https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/
— Затащат в лагерь убитую лошадь и вот рвут ее... и каждый себе в котелке... а кто и так... А холода начались. Все же под открытым небом, на сырой земле. По-нарыли нор. А утро придет, лежат, не поднимаются, скрюченные, и опять поры, забитые людьми... и опять людей, как поленья, в нпабсля...
С пожилого я перевел взгляд на Касыма. Он слушал, подавшись вперед костистым и некогда крепким телом. Черные большие глаза еще больше округлились, и в них стояли слезы. Он не смахивал их, а только кивал своей широкоскулой головой, будто хотел подбодрить пожилого. Семен отвернулся, а тот, что был в шапке-ушанке, осторожно перематывал обмотку на раненой ноге.
Им еще хуже, чем нам, еще хуже.
И где-то у них семьи, а они здесь... И никто не знает, что будет с ними завтра. Да что завтра! Сейчас, когда приедем в город.
Моя собственная жизнь становилась маленькой и отходила куда-то, а выплывала одна большая, неохватная жизнь всех людей, которых война сдвинула с места и погнала в чужие края, одно растекшееся по всей земле горе, в котором уже не было места моему «я». Глупо и смешно кричать: «я погибаю», «я не хочу», «я выживу», как я кричал в ту страшную ночь в подвале. Глупо и смешно, потому что в этой жизни, оказывается, есть вещи и пострашнее той ночи, и пострашнее моей смерти.
Я боялся, я гнал от себя мысль: «А что, если вот такое и с нашим отцом или Виктором?» Я не хотел думать, а страх за них прорвался, смял меня.
Смотрел на исхудавшую и неестественно вытянувшуюся тонкую шею того, что был в шинели и пилотке, на плачущего Касыма, на согнутую спину Семена и уже не слышал слов пожилого. Со мною происходили странные вещи. После того, как мы вылезли из блиндажа и я стал видеть то, что укрывали от меня несколько месяцев его стены и потолок, случалось, будто бы отключался звук, и я только смотрел и смотрел, раздавленный своим бессилием понять то, что вижу.
«А что, если и отец? — стучало где-то уже не в голове, а внутри меня.— А что, если...» — И сердце, будто зацепившись за что-то, останавливалось, а потом, соскочив, билось часто-часто.
Мама говорила с пленными спокойно. Теперь уже они что-то спрашивали у нее, а она кивала головой и повторяла: «Ладно, ладно».
— Его зовут Андрюша.— Вновь услышал я ее голос и понял, что говорят обо мне.
— У тебя, Андрей,— говорил пожилой,— глаза по-вострей, чем у матери, так ты тоже посмотри, что и как там. Где они, а где наши? Вы ж около самой Волги живете? Так вот ты ее всю просмотри, главное, берега, все приметь, может, там какая завалящая лодка али плотик на берегу...
— Не-е-а,— покачал я головой,— там и бревныщка-то ни одного не осталось, все с ранеными на тот берег уплыло. Там ничегошеньки...
— А ты посмотри, посмотри,— зачастил Касым,— вы ж давно там не были, может, теперь все по-другому.
«Так вот оно, то «дело», про которое я не мог догадаться,— окатило меня.— Вот з^Лем мы едем. Как же я раньше?.. Ах ты, дьявол, вот так поездочка! — У меня даже во рту пересохло от волнения.— Ну и молодец дедушка, ну и Лазарь Иванович! Не порвалась, значит, ниточка с лагерями военнопленных. Жива, хоть и нет Юры, то бишь Гриши, и кривого Прибыткова нет. Ах ты, ну и молодец мой дедуля! Выходит, мы проверяем одно звено в цепочке побегов из лагерей. И звено это от поселка лесопильного завода до Волги, до того места, куда мы едем, видно, налажено. Раз нас можно везти под брезентом, то и других! Да наверняка уже и возили не раз. А вот доходили ли они до берега Волги? Сегодня мы проверим».
Стало жарко. Почти по пояс я высунулся из-под брезента. Мама взяла мою руку. Небось по лицу поняла о моей догадке и ободряюще улыбнулась. Рванулся вылезти совсем, но она мягко придержала меня за плечо. Прикосновение ее теплой руки, ободряющая, участливая улыбка разлились во мне такой благодарной любовью и нежностью к ней, что в груди перестало стучать сердце. Моя мама еще больше молодец, чем дедушка. Дед — он мужчина, он старый солдат, а мама... Как же ей тяжело и трудно было решиться на такое... Раньше она не только говорить, думать запрещала мне про такое, а теперь трясется в грузовике, обсуждает с военнопленными то, от чего зависит их и наша жизнь, да еще находит время подбодрить меня...
Начинаю вслушиваться в прерванный этими мыслями разговор.
— Главное, дорогу лучше просмотреть и все приметить. Дед говорил про овраг, вы его посмотрите.
— Да где ж нам,— взмолилась мама,— нам только туда добежать да оттуда успеть бы.
— Мы, конечно, постараемся потянуть,— отозвался Сомон,—но у них,— он мотнул головой в сторону,— у них все рассчитано. Так что не больше двух часов. А то вы тогда...
Он не договорил, но мы и сами знали, что будет «тогда».
Дорога, по которой ехали, стала забирать круто вправо, и я понял, что повернули к «Зеленому кольцу». Минут через десять — пятнадцать выскочим на бугор, и внизу откроется город.
Так, видно, никто и не убирал трупы из лесопосадок. И хотя по ночам уже игояли первые заморозки, тяжелый, смрадный запах еще держался крепко. Все в кузове машины умолкли, пока мы проезжали через «Зеленое кольцо». Ночью оно показалось мне куда шире, а тут проскочили за полминуты, и все. Проскочили, а тяжелый дух все еще бился под брезентовым тентом, и никак не хотел уходить прочь.
Едем не той дорогой, которой шли из города в Гавриловку, обогнули Песчанку, а лесополоса и здесь так же иссечена и перерыта. Значит, везде одинаково. Везде люди искали защиты у деревьев и кустиков, а они не могли их защитить.
...Я вспомнил эту дорогу и «Зеленое кольцо» совсем недавно на Лысой горе. Мы были там с дочерью, которая на четыре года старше меня того, который ехал в немецком грузовике.
Шли по пустынному, исхолмленному, с оплывшими траншеями и окопами полю, на котором никогда ничего, кроме бурьяна и колючек, не росло. Неровная шеренга бетонных трехгранников высотою меньше метра рассекала всю гору и тянулась на несколько километров. Всю эту линию прошли в молчании, пораженные тем, сколько всего здесь и через тридцать пять лет осталось от войны.
Окопы, траншеи, ямы от блиндажей, огромный опрокинутый чан железобетонного дзота с вырезом для амбразуры, целая гора истлевшего военного снаряжения...
Так мы двигались вдоль петляющей линии железобетонных пирамидок и прошли почти всю Лысую гору, а потом чуть-чуть спустились в лощину и остановились перед рощицей кленов, акаций и других деревьев, которые, казалось, чудом росли и шумели листвой на обжигающем знойном ветру. Бурьян и колючки вокруг высохли, и от одного прикосновения рассыпались, а эта рощица жила.
Она росла там, где ранней весной сорок третьего хоронили защитников этой легендарной горы. У Лысой горы слава не такая громкая, как у ее соседа, известного всему миру Мамаева кургана. Так случилось, что Сталинград многие годы связывали только с Мамаевым курганом, и курган стал его символом. Сталинград и сейчас начинается отсюда. Но теперь для сотен тысяч туристов, которые ежегодно посещают Волгоград, он все чаще заканчивается Лысой горой.
Мы тоже приехали на Лысую гору после Мамаева кургана, где слышали голос Левитана, где в динамиках гремели взрывы и пулеметные очереди, играла скорбная музыка и печатали в наступившей тишине шаг солдаты, идущие к Вечному огню.
Так вот, мы стояли перед крохотной рощицей, и я понял, что она тоже памятник тем, кто полег здесь и в других местах, памятник не меньше того, который мы только что посетили.
Я был в том далеком и совсем близком сорок втором, а потом шагнул в зиму и раннюю весну сорок третьего, когда мы хоронили в братских и одиночных могилах наших солдат и офицеров.
Смотрю на эту рощицу, а вижу лесополосы вокруг города, вижу то «Зеленое кольцо» Сталинграда, которое приняло в свою сухую и каменистую землю тысячи и( тысячи защитников города. После войны оно необыкновенно быстро разрослось. Сталинградцы не только заштопали и залечили его раны, но и протянули ленты новых лесопосадок. Деревья здесь тогда принимались и росли на удивление хорошо, будто нашу скудную приволжскую землю подменили. Уже в пятидесятые годы в лесополосах было страшно много ягод: малины и особенно смородины. Мы ходили и ездили туда и собирали ее по целому ведру.
РОДНОЙ БЕРЕГ
Машина пошла под уклон, и я понял, что начался спуск с бугра. Смотреть мы могли только в одну сторону, туда, откуда ехали. А там почти всю дорогу висела стена пыли.
Я пошарил глазами по темному брезенту над головой, по он был крепким, без единой дырочки. Сейчас мы на гамом бу!ре, и о I сюда должна быть видна северная часть города. До пас доходили слухи, что именно там наши уперлись в самую Волгу и немцы никак не могут их сдвинуть
Посмотреть бы.- что там? И я стал тянуться к заднему борту.
— Дом учуял? — спросил Семен ц отодвинулся от края лавки, уступая мне место.— Сейчас повернем, и будет немного виден элеватор.
— Там еще наши?
— Нет,— отозвался Касым,— немцы возят оттуда горелую пшеницу лошадям...
— А когда нас выгоняли, там еще держались,— отозвалась мама и села рядом со мною на лавку. Семен сказал, что теперь уже не будет патрулей и можно не прятаться.
Мы катили вниз, а я вертел головой, пытаясь определить, где мы едем, и хоть одним глазком уловить, что Же творится там внизу, в городе. Мне уже видны были серые и бурые дымы, которые я сначала принял за столбы пыли, а теперь, когда на горизонте мелькнули темные шлейфы, я понял, что это пожары.
— Боже, боже,— простонала мама,— чему ж там гореть!..
Мы спускались ниже, и я увидел, что пожаров еще много, я не мог даже подумать, что их столько. Как и мама, считал, что все уже давно сгорело. Нет, видно, города горят долго...
Правда, пожары уже потеряли ту силу, когда над городом взвихривались ураганные ветры и разносили гарь и копоть на десятки километров по правобережной степи и Заволжью. Как ни тянул я голову из кузова, как ни принюхивался, а уже не было запаха той удушливой гари, которая давила всех нас в первые недели бомбежек. Жидкие дымы, все еще висевшие над городом, казались теперь бесплотными.
Машина свернула, и справа мелькнула широкая полоса свинцовой Волги. Я так и прилип к ней глазами, стараясь определить, идет ли лед. Отсюда еще было далеко до реки, но я скорее почувствовал, чем увидел: по реке плывет шуга, которую у нас называют салом. Если и доберутся до берега пленные, то через реку сейчас не прорвешься.
— Смотри, элеватор,— толкнула меня мама, а я никак не мог оторвать глаз от Волги и ее левого берега, где темнела полоса съежившегося леса. И с Волгой и с лесом что-то произошло. Я никак не мог понять, что, но видел, они теперь совсем не такие, какими были всегда: присмирели, затихли, будто их высушил огонь, который несколько месяцев бушевал на правом берегу.
Я все еще не мог оторваться от Волги и Заволжья, а каким-то другим взглядом, может быть, тем самым, что называют внутренним, уже увидел большой кусок темного города с белым островком элеватора. Его бетонное здание утесом высилось посреди серых развалин и черных пожарищ. Сердце мое захолодело, сжалось: теперь и здесь уже немцы, а наши отступили за Царицу, в самый центр города, и где они там, никто не знает; только знаем, что держатся, потому что именно там гремят взрывы и там еще горят пожары. А удержатся наши там? Выстоят? Немцы тоже видят перед собою Волгу и прут, лезут, чтобы столкнуть их с берега.
Спустились вниз и едем по разбитой и сгоревшей улице. Волги не видно. Кругом развалины, битый кирпич, обрушенные стены, скрюченное железо и расщепленное и обуглившееся дерево. Чем же они будут здесь грузить свои машины?
Движемся в сторону нашего района. Лицо повеселело. Приободрился и я. Здесь есть где укрыться нашим пленным, есть где.
«Пусть едут дальше,— шепчут мои губы.— Дальше, дальше».
Когда перед воронкой или завалом машина замедляла ход или совсем останавливалась, сдавая назад, мы с мамой испуганно переглядывались и без слов говорили друг другу: «Отсюда мы не успеем за два часа». Потом: «Нет, еще рано!»
И мы опять мысленно понукаем, подталкиваем нашу машину вперед, и она ползет, петляя между ямами и буграми, переваливается через насыпи вывороченной земли, а мы шепчем вслед ревущему мотору: «Еще, еще! Ближе к нашей родной Волге».
Наконец выскочили из развалин и оказались на пустыре, за которым, прижавшись к самому оврагу, стояли десятка полтора чудом не сгоревших, но потревоженных снарядами и минами деревянных домов.
Это обычные частные дома, которыми были застроены все рабочие поселки и окраины Сталинграда. Они встречались и в самом городе, но теперь они все сгорели, а эти счастливо прижались к оврагу, и к ним не дошла волна огня.
Машина, тяжело вздохнув, будто у нее уже не было сил пробиваться дальше по завалам и ямам, остановилась перед большим, на четыре окна домом. Он почти цел, только правая глухая дощатая стена исклевана осколками да сорваны ставни и выбиты окна.
Вокруг ни души, только ветер свищет в выбитых стеклах и рамах да лежит какое-то жалкое тряпье, втоптанное в замерзшую грязь.
Когда подъехала и остановилась вторая машина, мы уже были на земле. Семен махнул рукой, и сразу, вспомнив ту привычку, которую уже стали забывать там, в Гавриловке, согнулись и побежали вдоль оврага, к полотну железной дороги.
Да, отсюда километра четыре, а может, и немного больше, до нашего дома, и, если нас никто не задержит, успеем. Не останавливаясь, я вынул часы. Было пять минут первого.
— В два мы здесь! — крикнул маме, но она не ответила, показав всем своим видом, что теперь надо тратить силы только на эту дорогу до дому и обратно да на то, чтобы все высмотреть и запомнить, а разговоры—-это пустое.
Как сказал бы Степаныч, день вроде бы разыгрывался. И хотя откуда-то с верховьев Волги тянуло холодным ветром, на солнцепеке земля сочилась и плыла под ногами. Вокруг удивительно пустынно. Мы пробежали пустырь, выскочили на погорелье, где, как надолбы, торчали обрушенные черные печи, пересекли развороченный взрывом бомбы железнодорожный переезд, а нам еще не попалось ничего живого. Все угрюмо молчало, только там, за нашей спиной, глухо били топоры и ломы да трещало дерево.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52