накопительные водонагреватели 80 литров цены характеристики
Остановились и смотрели на переполох, поднявшийся на дороге. Это от двух-то самолетов! Ну и вояки! А если бы на них налетел десяток самолетов или столько, сколько налетало на нас? Куда бы они бежали и что делали?
Я даже взобрался на узлы нашей двуколки и смотрел в сторону удалявшихся «ястребков». Но мне видны были только несколько столбов рыжей пыли от взорвавшихся бомб.
— Наверное, Короватку бомбят,— поднимаясь на носки и вытягивая шею, радостно сказала мама.— Смотри, смотри, опять туда поворачивают. Может, там Витя наш... Где-то ж он летает...— Она умолкла, и мы все смотрели в небо до тех пор, пока там совсем не растаяли темные точки.— А может, и в живых давно нет,— грустно вздохнула она.— Сколько их сгорело, сколько полегло...
Теперь наша двуколка, казалось, бежала сама, а мы только и говорили о «ястребках» и о том, «как они им поддали жару».
— А этот, этот,— хохотал Сергей,— фуражка с него слетела. А он голову — за бугорок, а сам весь снаружи.
— И штаны у него красные,— вместе со всеми радостно повизгивал Вадик.
— Где ты видел красные? — спросил Сергей.
— Видел, красные...
— Он что, генерал? — засмеялся я.
— Он генерал,— повторил за мною Вадик и тоже засмеялся.
— Да он не знает, какой цвет красный,— отозвался Сергей,— на желтый говорит — красный.
— Знаю, знаю,— зачастил Вадик и перестал смеяться.— Я знаю и желтый, и красный, и всякий.
— Он знает, знает,— заступилась за сына тетя Надя, и Вадик удержался от слез, которые вот-вот должны бы ли хлынуть из-под его подрагивающих белесых век.
Нам всем было весело. Нет, это не мы у немцев, а они у нас. Мы стояли и никуда не бежали, не прятались, а они, как крысы, разбежались по степи. Суслики и те стояли у своих норок на задних лапках, столбиками, а они врассыпную и ползут, как ужи, на животе. Смех, да и только.
Позже мы все убедились, что Сергей напрасно обидел Вадика недоверием. Дети, оказывается, часто видят больше и острее, чем взрослые.
Солнце клонилось к закату. Мы тащились уже пятый час, а мама недавно сказала, что прошли половину.
Что-то мама просчиталась со своими двадцатью километрами, и я сказал ей об этом.
— По пять километров в час никто не ходит,— ответила за нее тетя Надя.— Это бежать надо. А потом мы же не по дороге, по-за дорогой и по-за дорогой, как зайцы, петляем...
Стали втягиваться в лощину.
— Вот от нее,— мама показала рукой вдоль лощины налево, к горизонту,— пойдет Короватка.
Я знал, что этим странным словом называется цепь почти высыхающих летом озерков, а может, и прудов на дне неглубокой, почти сглаженной балки. В некоторых местах эта балка угадывалась только по более темному цвету травы, хотя к осени она и здесь вся выгорала.
— Гляньте, гляньте,— заерзал на узлах Вадик. (Он устал, и мама опять его подсадила на двуколку, к Люсе.) Вадик смотрел в лощину и заметил там, наверное, такое, что рам еще не было видно.
Когда спустились в лощину, я обмер: тут был целый город. Вдоль пологих склонов, с обеих сторон, тянулись блиндажи и огромные, широченные окопы, в которых вровень с землей стояли автомашины, транспортеры, лежали штабеля ящиков, какое-то барахло, дымились кухни, тянулись вереницы канистр (позже я узнал, что в них немцы возили воду). Сколько успел охватить мой взгляд за короткое время, пока мы рысью пересекали лощину (здесь стояло несколько солдат, и они подгоняли беженцев), я увидел, что лощина вся сплошь забита людьми и техникой. А сколько понастроено и понарыто? Вот где надо фомбить! Вот куда они позалезали, как клопы в щели.
Пересекли лощину и приуныли. Потом на нашем пути лежало еще несколько балок, хотя и не таких больших, но все они также были сплошь изрыты блиндажами, окопами, ямами. Кругом люди и техника, люди и техника.
«Так вот кто прет на наш город,— стучало у меня в голове,— вот сколько их... Неужели наши не знают про эти муравейники? Неужели? Не может быть».
Сюда прилетали те два «ястребка» Мы уже еле плелись и все чаще останавливались.
— Надо хоть потихонечку, а идти,— говорила мама,— отдыхать хуже...
Но через двадцать — тридцать шагов ноги останавливались сами. Быстро темнело, и мне казалось, что мы начинаем втягиваться во вчерашнюю страдшую ночь. Я, как и вчера, стал засыпать на ходу...
Где-то за нами загудела степь, и я вначале не мог понять, что это. Гул быстро нарастал, и скоро в нем можно было различить натужное пофыркивание дизелей, скрежет и лязг гусениц. Гул накатывался прямо на нас.
Остановились и увидели, что от темнеющего горизонта надвигается пыльный вал. Свернули еще дальше от дороги, в степь, и скоро мимо пошли приземистые угловатые танки с открытыми люками на башнях. В каждом почти по пояс торчал человек во всем черном. В танках, видно, было жарко. Многие танкисты были без шлемов.
— Давайте подъедем поближе,— сказал я тете Наде.
— Это зачем?
— Посчитаю...
— Я тебе посчитаю, я тебе посчитаю.— И тетя Надя рванула двуколку еще дальше в степь.— Ты сдурел...
Зря я ей сказал. Надо было считать, и все. А отсюда теперь видно хуже. Только силуэты крайних танков можно различить, а те, что дальше от нас, застилает пыль. Какую-то большую часть перебрасывают, наверное, полк, а может, и целую дивизию. Танки идут с севера на юг, с Тракторного в сторону Бекетовки или Красноармейска. Похоже, прижали их там наши. Идут без огней, только иногда на секунду-две вспыхнет где-то узкая полоска света, выхватит из темноты участок дороги, и опять один только надрывный гул моторов да скрежет и лязг гусениц оглашают степь. Вот бы знали наши, что они здесь. Послали бы самолеты и накрыли всех сразу...
Я достал свои часы, когда прошли танки. Шли они почти полчаса. За каждую минуту проходил танк. Я считал. Было два, а иногда и три ряда. Мы тоже не стояли, а шли. За полчаса прошли, наверное, километр, не больше... Вот она, математика, а я не любил ее, убегал с уроков!
Получилось, что прошло семьдесят или восемьдесят танков. А сколько это — полк? Батальон? Ничего, наши определят.
ДЕД ЛАЗАРЬ ИВАНОВИЧ
Еще в хуторе Цибенко мы узнали, что дед наш, Лазарь Иванович, жив. Однако его выгнали из дома, и теперь он ютился в летней кухоньке-землянке. Я знал эту развалюху, выложенную из самана, с земляным полом, где почти все место занимали русская печь и плита.
К Гавриловке подходили на следующий день часов в одиннадцать утра. Опять светило солнце, была теплая погода, какая нередко устанавливается в наших краях в октябре, и я еще с бугра увидел дедушкину избу на два окна — с распахнутыми голубыми ставнями, под тесовой крышей. В Гавриловке немного изб из дерева. Большинство слеплено из самана, а крыши крыты соломой или камышом, который в изобилии растет по берегам маленькой и петляющей речушки Червленой. К ее правому берегу и прижалась Гавриловка — небольшое село на три или четыре десятка изб. За селом построили МТФ (молочнотоварную ферму). Раньше здесь высилась силосная башня и металлический ветряк, который качал из речки воду для коровников. Сейчас силосной башни не было, а ветряк согнут. Дома же, кажется, все целы.
Спускались с небольшого взгорка, тележка катилась сама, а мы все жадно всматривались в подобие двух улочек, которые шли от заросшего камышом берега речки. В селе пустынно. Несколько человек у коровников МТФ. Там же приткнулись к самым стенам несколько крытых брезентом автомашин. Позже заметил такие же машины и в самом селе. Все они лепились к стенам, и их сразу нельзя было различить.
Перед домом деда стояли две легковушки, одна совсем крохотная. Автомашины таких размеров я еще никогда не видел. Это был «опель-кадет», как я узнал позже. Машина мне так понравилась, что я прозевал, когда со двора вышел дед. Тетя Надя и мама с плачем пошли ему навстречу и чуть не насмерть перепугали старика. Он даже попятился от них, будто не хотел слышать, что они собирались говорить, а когда увидел, что все мы живы и все перед ним на своих ногах, то закричал на своих взрослых дочерей, будто они были детьми:
— А ну, цыц, сейчас же цыц!
Он стоял в своей синей старенькой рубахе навыпуск и солдатских хлопчатобумажных штанах-полугалифе, в галошах на босу ногу. В серых всклокоченных волосах стало еще больше проседи, а его «калининская», небольшая бородка совсем побелела. Глаза у деда слезились,
Гдн, кажется, еще хуже стал видеть. Я был рядом, а он Смотрел через меня куда-то вдаль, где дорога сливалась с осенним небом, будто хотел понять, откуда мы свалились.
— Ну хватит, хватит хлюпать,— уже не сердито прикрикнул он на своих дочерей, подошел к двуколке и покатил ее к кухне. Дед повез ее не через двор, где стояли автомашины, а в объезд, со стороны огорода. Здесь была протоптана дорожка к кухне, и, когда Сергей с Вадиком захотели пройти через двор, он остановил их.
— Туда не надо,— сказал. И, тяжело вздохнув, добавил: — Тут теперь свои порядки,
По тому, как дед один, без особого напряжения вез нашу тележку по грядкам вытоптанного огорода, было видно, что в нем еще осталась та сила, которая раньше поражала всех. Деду уже перевалило за восемьдесят, а он до последнего времени работал в колхозе конюхом и управлялся с самыми свирепыми лошадьми — выездными жеребцами. Мне почему-то казалось, что дед наш был всегда вот таким, каков он сейчас. На японскую войну 1905 года его не призывали в армию — он был старым. Дед родился крепостным и два года прожил, как сам шутил, «в крепости».
Наша мама родилась, когда деду было тридцать шесть. Она помнит двух братишек, семи лет и девяти, которые умерли в один год от оспы. Позже рождались девочки — четыре мамины сестры. Дед негодовал, ему нужны были сыновья-помощники, а не девки, на которых, как он говорил, «царь не давал земли». Пять девичьих ртов разорили его, как он говорил, «вдрызг». Дед бросил хлебопашество и ушел в город на «чугунку». Сначала работал сторожем, а потом стрелочником.
Дед был упорным человеком: здесь у него родилось два сына. Он воспрянул духом и вернулся в село — «за земельным наделом на сыновей». Хотел получить и третий надел, но сорвалось — родилаеь дочь. Это была тетя Надя^ Ц1ел уже 1914 год, и нашего упрямого деда, видно, остановила война. Ему было пятьдесят четыре, он девять раз менял свое местожительство и построил своими руками семь домов.
...Дед подкатил двуколку прямо к двери летней кухни и неторопливо стал развязывать веревку. Проснулась и заплакала в своем корыте Люся. Лицо деда расплылось в доброй, теплой улыбке, которую я так любил.
Он почмокал губами, но Люся закричала еще сильней: наверное, испугалась его бороды.
— Не солдат,— добродушно сказал он и стал снимать и носить узлы в кухню.
Слово «солдат» у деда было высшей похвалой человеку. Он даже когда хотел сказать добрые слова о женщине, то говорил «солдат-девка» или «солдат-баба». Я бросился помогать деду. Он улыбнулся, обнажив беззубый рот, и положил мне на голову свою чугунную руку с негнущимися пальцами.
— Натерпелись?
Я кивнул. За три этих долгих, как годы, месяца нас никто, ни один человек не пожалел, потому что мы жили среди таких же горемычных, какими были сами. Живые жалели только мертвых, а тут вдруг это участливое и тихое, как выдох, «натерпелись»... Глазам моим стало горячо, я отвернулся. Дед взял у меня из рук узел.
— Ты, Андрюха, отдохни. Прибился ведь с дороги, вон даже хромать стал...
— У него осколок вот здесь,— выпалил Сергей и хлоп нул себя сзади по штанам.
— Не здесь,— обиделся я.— В бедре он. Беззубый рот деда опять весело приоткрылся
— Фу-у-ты, я тебя враз на все четыре поставлю. Коней тут раненых взялся выхаживать. Целый лазарет у меня.— И он кивнул на низкий сарайчик в конце двора.— Корову и всю живность эти супостаты порешили, так я теперь там коней держу.
— А где ж вы их берете, тато? — спросила тетя Надя.
Меня вдруг развеселило это странное слово «татр». Так тетя Надя и моя мама иногда называли своего отца.
Дед говорил, что много раненых коней бродит по степи.
— Приходят в село, смотрят в глаза и только что не скажут — люди, мол, добрые, помогите.
Через час мы с дедом уже «возжались», как он говорил, в конюшне. В тесном сарайчике, где раньше была корова, Феперь стояли три лошади. Резко пахло карболкой, она заглушала все другие запахи конюшни и даже густой пряный аромат отвара трав, который дед принес из кухни. Он вынимал из чугуна пучок разваренной травы и осторожно промывал рану на ноге рыжего Дончака. Конь послушно стоял, только время от времени поднимал и опускал раненую ногу да нервно подрагивал чистой атласной шерстью.
— Потерпи, хороший, потерпи, умница,— приговаривал дед, макая пучком в отвар и мягко проводя по правой передней ноге коня. Рана была выше колена, она уже затягивалась, оставалось сантиметров десять рассеченной кожи. Дед отбросил пучок травы, зачерпнул со дна чугуна пригоршню разваренной зеленой кашицы, аккуратно разровнял ее на белой тряпице и стал запихивать в рану. Конь недовольно замотал головой, переступая с ноги на ногу.
— Подай-ка! — Дед указал глазами на полоски тряпок.
Я подхватил их с пола. Это была разрезанная вдоль солдатская обмотка.
— Давай бинтуй, солдат.
Когда мы обмотали ногу коню, я метнулся из конюшни и принес охапку бинтов и салфеток. Дед восхищенно осмотрел их, а потом отодвинул в сторонку.
— Да чего там, у нас этого добра много,— сказал я.
— Нет, это для людей,— решительно повторил он, и мы опять стали бинтовать другого коня обрезком солдатской обмотки. Я знал о любви деда к лошадям. О ней в нашем доме ходили легенды. Когда он куда-нибудь уезжал, в его «торбу» клали хлеб или другое что из «печева» и приговаривали: «Деду и коню».
Дед ничего не жалел для коней, а сейчас вдруг пожалел какие-то бинты. Значит, что-то стряслось. Мы закончили наше «лекарьство», и дед, хитро сощурив свои слезящиеся от едкой карболки глаза, весело сказал:
— Ну а теперь давай тебя...
Сергей с Вадиком захохотали. Оказывается, и они пришли в конюшню, а я так увлекся работой, что не заметил мальчишек.
Нет, с нашим дедушкой явно что-то произошло. Когда мы уходили из конюшни, он вынул из кармана белую тряпицу, которую носил вместо платка, и завернул в нее хрусткие пакеты бинтов и салфеток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52