глуховского подвала больше метра.
Взрывная волна прошлась, видно, вскользь. Она сорвала и раздробила тяжелую дубовую дверь и обрушила штукатурку до кирпича. Какое же чудо спасло нас? Смотрю под ноги — массивная дубовая дверь разбита в щепы. Действительно, чудо! Она прикрыла нас всех.
Выглянул во двор и остолбенел. Вокруг завалы кирпича, обрушенных балок и расщепленного дерева. Не могу понять, где же наша улица. Простор такой, аж дух захватывает. Карабкаюсь на груду кирпичей. А где же наш дом? Черное пепелище, закопченная гора кирпича. Так это же наша горбатая печь. Во мне будто что-то оборвалось. Куда же все делось? Надо сказать матери и Сергею. В животе заныло, не могу сдвинуться. Даже сел на кучу кирпича. Как же это? Что же мы теперь будем делать?
Вокруг сиротливо-пусто, все повалено, нет заборов, да что заборов! Домов нет! Только кучи угля и золы, обгорелые головешки, какие-то прутья железа...
Смотрю на улицу. И здесь прибавилось воронок, ям. Метрах в пятидесяти от нашего дома свежий окоп. Из него торчит ствол ручного пулемета. Высовывается пилотка, потом еще одна, глянул на красноармейцев, они — на меня. Красноармейцы поднимаются над окопом.
— Ты откуда взялся? — спрашивает тот, что постарше. Он уже сидит на краю окопа, подставляя свое в черной щетине лицо солнцу, вырвавшемуся из-за заволжского леса.
Молодой красноармеец машет мне рукой. Он снял пилотку, обнажив мальчишечью стриженую голову и смешно торчащие большие уши. Лицо у красноармейца в потеках пота. Ослепительно блестит полоска зубов. Больше всего меня манит пулемет. Спрыгиваю с груды кирпичей к окопу. Завороженно рассматриваю пулемет. Даже забыл про сгоревший дом. Ствол толще моей руки, весь в дырках. Ну и машинка!
— Ты откуда взялся? — недоуменно повторяет старший. Теперь мы все трое сидим на краю окопа, свесив вниз ноги в сторону подвала:
— А вон,— указываю много людей.
— А чего ж за Волгу? Я молчу, потом выпаливаю:
— У нас есть две немецкие винтовки. Мы их спрятали, только патроны нужны... И стрелять умею. Нас в школе учили. Даже из автомата...
— А из «дегтяря» не пробовал? — хитро щурит воспаленные глаза молодой красноармеец.
Я обрадованно поворачиваюсь к пулемету, но пожилой останавливает меня:
— Нельзя! Нашел игрушку! — Он недобро посмотрел на молодого и добавил: — С оружием не балуют.
Я глянул на пепелище нашего дома. «Где ж мы теперь будем жить? Мать и Сергей еще не знают. Что же будет с нами?»
Пулеметчики о чем-то заспорили, засуетились. Я вскочил вслед за ними. Вокруг удивительная тишина, будто нет никакой войны. Даже летит паутина. Паугина не первая. Значит, осень... Пулеметчики уже стоят во весь рост. Старший вскинул «дегтяря» на плечо, а младший поднял тяжелый зеленый рюкзак с дисками.
— Вам бы надо туда... за Волгу.— Он указал рукой на темную кромку леса. Припрыгивая, они потрусили к разбитому дому. На секунду остановились, словно проверяя свою ношу, и, еще больше согнувшись, побежали вдоль нашей улицы, тесно прижимаясь к развалинам.
Я смотрел вслед, пока они не скрылись в овраге. Если бы не свежий окоп да банка тушенки в моих руках, можно было бы подумать, что пулеметчиков и не было.
ПОХОРОНЫ
А через час я узнал, что в эту ночь погибла семья Сеньки Грызлова. Убило их всех сразу. На месте блиндажа видел глубокую воронку. На дне ее стояла вода. Позже узнал: такие бывают только от тонной бомбы.
Старика Глухова убило к вечеру. Смерть его показалась мне особенно бессмысленной. День выдался солнечный, с легким ветерком, нежаркий, стреляли мало. Казалось, война выдохлась, ее пересилила эта обнявшая землю золотая осень: осыпающиеся с нарядных деревьев листья, прозрачная синева неба и нежная, трепетная паутина, которая нет-нет да и протянет свои нити над нашим развороченным и сожженным поселком.
Для себя я открываю еще один закон жизни: люди быстро отвыкают от дурного и страшного. Вот и сегодня, только смолкла стрельба, а все уже вылезли из блиндажей и убежищ. Постояли, подождали — не стреляют. И стали разбредаться по поселку.
Не усидел и Степаныч. С тех пор как был разбит и его дом, он уже больше не сидел на лавочке. Степаныч бродил по двору и разбирал завалы: складывал в штабеля кирпичи, доски, сгребал в кучи мусор.
— Может, еще и починю,— говорил Степаныч.— Ведь когда-то же оно кончится.— И он зло упирал в небо свои навыкате глаза.
Степаныч и впрямь, видно, еще надеялся восстановить дом. Он возился во дворе с утра до вечера. В подвал его могла загнать только сильная бомбежка.
А сегодня старик Глухов подался на свой кожевенный завод, где проработал всю жизнь.
— Зачем ты туда тащишься? — кричала ему вслед невестка.— Ненормальный. Там же ничего нет. Все разбито, все сгорело.
Но Степаныч не послушал тетю Марусю и пошел на пепелище завода. Позже все подумали, будто пошел зэ своею смертью.
Ушел Степаныч, а через полчаса во дворе раздался режущий крик старухи Глуховой:
— Убили Степаныча, ой, убили...— И она зашлась в плаче. Завыла на одной высокой и жуткой ноте, потом обессиленно стихла и запричитала: — Да на кого же ты покинул меня одну, на ко-го-о-о? Да и как же я теперь одна-а? Что ты наделал, Степаныч, что наделал?..
Старуха уже не плакала, она нараспев выкрикивала слова, рассказывала о том, какой Степаныч был разбитной и работящий, как они хорошо жили, как он ее жалел. Она даже принялась выговаривать Степанычу и совестить его, словно живого:
— Уж я-то за тобою не ходила, уж я-то тебя не холила, а ты взял да и уш-е-о-ол. Бросил од-ну-у, одине-шеньку-у-у. Зачем же ты так сделал, Степаныч, зачем?
А Степаныч лежал на своей узкой железной койке, в углу подвала, и не отзывался. Лицо усталое, глаза закрыты. Теперь он опять был Степанычем — спокойным, невозмутимым. А когда принесли его с завода, смотрел на всех широко открытыми, безумными глазами, на лице испуг, одежда изорвана, в грязи. Сейчас на Степаныче свежая белая рубаха. Короткая острая борода, которая так и не отросла после пожара, упирается в грудь, руки скрещены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
А поодаль люди лихорадочно орудуют лопатами. Они раскапывают траншею. Так вот откуда эта глина. Вспомнил! Здесь в крепком суглинке была вырыта щель. В ней прятались зенитчики. Потом отсюда стреляли «катюши». В этой траншее всех и засыпало... Сколько же их там?
Смотрю на маму. Наконец-то она узнала меня, и на ее измученном, усталом лице проступает жалкая полуулыбка. Бросив стягивать прореху на сарафане, она простирает руку. Подставляю плечо, и мама начинает подниматься. Тетя Маруся и Степаныч опасливо поддерживают ее сзади. Она, пошатываясь, стоит. Держась за меня, начинает отряхивать с себя землю. Отряхивается долго, пытаясь что-то сказать мне. Потом поворачивается к Сергею и, поманив его взглядом, хочет сказать что-то и ему, но слова у нее не складываются. Из горла вырывается лишь прерывистое мычание. Мы не знаем, как ей помочь. У Сергея ходуном ходят плечи, сейчас он опять разревется. Я и сам готов зареветь на весь мир. Закричать так, чтобы провалилась эта земля, которая не может укрыть и спасти людей, чтобы разверзлось ненавистное небо, откуда все наши беды. Заорать так, лопнуло мое сердце, разлетелась на черепки голова... Но мне жалко мою полуживую маму, перепуганного братишку, и, сцепив зубы, я молчу.
Мама притянула наши головы к себе, и я почувствовал, что мой лоб становится мокрым. Так мы стояли несколько минут.
— Жива, Лазаревна, и ладно! — прокричал на ухо маме Степаныч.— Ребята целы. Чего тебе еще? Не убивайся. Пошли помаленьку...— Они взяли маму под руки и тихо повели через овраг. Мы с Сергеем молча двинулись за ними.
Пока выбирались из оврага, стемнело. На дымном небе робко проступили крохотные звезды. Они мерцали над Заволжьем, загорались в южной половине неба, куда вела свое русло Волга, а на севере и западе их не было. Там горизонт заволокло дымами, сквозь которые пробивались багровые отсветы пожаров. Оттуда доносились глухие удары. Они то почти затихали, то вдруг разрастались в громовые раскаты.
В поселке — редкая тишина для последних дней, даже нет пожаров. Значит, сегодня не бросали зажигалки.
Вышли на нашу улицу. Здесь та же затаенная тишина, нигде ни огонька, словно все вымерло. Подошли к нашему дому. Мне показалось, что он, как и все на этой земле, сжался и затаился. Темная крыша придавила маленькие, незрячие окна, и весь он словно врос в землю. Сейчас для всего одна защита — земля, но и она уже отказывается служить людям и всему живому. Не спасла она девушек с Украины, не защитила тех красноармейцев, которых мы видели на пустыре у склада горючего, не укрыла земля и этих солдат, что лежат там в овраге с иссиня-темными лицами.
Когда повернули к глуховскому дому, Сергей спросил:
— Мы ведь у них жить будем?
Я не ответил. Он потянул меня за руку и, поднявшись на цыпочки, прокричал:
— У Глуховых жить будем? Ты опять не слышишь? Я слышал. Глухота моя прошла, но я не хотел говорить.
СТРАШНАЯ НОЧЬ
С вечера нас отбомбили «юнкерсы», и все вроде бы стихло. Правда, где-то непрерывно ухало, но это никто не принимал всерьез. Измотанные тяжелым, нервным днем, люди в подвале стали засыпать. Я нырнул в свое логово — под койку — и тоже сразу уснул.
В последние недели спать я научился по-особому: сплю и слышу все, что происходит вокруг меня. В моей голове будто несколько сторожей-хранителей. Главный следит за самолетами. Он настроился на их гул, и, как только гул переходит в свист падающих бомб, сторож меня будит. Другой хранитель следит за артобстрелом. Он меня почти никогда не будит, стены и свод глуховского подвала выдержат любой снаряд или мину. А третий сторож наблюдает за всем, что происходит в подвале. Усиливается обстрел, и подвал начинает стонать» Я уже привык к стону старух и монотонному плачу детей. Самолеты гудят убаюкивающе далеко, и мой главный сторож дремлет. Сплю нормально, мне не так душно под койкой. Это лучшее место в подвале. Здесь даже можно вытянуть ноги. Как хорошо, что я его открыл первым. Если бы еще утих этот обстрел.
И вдруг страшный сухой треск, белая вспышка, и воздушная волна опрокидывает все в подвале. Меня вышвыривает из-под койки и тут же мягко заваливает узлами с одеждой. Сейчас рухнут перекрытия. Весь сжался, жду и, как черепаха, втянув голову, замер, готовый ко всему, только не к смерти. «Я не умру, не умру, я останусь!»
Позже я бы мог презирать себя за эти мысли. Почему только я? Ведь рядом мать и младший братишка. А как же они? Но тогда мой мозг, все мое существо вопило: «Не умру, не умру. Я останусь!»
В меня нацелены все бомбы и все снаряды, которые есть на земле. Сейчас рухнет свод, разлетится в щепы наш подвал, и ничто меня не спасет. Уже не чувствую своего тела, страх сжал, спрессовал его в одну точку, с меня будто содрали кожу, я устал дрожать и бояться. И вот я уже не кричу, а, сцепив зубы, шепчу: «...Я буду, я буду...»
Сколько продолжалась бомбежка? Час, два, а можетг всего полчаса. Время остановилось. Надо оборвать этот кошмар, выскочить из него. Я пошевелился. Жив. Еще движение, еще. Высунул голову из-под вороха одежды, и сразу стало не так страшно.
В подвале люди, живые. Я их вижу. Свет идет от двери, она распахнута. Выбрался совсем, но разогнуться не юг, голова упирается в холодное и твердое. Ползу на четвереньках к выходу.
«Ух ты... Дверей-то нет!» Осматриваюсь, ищу мать и Сережку.
— Вон они,— толкают меня. Это тетя Маруся.— Видишь?
— Не-е.
Я ослеплен бьющим в провал дверей светом, и меня неудержимо тянет туда.
— Где ж ты, где?..— Хриплый голос матери прерывается, как в испорченном репродукторе. Ползу на ее голос, упираюсь руками в чемоданы, узлы, ползу. Горячий мамин шепот у самого уха:
— Мы дав-н-н-о зо-в-вем. А т-ты...
Мама странно растягивает слова. Это от контузии.
Она не слышит, что я ей говорю. Прижала мою голо к теплому животу и шепчет:
— Думала, убежал. Не н-н-а-до-о... Дрожь проходит. Теперь я понимаю, о чем она думает, и шепчу Сережке:
— Не надо больше бегать.
Он тоже уткнулся в мамины колени и всхлипывает.
— Надо сидеть, сидеть,— гладит мою голову мама. Рука горячая, мягкая. Вот что мне нужно было там, когда я умирал, заваленный узлами,—мамина рука, мягкая и теплая.— Что будет, то и будет...— тихо шепчет она.
Взрывы то удаляются, то вдруг обрушиваются на нас откуда-то сверху, и тогда мама накрывает наши головы своим телом, и мы в тоскливом ожидании замираем, перестаем дышать. Но теперь уже во мне нет того страха. Надо только выждать, перетерпеть, и гул взрывов отойдет. Еще немного, и он отпустит наши души.
— Неужели я первым выбежал тогда из блиндажа?
— Ага, ты,— шепчет Сергей.
— Да ты что? Когда бомба ахнула, вы все стали прыгать через меня. Я ж видел, как тьГпобежал, а мама за тобой.
— Нет, нет, ты,— хнычет братишка.
Почему Сергей говорит такое? Ведь они побежали первые. Я уже могу думать. Думать не о снарядах и бомбах, которые вот-вот растерзают мое тело, могу думать о другом. Значит, выжил, выжил.
И вдруг все обрывается, будто лопается струна. Ее долго и безжалостно натягивали, и она лопнула. Все сидят в тех же полуобморочных позах, засыпанные кирпичной и известковой пылью, не двигаются, ждут — не начнется ли опять? А я уже знаю. Все! Гитлеровцы выбросили все, что припасли на этот раз для нас. Мы остались живыми, надо вылезать из этого гроба.
Хочу вскочить, но мама цепко держит мою голову. Ее руки словно закаменели. Рассвело. В развороченном проеме двери — приземистая фигура Степаныча: он очнулся первым, сгребает сапогом к стене камни и щепы, ощупывает развороченную стену.
Степаныч ходит в своей праздничной военной форме. Он так и не снял ее после проводов ополченцев рабочего батальона. Обычно бережливый, старик сейчас не жалел даже хромовые «комсоставские» сапоги.
Осторожно высвобождаю голову из-под рук мамы и пробираюсь к выходу.
Оказывается, тяжелый снаряд угодил в угол нашего подвала. Воронка почти в мой рост, выворочено два ряда камней. Но толщина стен глуховского подвала больше метра.
Взрывная волна прошлась, видно, вскользь. Она сорвала и раздробила тяжелую дубовую дверь и обрушила штукатурку до кирпича. Какое же чудо спасло нас? Смотрю под ноги — массивная дубовая дверь разбита в щепы. Действительно, чудо! Она прикрыла нас всех.
Выглянул во двор и остолбенел. Вокруг завалы кирпича, обрушенных балок и расщепленного дерева. Не могу понять, где же наша улица. Простор такой, аж дух захватывает. Карабкаюсь на груду кирпичей. А где же наш дом? Черное пепелище, закопченная гора кирпича. Так это же наша горбатая печь. Во мне будто что-то оборвалось. Куда же все делось? Надо сказать матери и Сергею. В животе заныло, не могу сдвинуться. Даже сел на кучу кирпича. Как же это? Что же мы теперь будем делать?
Вокруг сиротливо-пусто, все повалено, нет заборов, да что заборов! Домов нет! Только кучи угля и золы, обгорелые головешки, какие-то прутья железа...
Смотрю на улицу. И здесь прибавилось воронок, ям. Метрах в пятидесяти от нашего дома свежий окоп. Из него торчит ствол ручного пулемета. Высовывается пилотка, потом еще одна, глянул на красноармейцев, они — на меня. Красноармейцы поднимаются над окопом.
— Ты откуда взялся? — спрашивает тот, что постарше. Он уже сидит на краю окопа, подставляя свое в черной щетине лицо солнцу, вырвавшемуся из-за заволжского леса.
Молодой красноармеец машет мне рукой. Он снял пилотку, обнажив мальчишечью стриженую голову и смешно торчащие большие уши. Лицо у красноармейца в потеках пота. Ослепительно блестит полоска зубов. Больше всего меня манит пулемет. Спрыгиваю с груды кирпичей к окопу. Завороженно рассматриваю пулемет. Даже забыл про сгоревший дом. Ствол толще моей руки, весь в дырках. Ну и машинка!
— Ты откуда взялся? — недоуменно повторяет старший. Теперь мы все трое сидим на краю окопа, свесив вниз ноги в сторону подвала:
— А вон,— указываю много людей.
— А чего ж за Волгу? Я молчу, потом выпаливаю:
— У нас есть две немецкие винтовки. Мы их спрятали, только патроны нужны... И стрелять умею. Нас в школе учили. Даже из автомата...
— А из «дегтяря» не пробовал? — хитро щурит воспаленные глаза молодой красноармеец.
Я обрадованно поворачиваюсь к пулемету, но пожилой останавливает меня:
— Нельзя! Нашел игрушку! — Он недобро посмотрел на молодого и добавил: — С оружием не балуют.
Я глянул на пепелище нашего дома. «Где ж мы теперь будем жить? Мать и Сергей еще не знают. Что же будет с нами?»
Пулеметчики о чем-то заспорили, засуетились. Я вскочил вслед за ними. Вокруг удивительная тишина, будто нет никакой войны. Даже летит паутина. Паугина не первая. Значит, осень... Пулеметчики уже стоят во весь рост. Старший вскинул «дегтяря» на плечо, а младший поднял тяжелый зеленый рюкзак с дисками.
— Вам бы надо туда... за Волгу.— Он указал рукой на темную кромку леса. Припрыгивая, они потрусили к разбитому дому. На секунду остановились, словно проверяя свою ношу, и, еще больше согнувшись, побежали вдоль нашей улицы, тесно прижимаясь к развалинам.
Я смотрел вслед, пока они не скрылись в овраге. Если бы не свежий окоп да банка тушенки в моих руках, можно было бы подумать, что пулеметчиков и не было.
ПОХОРОНЫ
А через час я узнал, что в эту ночь погибла семья Сеньки Грызлова. Убило их всех сразу. На месте блиндажа видел глубокую воронку. На дне ее стояла вода. Позже узнал: такие бывают только от тонной бомбы.
Старика Глухова убило к вечеру. Смерть его показалась мне особенно бессмысленной. День выдался солнечный, с легким ветерком, нежаркий, стреляли мало. Казалось, война выдохлась, ее пересилила эта обнявшая землю золотая осень: осыпающиеся с нарядных деревьев листья, прозрачная синева неба и нежная, трепетная паутина, которая нет-нет да и протянет свои нити над нашим развороченным и сожженным поселком.
Для себя я открываю еще один закон жизни: люди быстро отвыкают от дурного и страшного. Вот и сегодня, только смолкла стрельба, а все уже вылезли из блиндажей и убежищ. Постояли, подождали — не стреляют. И стали разбредаться по поселку.
Не усидел и Степаныч. С тех пор как был разбит и его дом, он уже больше не сидел на лавочке. Степаныч бродил по двору и разбирал завалы: складывал в штабеля кирпичи, доски, сгребал в кучи мусор.
— Может, еще и починю,— говорил Степаныч.— Ведь когда-то же оно кончится.— И он зло упирал в небо свои навыкате глаза.
Степаныч и впрямь, видно, еще надеялся восстановить дом. Он возился во дворе с утра до вечера. В подвал его могла загнать только сильная бомбежка.
А сегодня старик Глухов подался на свой кожевенный завод, где проработал всю жизнь.
— Зачем ты туда тащишься? — кричала ему вслед невестка.— Ненормальный. Там же ничего нет. Все разбито, все сгорело.
Но Степаныч не послушал тетю Марусю и пошел на пепелище завода. Позже все подумали, будто пошел зэ своею смертью.
Ушел Степаныч, а через полчаса во дворе раздался режущий крик старухи Глуховой:
— Убили Степаныча, ой, убили...— И она зашлась в плаче. Завыла на одной высокой и жуткой ноте, потом обессиленно стихла и запричитала: — Да на кого же ты покинул меня одну, на ко-го-о-о? Да и как же я теперь одна-а? Что ты наделал, Степаныч, что наделал?..
Старуха уже не плакала, она нараспев выкрикивала слова, рассказывала о том, какой Степаныч был разбитной и работящий, как они хорошо жили, как он ее жалел. Она даже принялась выговаривать Степанычу и совестить его, словно живого:
— Уж я-то за тобою не ходила, уж я-то тебя не холила, а ты взял да и уш-е-о-ол. Бросил од-ну-у, одине-шеньку-у-у. Зачем же ты так сделал, Степаныч, зачем?
А Степаныч лежал на своей узкой железной койке, в углу подвала, и не отзывался. Лицо усталое, глаза закрыты. Теперь он опять был Степанычем — спокойным, невозмутимым. А когда принесли его с завода, смотрел на всех широко открытыми, безумными глазами, на лице испуг, одежда изорвана, в грязи. Сейчас на Степаныче свежая белая рубаха. Короткая острая борода, которая так и не отросла после пожара, упирается в грудь, руки скрещены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52