душевые стойки с тропическим душем со смесителем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он сидел на каком-то коробке, повернувшись невидимым мне лицом к полоске Волги, и что-то бормотал.
«И это немец?» — чуть не вскрикнул я, и тот испуг, который вошел в меня там, в блиндаже, вместе с криком тети Нюры, стал проходить.
Рядом со мною вынырнул Витька и тоже молча уставился на серого мужичонку. Я, осмелев, огляделся: через развалины Нижней улицы, согнувшись, быстро шли двое — в руках автоматы почти касались земли, за спинами, как у школьников, плоские ранцы. Шагали, озираясь, а потом опять, низко пригнувшись, затрусили к оврагу. Больше никого.
Витька все еще смотрел на мужичонку, который теперь повернулся к нам лицом. Он уставился на нас, но без интереса, словно слепой.
— Что он здесь делает? — наконец выдавил из себя Витька.— Он кто?
— Наверное, немец...
Только сейчас я рассмотрел на нем серовато-зеленый френч, такой грязный, что определить цвет было трудно. Немец сидел на таком же ранце, как у тех солдат, которые скрылись в овраге. Рядом лежал автомат, а на нем — темная пилотка.
Это был какой-то странный и непонятный немец, а может, и не немец вовсе. Бабка Устя ходила вокруг блиндажа и сливала в ведро воду, а он сидел на своем ранце, поджав под себя ноги, и что-то бормотал. Потом вдруг начал размахивать руками, будто дирижировал, и мы услышали:
— Вольга. Во-ль-га. В-о-о-ль-га!
В его бормотании я еще понял слово «мутер».
— Да он пьяный, как свинья,— сказала бабка и пошла с ведром в блиндаж.
Наконец солдат обратил на нас внимание.
— Гей, гей, комм,— вяло махнул он рукой, что, видно, означало приказ подойти к нему. Но мы и не подумали двинуться, а по-прежнему, высунув головы из входа в блиндаж, молча смотрели на него. Витька, видно, как и я, все еще никак не мог согласиться, что вот этот тщедушный, заморенный и грязный мужичонка и есть тот самый немец, который спалил город и порушил нашу жизнь.
— Да такого можно камнем пришибить.
— Нет, это какой-то приблудный немец,— отозвался я.— Как он сюда попал?
О тех двух, которых видел на Нижней улице, думать не хотелось (они тоже могли быть случайными!). И тогда страшная беда — «нас захватили немцы» — уже не была непоправимой. Не мог же такое сделать этот мозгляк и заморыш. Не мог! Да он скорее похож на подростка-нищего, чем на солдата.
Теперь он, отвернувшись от нас, как заправский пьянчуга, принялся рыться в своих карманах.
— Наверное, деньги ищет,— хохотнул Витька,— чтобы выпить еще.
— У-у-у, фашист! — замахнулся рукой Сергей.— Камнем бы его...
— Да на него и камня жалко, сам помрет,— осмелев, распрямился Витька.
Да сколько у немца карманов? Зачем одному человеку столько? Два на груди, два большущих внизу френча, карманы на брюках спереди, карманы сзади, и все они набиты разным барахлом. Целый магазин в его карманах. Нет, с этим немцем не соскучишься. Опять начал петь и размахивать руками.
— Вольга, Вольга,— передразнил Сергей немца,— распелся тут! — Сергей вел себя смелее нас. Он, видно, еще не понимал всего, что случилось.
— О, кляйн кнаббе, кляйн, гей, гей, комм,— залопотал немец и опять стал рыться в карманах.
— Это он тебя,— толкнул Сергея Витька.
— Да пошел он!..— сердито отозвался брат.— Его надо прогнать отсюда.— И опять указал глазами на кучу битого кирпича.
Немец нам надоел, и мы спустились в блиндаж.
Только сейчас, глядя на притихших и совершенно растерявшихся наших матерей, мы, мальчишки, начинали понимать, что с нами случилось худшее из того, чего мы могли ожидать: нашу часть города захватил враг, и, значит, мы все теперь у него. А где же наши? Неужели за Волгой? Не может быть! Ведь стреляют еще и слева и справа. Правда, стрельба откатывается все дальше и дальше...
Мой слух настроился на удаляющуюся стрельбу уже давно, сразу, как только я увидел этого несчастного немца. Но ведь еще стреляют. Стреляют!
Теперь я держался за это спасительное «стреляют», потому что все вдруг потерйло свою цену, лишь одна стрельба оставалась реальностью.
Особенно сильная канонада и захлебывающаяся пулеметная трескотня доносились со стороны элеватора. Там она уже много дней, но сегодня стрельба остервенело-злая. Там наши. Нам надо туда. Но как? Как доберемся все мы: мама, Серега, бабка Устя?
Меня накрыли залпы этих раздерганных, без начала и конца мыслей, и я сидел оглушенный, не зная, что делать, что предпринять, куда бежать, что ответить Сергею. А он, видно, начав понимать наше положение, испуганно смотрел то на меня, то на маму.
Все оборвалось, все сломалось, и наша жизнь теперь уже и не жизнь, потому что красноармейцы там, за элеватором, за Лапшиным садом, а мы здесь, у немцев, или немцы у нас. Разве сейчас поймешь? Конечно, это ненадолго, пытался я найти оправдание, наши могут поднажать и погнать, как уже не раз отгоняли их под самый бугор и дальше, но все-таки как же их пустили сюда, к самой Волге, и где наши были все последние дни. Где? Может, все они погибли там, у полотна железной дороги, где держали фронт?
А ведь еще вчера нам казалось, что жизнь налаживается. Именно вчера во всем Сталинграде было затишье после многих дней непрерывных артобстрелов и бомбежек. После долгого сидения в блиндаже мы, мальчишки, вылезли на волю и словно ошалели. Вели себя так, что бабка Устя взяла хворостину и уже перед вечером стала шутливо загонять нас в блиндаж.
Днем мы с Серегой бегали в овраг — посмотреть на разбитые дрожки. И вот тут я дал волю своим занемевшим мышцам. Рванулся по склону вниз, выбежал на взгорок, потом с размаху прыгнул через забитую сухим бурьяном канаву и, почувствовав ожог в раненом бедре, свалился на бок. Я не упал, а именно свалился и, видно, не от боли, а скорее от радости, которая разрывала меня.
Перевернулся на спину и затих, пережидая привычную боль. Сейчас она пройдет, сейчас... Да и что эта боль в сравнении с той свободой и простором, в которых я плыву, как рыба. Надо мною не доски блиндажа, закопченные, черные, а высокое синее небо и белые редкие облака. Жалко, что они похожи на разрывы зенитных , снарядов, но все равно это настоящее синее небо и настоящая теплая земля.
Придавив спиною сухую, ломкую траву, слышу, как в меня возвращается тепло того мира, в котором я родился и прожил свои долгие четырнадцать лет. Как же мне было хорошо! Могло ли быть что-либо прекраснее этого бездонного неба и этой затихшей земли? Этой свободы и этого покоя?
Сергей трясет меня за плечо, дергает за руку, но я не отзываюсь. Боль в бедре прошла, и только остро пульсирует ранка. Над головою высокое небо. Его не замутили неожиданные взрывы, взметнувшиеся где-то под самым бугром (из-за Волги бьют гаубицы!). Прижимаюсь спиной к нагретой скупым осенним солнцем земле, оттягиваю свое возвращение в блиндаж, в эту «мышеловку», где холодные стены и тяжелый, спертый дух — от сырости, запаха человеческого пота, немытых тел, преющего тряпья, от постоянного страха за свою жизнь.
Серега продолжает ныть. Бубнит про лошадь.
— Какая лошадь? Какая? — кричу я ему в лицо.— Где она? Смотри!
Он испуганно отшатнулся и сник, потом опасливо осмотрел пустынный овраг и, поморгав своими длинными, девичьими ресницами, словно смахивая с них соринку, сказал:
— Ладно. Сами потащим. Впряжемся и... Потом, может, и лошадь где раздобудем.
Я не хотел возвращаться в сегодняшний день. Если не думать о том, что мы видели там, на дворе, а смотреть на закопченный потолок и скользкие, в пятнах плесени стены блиндажа, то можно подумать, что все как и вчера. Над головою те же темные доски, через которые при взрывах сыплется земля, а там, за полотном железной дороги, бьются наши красноармейцы,
Перевожу взгляд на наших мам. Они рядом, притихшие и печальные, как птицы перед грозой. О чем они думают? Наверное, все о том же: «Что будет дальше?»
Мне тяжело смотреть на их беспомощную растерянность, и я отворачиваюсь к закутку, где хлопочет бабка Устя. С ней легче. Она уже перелила дождевую воду в бачок, а теперь перетряхивает постель. Все как всегда. Сейчас достанет из-под нар веник, смочит его, побрызгает на пол и начнет мести. Мамы смотрят на бабку Устю отрешенно, а меня ее деловитое спокойствие опять возвращает во вчерашний день.
Мы в овраге. Рядом разбитые дрожки — наша надежда и спасение. На них мы укатим от войны. Дрожки легкие, аккуратные. Правда, разбито переднее колесо, но это не беда. Можно сделать тележку на двух колесах. Я даже знаю, как она называется — «двуколка». У древних египтян и греков были такие колесницы.
Мы с Сергеем уже все решили: завтра придем сюда с инструментом. А сейчас, перед возвращением в блиндаж, я лежу на нагретой солнцем траве и медлю. Нам обоим не хочется возвращаться. От кого-то я слышал, что птицы, выпущенные на волю, почти всегда возвращаются в свои клетки. Мы с братом не из этих птиц. Но у брата бредовая идея: дрожки есть — теперь нужна лошадь. Он предлагает искать ее сейчас же здесь, в овраге. Раньше тут действительно бродили раненые кони, но теперь... когда в поселке не осталось даже собак?
Наш Серега настырный. Низко присев на корточки и просунув свое исхудалое, перепачканное лицо между коленей, отчего оно стало похожим на мордочку мышонка, он продолжает хныкать:
— Пойдем искать лошадь. Пойдем. Лошадь... Ну...
Я обрываю его. Он умолкает, всхлипывая, и тут же опять принимается за свое:
— Вон в кино дядька-цыган ухватился за оглобли и вез, да еще по песку...
Сергей говорит о «Последнем таборе». Этот кинофильм шел в нашем клубе перед самой первой бомбежкой. Но когда это было? Тысячу лет назад. Совсем в другой жизни. И все-таки мне теплее от этих воспоминаний. Ах, как лихо дрался на кнутах крепкий, красивый цыган с толстым вожаком табора! А потом, когда у него забрали лошадь, он сам впрягся в повозку. Колеса глубоко вязли в песке, а он тащил, тащил...
В блиндаж возвращались тем же кружным путем. По оврагу спустились почти до самого берега Волги, потом свернули налево, прошли под кручами и оказались напротив нашей улицы. Теперь надо выбираться наверх и метров двести бежать по открытому месту, до первых развалин.
Через этот пустырь всегда возвращались из школы. Вон там, левее, где сейчас громадная воронка, на дне которой стоит вода, мы часто резались в футбол. Идем из школы, Костя Бухтияров заскакивает домой, берет мяч, сооружаем из портфелей ворота... Теперь это место надо пролетать пулей.
Уже добрались до самой кромки бугра, лежим. Набираемся сил. За нами пустая, свинцовая Волга. Я смотрю на темную кромку заволжского леса. В нынешнем году, кажется, лес дальше, чем обычно, отступил от берега. Тускло и одиноко блестит осиротевшая песчаная коса. Ни одной живой души вокруг.
— Видишь затопленную баржу? — спрашиваю Сергея.
— Вижу.
— Вон там, чуть правее, мы с Костей выловили того летчика...
Сергей смотрит не отрываясь, будто ждет, что и сейчас там кто-то появится. Я тоже молчу.
Река словно чужая: ни пароходов, ни плотов, ни лодок. Она уже отстонала, откипела и даже отгорела гигантскими кострами, которые сползали с крутого правого берега, где несколько дней рвались белые баки нефтебазы. Волга, как и люди, наверное, смертельно устала, песет в низовья свои потемневшие осенние воды отчужденно и сердито.
Паш правый берег тоже пустынен и тих. На нем уже давно не стало не только лодок, барж, катеров, от которых здесь всегда было тесно, вокруг ни одного бревнышка, ни одной доски, исчезли даже топляки, замытые на берегу песком. Все пошло в ход. Все, что могло плавать, уплыло с ранеными на тот берег. Слухи доходили — раненых переправляют выше, у Банного оврага и у Сухой Мечетки. А ниже, за Лапшиным садом, где-то в районе Бекетовки и Красноармейска, есть постоянные переправы. Да как туда добраться?
Сергей трогает меня за плечо и молча кивает: «Давай, мол!» Но я молчу, медлю. Всматриваюсь в чужие, опустевшие берега, хочу понять, куда же подевались люди. Ведь столько их было здесь, везде, по всему берегу, на десятки километров — люди, машины, повозки и опять люди... У дебаркадеров, крохотных пристаней, причаленных к берегу плотов — везде беженцы с узлами, чемоданами, ящиками, мешками.
Все, на чем можно писать — на дощатых заборах, стенах,— везде надписи; перила, столбы, сходни и те были испещрены. «Надя, Коля, Петя, Марина» — и дальше фамилия, а затем прямо крик: «Мы уезжаем за Волгу! Ищите нас в Красной слободе (до такого-то числа), потом в Ленинске...», «Ищи в Верхней Ахтубе, в Николаевске, Палласовке, Энгельсе, Черном Яру...», «Уезжаем (число), ищи» — и сразу несколько названий пунктов и сроки. «Уезжаем, ищи...»
Этими «телеграммами»-криками было исписано все не только возле переправы. Незадолго до 23 августа мы с ребятами ездили в центр города, и тогда меня поразил забор нашего центрального стадиона «Динамо». Он тоже был весь испещрен и изрезан надписями. А за забором, на трибунах и прямо на футбольном поле,— тысячи беженцев, прибывавших ежедневно в Сталинград.
Здесь люди дожидались отправки на левый берег. Куда они теперь все подевались? Хорошо, если переправились за Волгу. Но уже тогда, до 23 августа, в городе не хватало переправочных средств, и люди по нескольку дней, а то и недель ждали своей очереди.
На правом берегу скопились десятки тысяч голов скота. Скот тоже ждал переправы, и я видел, как однажды утром эти гигантские гурты коров, бычков и волов пастухи стали загонять в воду. Страшное зрелище, по крайней мере для нас, мальчишек. Мы были уверены, что скот решили утопить в Волге, чтобы он не достался врагу.
Берег оглашался рвущим душу мычанием и ревом, коровы не хотели идти в воду, упирались, поворачивая назад, и, задрав хвосты, карабкались на кручи, а пастухи стегали их кнутами, били палками и гнали в воду.
И вдруг рев и невообразимая толчея оборвались. От стада оторвалось с десяток коров, и, задрав морды и пригнув рога к спинам, они поплыли. За ними легко, рассекая воду, пошли другие, потом еще и еще. Мы замерли, а Костя даже присел на корточки, словно его уже не держали ноги. «Неужели переплывут? Неужели? Ведь это же Волга, ширина больше километра...»
Но первые сотни задранных над водой голов уже подхватило течение и легко понесло вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я