https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/
— Яд! — вдруг вскрикнула Гульсум-биби...— Кто же отравил тебя, стрела молнии ему в голову?.. Ах, я несчастная! Это яд, яд!..— кричала она не своим голосом.
Хаким-байбача рванул Гульсум за плечо, выкатив глаза, заорал:
— Замолчи, бессовестная тварь! Кому нужно ее травить? Чтоб я не слышал этого больше! Всякая болезнь от бога! А она — яд!..— Хаким
пристально посмотрел на помертвевшую Гульнар, потом хмуро взглянул на Нури.— Сейчас пошлю Ярмата-ака за табибом.
Байбача спустился вниз. Вслед за ним побежала и Нури. Она с первого взгляда поняла, что Гульнар отравлена, и догадалась, что сделал это Салим.
«Зачем он так поторопился? — досадовала Нури.— Почему не поручил мне? Я так бы все обделала, что никакой табиб не догадался бы».
Воды... Воды!..— Гульнар хваталась за грудь, за горло, металась в постели.
Турсуной побежала за водой. Гульсум осталась у дочери, растерянная и беспомощная.
Гульнар, превозмогая позывы к рвоте, через силу проговорила:
— Это яд... Салим подсыпал. Где он? Кроме него, сюда никто не входил...
— Ты видела? Он был здесь! — дико закричала Гульсум-биби, прижимая дочь.
— Да... Жизнь моя и без того была отравлена. Теперь избавлюсь... Он в тюрьме... Я умираю... не пришлось увидеть... Так и осталось неисполненным мое желание. Айи... Прощайте, айи ..
Гульнар затихла.
Гульсум-биби вдруг вспомнила об одном средстве: когда-то она слышала, что от яда помогает овечий помет. Его надо истолочь, развести в воде и поить больную, процедив через тряпку. Она не сбежала, а скатилась по лестнице во двор. Прихрамывая, побежала к хлеву. Набрала в темноте горсть помета, высыпала в чашку с водой и, на бегу разминая его, бросилась наверх.
У изголовья больной с чашкой воды в руке стояла растерянная Турсуной. Старуха метнулась к постели и вскрикнула: в полуоткрытых глазах Гульнар уже погасла жизнь. Гульсум прижала к груди дочери сморщенную, худую руку. Потом отшатнулась и, подкошенная, свалилась на пол. Вопль ее потряс тишину ночи...
IV
На седьмой день, как положено обычаем, по Гульнар справили поминки. Наутро Ярмат и Гульсум сходили на могилу дочери. Передав могильщику плов, лепешки и деньги на свечи, они прошли к свежему холмику, насыпанному под большим тутовым деревом на краю кладбища. Обнимая могилу и прижимаясь к земле мокрыми щеками, они долго плакали. Наконец, обессилевшие от слез, возвратились под навес.
Было решено, что Гульсум-биби уедет к себе на родину. Получилось это неожиданно. К ним случайно зашел самаркандский родственник, сын старшей сестры Гульсум. Простой кишлачный парень этот высказал им искреннее участие и нашел, что сейчас самое лучшее это отправить убитую горем тетушку к его матери Гульсум была против отычуы Она говорила, что сначала проведет все положенные обряды, и потом югова отправиться хоть в могилу. Но, в конце концов уступим н.кчояниям мужа, вынуждена была согласиться.
Ярмат пересчитал деньги, которые по копейке, по пятаку в течение десятка лет собирал «про черный день». Оказалось около ста сорока рублей. Деньги он вручил племяннику на расходы.
К хозяевам Ярмат не пошел. В эти дни он не мог и не желал никого из них видеть. Он вообще стал неузнаваем. Рачительный слуга и преданный раб Мирзы-Каримбая, верно служивший ему почти двадцать лет, теперь он ни за что не хотел браться. Целые дни проводил в угрюмом молчании где-нибудь в дальнем углу двора или у себя под навесом, словно вынашивал какую-то тяжелую думу.
В доме бая к смерти Гульнар отнеслись холодно. Все решительно отвергали возможность злого умысла, ссылаясь на волю судьбы. Однажды Мирза-Каримбай сам заговорил об этом с Ярматом. Пришел под навес и сказал, словно о чем-то предупреждая:
— Гульнар умерла своей смертью. А со смерти какой может быть спрос? Я сам очень горюю. Но подозревать здесь что-либо нечистое — нехорошо. За это и ответить можно.
Ярмат промолчал, но так взглянул на хозяина, что тот невольно попятился.
После отъезда Гульсум-биби Ярмат почувствовал себя еще более одиноким и несчастным. Терзаясь горем и раскаянием, он как безумный целыми днями бродил по тем местам, где в рабском труде поседела его голова, где он закопал в землю не только лучшие годы своей жизни, но и единственную дочь.
Как-то вечером он зашел на байский двор. У больших ворот стоял запряженный фаэтон. На козлах, в ожидании кого-то из хозяев, неподвижно застыл недавно нанятый кучер Игамберды. Ярмат спросил:
— Куда собрался?
— Салим-ака в Скобелев, кажется, уезжает. Надо отвезти на вокзал.
Ярмат посмотрел на кучера, на мягкое сиденье фаэтона, помолчал минуту, как бы раздумывая над чем-то, и неожиданно предложил:
— Ты займись чем-нибудь другим. Я сам отвезу. Кстати, и дело у меня есть на вокзале.
Старик уселся на место кучера.
Немного погодя с чемоданом в руке из ичкари вышел Салим. Прежде чем сесть в фаэтон, байбача закурил и при свете спички увидел Ярмата.
— А, старина! Не утерпел, самому захотелось проводить? — заговорил он, явно заискивая.— Вам бы надо еще на покое побыть — трудно перенести такое горе... Ну ладно, раз решили, погоняйте быстрей, опоздать могу.
Колеса неслышно катили по мягкой пыли дороги. Салим-байбача был в хорошем настроении, говорил без умолку. Он рассказал, что пробудет в Скобелеве недели две, потом поедет в Петербург, а после окончания войны обязательно отправится путешествовать за границу. Он расчувствовался, даже посоветовал Ярмату написать письмо Гульсум-биби в Самарканд, чтобы она не задерживалась там и возвращалась поскорее.
Ярмат молчал Возле глубокого обрывистого оврага, подходившего почти к самой дороге, он неожиданно остановил лошадь.
— Потерялось что-нибудь? — спросил Салим*байбача.
Ярмат не ответил. Он соскочил с козел, нагнулся, будто искал что на дороге, и когда приблизился к Салиму, прохрипел страшным, чужим голосом:
— Ты, видно, меня старым ишаком считаешь, сын собаки? Если смел, покажи свою силу. Вот тебе! — Он с размаху ударил Салима ножом в грудь и снова прохрипел: — Ты отравил мне сердце, а я твое искромсаю!
Острый нож еще раз по рукоятку вошел в грудь Салима. Байбача сгорбился и застыл без движения. Конь, почуяв кровь, беспокойно захрапел.
Ярмат вытащил нож, далеко отшвырнул его. Неторопливо, с ужасающим хладнокровием стащил за ноги труп байбачи с коляски, подволок к краю оврага и сбросил с кручи. Тяжело вздохнув после этого, он подошел к коню, отвел его с дороги, привязал к одинокому дереву. Потом опустился на корточки, обтер пылью окровавленные руки, поднялся, погладил коня, нетерпеливо грызшего удила, и зашагал в темноту.
Он шел без дороги, как безумный шептал:
— Что я сделал? Преступление это или справедливая кара? Борода уже поседела, а я руку в крови обагрил. Вот она, все еще липнет на пальцах... Нет, я у дочери спрошу. Скажи мне, родная, скажи, Гульнар моя! Я ведь только перед тобой виноват, и давно виноват. Скажи: правильно я поступил? Если этой крови мало, еще пролью! Эта кровь — только первая капля. Кровь всей семьи этих извергов, кровь тысячи таких, как они, не стоит и одного твоего волоска! Знаю это, знаю, доченька, и всех их уничтожу! Отец твой теперь не боится. Они теперь уже не хозяева мне. Хватит, поездили на моей спине. Теперь — довольно! Глаза мои открылись, Гульнар. Только очень поздно открылись они, ослепнуть им,— когда сердце мое уже отравлено ядом. А ты была моим сердцем, Гульнар. Раньше бы открыться им, глазам моим, тогда бы я не отдал тебя, мое сердце, на растерзание волкам!.. Как же я предстану перед тобой, когда аллах позовет нас при кончине мира? Доченька, прости! Прости твоего заблудшего слепого отца! Я кровью запятнал руки, чтоб ты простила меня... Беленькая моя, Гульнар моя, прости... О горе мне, горе!.. Бедная дочь... Проклятая жизнь!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
I
На рассвете Юлчи вышел из темной, заброшенной мельницы. Он был очень голоден. Но первой его заботой было — где снять иI росшую в тюрьме бороду и побрить голову? В кармане нет даже
911
стертого медяка. Он примостился на вросшем в землю старом жернове и долго ломал голову... Продать — нечего. Сапоги пропали в тюрьме. Рваный халат? Но кто возьмет его? Разве только старьевщик на базаре! Да если бы и удалось продать, то в чем он останется? В одной рваной рубахе?..
«Э, нашел о чем горевать!» — махнул рукой Юлчи. Но тут же снова задумался, вспомнив о том удивительном русском, с которым вместе сидели и вместе бежали из тюрьмы.
«Где он теперь? Удалось бы ему благополучно добраться до Москвы. Я и не спросил, за сколько дней поезд до Москвы доходит... В товарном вагоне, говорит, поеду... Нет, он не пропадет. Голова у него на месте. Он из таких, что в мельницу под жернова угодит — все равно невредимым выйдет... Только с харчами, пожалуй, трудно будет — у него тоже ни гроша».
В памяти Юлчи встало все, что связано было с его новым другом, начиная с первой встречи в тюрьме.
Через три-четыре дня после ареста Юлчи в камеру к нему ввели какого-то русского. Истомившийся в одиночестве, джигит встретил его открытой дружеской улыбкой.
«Вот бы знать язык, побеседовать!» — промелькнула у него мысль.
Русский понравился Юлчи с первого взгляда. Это был среднего роста человек, широкоплечий, с сильными руками, лет тридцати пяти — сорока. Из-под его потрепанной фуражки выбивались завитки густых темно-русых волос. Во взгляде, в спокойных, медлительных движениях чувствовались сила и уверенность.
Русский бросил на край нар небольшой сверток в старом одеяле и внимательно оглядел Юлчи с ног до головы.
— Яхши! — проговорил он густым басом. Потом подложил под голову сверток, прилег на нары и долго лежал, думая о чем-то своем. Время от времени он бросал на Юлчи осторожные, только уголками глаз, взгляды.
Юлчи тоже присматривался к своему соседу. Особенно удивило джигита невозмутимое, даже какое-то насмешливое спокойствие этого человека: русский не проявлял ни страха, ни смущения; он вошел в камеру и расположился на нарах с таким видом, точно по пути завернул в чайхану на перекрестке и прилег отдохнуть на широкой дощатой супе.
«Интересно,— думал джигит,— кто он? За что попал сюда? Судя по виду, по одежде, он рабочий человек».
Заметив на себе осторожный, изучающий взгляд русского, Юлчи почувствовал смущение. У него явилось желание объяснить, что попал он в тюрьму случайно, а не за какой-либо дурной поступок. Некоторое время он сидел, наморщив лоб, перебирал в памяти немногие известные ему русские слова. Потом вдруг просветлел, припомнив нужное:
— Твоя мастеровой?
Русский понял, кивнул головой, улыбнулся.
— Моя завод работай,— пояснил он. Юлчи сразу оживился.
— А маники бойда работ ясайди!1 — джигит вскочил с нар, выдернул из прорехи халата клочок ваты, бросил его на пол и взмахами рук изобразил работу кетменем в поле.
Русский опять заулыбался, знаками объяснил, что понял.
Так прошел у них весь первый день.
Наутро новый товарищ Юлчи подпорол край одеяла, достал какую-то тонкую книжку и принялся внимательно читать ее про себя. Когда за дверьми слышались шаги или голоса, он проворно прятал книгу, потом снова брал ее и читал, не отрывая глаз. Юлчи быстро сообразил: прислушивался или наблюдал через глазок за коридором и, когда нужно, предупреждал соседа. Тот благодарил — прикладывал руку к груди. А джигит досадовал на свою неграмотность.
«Вот этот русский книгой занят, губы его порой шевелятся — он говорит с ней. А я не могу. Эх, слепота моя!..»
В тот день они узнали и научились произносить фамилии друг друга. Фамилия русского — Петров...
Скоро они уже были связаны тесной дружбой. Петров относился к Юлчи как к родному сыну. Заботился о нем, объяснял как умел тюремные порядки.
Первое время им очень мешало плохое знание языка. Но эта трудность понемногу исчезала, отступая перед желанием поговорить, обменяться мыслями. Вначале им приходилось прибегать к помощи жестов и знаков, но постепенно запас слов увеличивался, и они стали говорить не только о простых, обыденных вещах, а и о более сложном.
Однажды, разговорившись, Юлчи рассказал Петрову, как неудачно и несчастливо сложилась у него жизнь. Потом заговорил о других батраках, о дехканах, пожаловался, как тяжело жить трудящемуся человеку, в то время когда баи, прибрав к рукам землю, воду и все богатства, бесятся от жира.
— Бедным людям везде нелегко,— заметил Петров и рассказал Юлчи о себе.
Родился он в деревне, в бедной крестьянской семье. Четырнадцати лет он вынужден был расстаться с родным домом и отправиться на заработки.
— А я с девяти лет уже пас чужие стада,— доверчиво вставил Юлчи.
Петров улыбнулся.
— Пасти-то и я примерно в эти годы начал, да в наших краях скота на всех подпасков не хватало.
В Ростове Петров поступил учеником на завод. Там же, испытав на себе всю тяжесть подневольного труда, он сошелся с большевиками.
Пытливый, живой ум джигита жадно хватался за все новое; он перебил рассказчика:
А кто это такие — большевики?
Негров задумался, как бы понятней объяснить, и ответил самыми простыми словами:
— Они борются за то, чтобы отнять у баев землю, воду, власть и все отдать беднякам...
— Как — отдать?! — привскочил Юлчи.— Когда?
— Ты слушай и не перебивай,— спокойно, с лаской в голосе остановил джигита Петров.
1905 год Петров встретил с винтовкой в руках вместе с большевиками. После этого жизнь его проходила в арестах, ссылках, побегах, в революционной борьбе. Два года назад он приехал в Ташкент, работал в железнодорожных мастерских. Арестовали его за антивоенную агитацию и за попытку организовать забастовку.
Юлчи слушал своего нового друга, сидя на корточках и стиснув голову руками. Перед ним открывался новый мир — мир борьбы и подвигов, труда и упорного движения к великой, благородной цели.
Когда Петров кончил, он поднял голову и сказал очень серьезно, но с дрожью в голосе, выдававшей внутреннее волнение:
— Как только выйду отсюда, убью Мирзу-Каримбая и потом — полицейского, который меня арестовал.
Петров улыбнулся:
— В твои годы я тоже так думал, да какой толк от этого?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44