https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/110x90/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Бортпроводница возвращается из кухонного отсека и садится с края в левом полукружии; сложив на коленях руки, она сидит неподвижно, с отрешенным видом, ни на кого не глядя. Мне приходит в голову странная мысль. У меня возникает впечатление – вы, возможно, уже догадались, что мне свойственна некоторая склонность к мистицизму, – впечатление, что бортпроводница подавлена каким-то необычайно важным неприятным открытием – например, исчезновением Бога.
Предвижу возражение, которое могут мне высказать по этому поводу. Мне скажут, что утратить Бога, когда он живет в твоей душе, так же трудно, как обрести его, когда у тебя его нет. Я с этим согласен.
Позволительно ли мне, однако, сказать здесь о тех мерах предосторожности, которые я принимаю, чтобы его сохранить? Я считаю, что поскольку религиозное чувство – это акт веры, то вера, которая не требует доказательств, достойна похвал. Здесь угадывается лукавая рука ангела. Ибо, как только появляется сомнение, оно заранее подозрительно. Кроме того, оно очень тягостно для человека и, как говорят англичане, «себя не окупает». Ничего не выигрывая, сомневающийся все теряет – во всяком случае, все то, чем я особенно дорожу: Бога наших предков, мироздание, в котором имеется какой-то смысл, и потусторонний мир, несущий утешение.
Еще одно слово по этому поводу. Нисколько не ставя себя в пример, я бы хотел сказать, каким путем я достигаю душевного мира. Я разделил свою душу переборками и в самый тесный, самый темный и самый сырой уголок упрятал свои сомнения. Стоит одному из них осмелеть и приподнять голову, как я тут же безжалостно заталкиваю его обратно.
Теперь, глядя на бортпроводницу и видя ее отчаяние, я чувствую, как меня охватывает страстный порыв. Мне хочется вскочить с места, обнять ее, защитить.
Говоря откровенно, я сам удивляюсь тому, что в моем возрасте и с моей внешностью я ощущаю себя таким молодым. Но – от этого никуда не уйти – стюардесса завораживает меня. И, отбросив всякую сдержанность, я смотрю на нее, ослепленный, преисполненный желания, нежности и, разумеется, жалости при виде охватившей ее смертельной тревоги. Она уже не в пилотке, ее чудесные волосы лежат на голове золотой каской, открывая тонкую шею и придавая, на мой взгляд, особую прелесть чертам ее лица. А ее зелено-голубые глаза теперь, когда они погрустнели, кажутся мне еще прекраснее. Я гляжу на нее и не могу наглядеться досыта. Если бы мой взор был наделен властью обладания, она стала бы уже моей женой. Ибо, само собой разумеется, у меня по отношению к ней намерения самые честные, даже если мои шансы завоевать ее благосклонность ничтожно малы.
Через несколько минут я не выдерживаю. Я жажду любого, пусть самого малого, контакта с бортпроводницей. Я говорю:
– Мадемуазель, не будете ли вы любезны принести мне стакан воды?
– Конечно, мистер Серджиус, – отвечает она. (Я с радостью отмечаю, что здесь по фамилии она обращается только ко мне.)
Она грациозно встает и направляется в кухонный отсек. Я провожаю ее глазами. Наслаждение, которое мне дарит это миниатюрное человеческое существо самим фактом своего передвижения по салону, ни с чем не сравнимо.
Она возвращается с полным стаканом воды, поставленным на поднос. Поднос явно не нужен, поскольку девушка все равно придерживает стакан другою рукой, но, должно быть, пользоваться подносом предписывают бортпроводницам правила полетов, и применительно к ней это маленькое проявление служебного долга меня почему-то умиляет.
– Вот, мистер Серджиус, – говорит она, стоя между Блаватским и мной, и, наклоняясь ко мне, обволакивает меня своим свежим и чистым девическим запахом.
Я беру стакан, и, видя, что она уже собирается вернуться назад, охваченный паникой при одной только мысли, что она так быстро уйдет, я отваживаюсь на неслыханную вольность: протягиваю руку и удерживаю бортпроводницу.
– Подождите, прошу вас, – говорю я торопливо. – Вы сразу и заберете стакан.
Она улыбается, она ждет, она не делает никаких попыток высвободиться, и, пока я – честно говоря, в полном смущении, – пью, я краем глаза гляжу удивленно на ее крошечную ручку, зажатую в моей волосатой лапе. Бортпроводница стоит к Блаватскому спиной, зато Мюрзек, увидев мой жест, презрительно фыркает в нос, а мой сосед слева Караман, не прекращая чтения «Монда», приподнимает чуть выше обычного уголок рта. Я внезапно понимаю, что он мне антипатичен, этот Караман, с его безукоризненной прической и физиономией доброжелательного монарха.
Однако не могу же я целую вечность сосать стакан воды, даже если мне совсем не хочется пить, как не могу бесконечно держать пустой стакан, когда рядом его терпеливо ждет бортпроводница, чей печальный лик напоминает ангела с картины Леонардо да Винчи «Благовещение». Я опять замечаю грусть в ее глазах и вполголоса говорю:
– Вы чем-то встревожены?
– Будешь встревожена, – говорит она, озадачивая меня каким-то намеком, который может означать слишком много или, наоборот, слишком мало.
Я продолжаю:
– Вы знаете, жизнь научила меня одной вещи: когда у вас возникают проблемы, достаточно подождать какое-то, порой довольно долгое, время, и все проблемы разрешаются сами собой.
– Вы хотите сказать, их разрешит смерть? – тоскливо спрашивает она.
Я поражен.
– Нет, нет, – говорю я не слишком уверенным голосом. – Нет, нет, так далеко я не заглядываю. Я просто хочу сказать, что со временем ваш взгляд на вещи меняется и все ваши тревоги утрачивают прежнюю остроту.
– Не все, – бросает она.
Ее рука шевелится в моей, как пойманный зверек, и я поспешно отпускаю добычу на волю. Я возвращаю стакан, и, в последний раз улыбнувшись, она уходит, до боли похожая на срезанный цветок. Контакт, которого я так страстно желал, состоялся, но о том, что гложет ее, она мне ничего не сказала. Я еще не встречал существа, такого влекущего к себе и такого неуловимого.
Я бы хотел вернуться к круговому расположению кресел в первом классе и для большей наглядности набросать план салона, чтобы показать, как сказал бы англичанин, «кто с кем рядом сидит».
Я с удовольствием занимаюсь этим наброском. Он вызывает у меня в памяти прелестные, так волновавшие меня маленькие чертежи в английских детективных романах начала века. Различие только в том – говорю это, рискуя с самого начала лишить свой рассказ интригующего ожидания развязки, – что здесь, по всей вероятности, никто не даст себя убить, как бы, казалось, ни «вписывался» Христопулос и в роль убитого, и в роль убийцы.
На моем чертеже хорошо видно, насколько необычно расположение кресел в первом классе, тогда как в туристическом классе оно остается традиционным. Проигрыш в количестве мест, проистекающий от такого размещения, очевиден; первый класс здесь заметно длиннее, чем, скажем, в самолетах типа «ДЦ-9», где, однако, имеется двенадцать мест, а здесь их всего шестнадцать при значительно большей площади салона. Этим и объясняется выпад Блаватского: «Французы сразу не имели понятия о рентабельности самолета».
Но обвинение это, конечно, нелепо. В самом деле, ведь можно вполне допустить, что внутренняя планировка самолета была выполнена по специальному заказу некоего главы государства, который желал проводить во время перелетов совещания со своими сотрудниками. Если принять эту гипотезу, самолет впоследствии могла перекупить компания чартерных перевозок, не захотевшая брать на себя расходы по его переделке.
Но лично меня поражает другое. Меня гораздо сильнее смущает пустота туристического класса, не говоря уже о полнейшем безлюдье, которое я обнаружил в Руасси-ан-Франс, об исчезновении в лифте аэропорта моих чемоданов, об инструкциях, полученных бортпроводницей касательно паспортов и наличных денег, и об инциденте – который так ничем и не кончился – с урезанным объявлением бортпроводницы.
Я принимаю мудрое решение: я говорю себе, что во время предстоящих пятнадцати часов полета не стану больше пережевывать свои неприятности и поддаваться страхам, которые, возможно, ни на чем не основаны, и не позволю своему беспокойному характеру портить мне путешествие. Я удобно устраиваюсь в кресле и, полузакрыв глаза, стараюсь отвлечься. Я разглядываю своих попутчиков. Это довольно легко сделать, поскольку благодаря своеобразной планировке салона мне видно их всех.
????
И вот забавное открытие: оказывается, порядок, в каком разместились пассажиры, во многом основан на разделении по признаку пола. В правом полукруге сидят, за исключением спутницы индуса, только мужчины – среднего возраста бизнесмены и государственные чиновники высокого ранга. В левой же половине круга расположились женщины, если не считать Мандзони, который, по всей видимости, их очень любит, и Робби, который любит их меньше, но который последовал за Мандзони. Мужчины и женщины, сидящие в этом полукруге, принадлежат, судя по одежде и манерам, к категории богатых туристов.
Поглощенный столкновением Блаватского и Карамана, я поначалу не заметил, что в левом полукруге тоже бушуют подспудные бури, правда, несколько иного свойства, однако не менее сильные, нежели те, что только что вырвались на поверхность в правом полукруге.
Ибо я замечаю там прямо-таки чехарду страстей. На миссис Банистер, ту из двух наших viudas, что не отреклась от радостей грешного мира, производит неотразимое впечатление красавец Мандзони, от которого она, к сожалению, отделена сидящим между ними Робби. А Робби, как я уже говорил, питает, так же как и его соседка справа, явную склонность к своему соседу слева, но, несмотря на то что его позиция для ухаживания за Мандзони в тактическом отношении более удобна, сколько-нибудь заметных успехов она ему пока не приносит. Что до самого Мандзони, его, во всяком случае в данный момент, более привлекает прелесть недозрелого плода, и он полностью сосредоточен на юной Мишу. Она же, не убирая со лба прядь волос, свисающую ей на глаза, углубилась в чтение полицейского романа и не обращает на итальянца никакого внимания. Мишу – тот тупиковый, если можно так выразиться, буфер, в который упирается весь этот поезд влечений.
Поскольку Мандзони глядит на Мишу, я тоже гляжу на нее. Это все-таки лучше, чем опять вспоминать про свои чемоданы или напрягать слух, стараясь уловить шум двигателей.
Мне она тоже нравится, эта Мишу, хотя она и лишена того, что обычно меня привлекает в других женщинах, – ни бюста, ни бедер, ни ягодиц; плоский перед и тощий зад. И, несмотря на это, очаровательна. Тонкие черты в изящном овале и, вопреки развязным замашкам, наивные глаза. В XVIII веке, утопая в оборках и воланах, ее красота казалась бы такой трогательной. В XX веке на ней пуловер и линялые джинсы. В этом наряде ее можно принять за работницу какой-нибудь захудалой фабрички, вот только пуловер на ней – кашемировый. А если б я осмотрел ее рот – но эту часть я уступаю Мандзони, – то обнаружил бы, что над зубами ее трудился дорогой стоматолог.
– Мадемуазель, – говорит Мандзони sotto voce по-французски, слегка пришепетывая, – извините меня, но мне бы хотелось задать вам один вопрос.
Мишу поворачивает голову и смотрит на него сквозь светло-каштановую прядь, свисающую ей на глаза.
– Задавайте, – отрывисто говорит она.
– Вы закончили роман, который читали, и тут же опять стали его читать. Вы весьма загадочная девушка.
– Никакой загадочности тут нет, – говорит Мишу. – Когда я дохожу до конца, я уже не помню начала.
После чего Мишу снова погружается в чтение. Не знаю, нарочно это было сделано или нет, но, принимая во внимание ситуацию, ее реплика просто великолепна: Мандзони не знает теперь, говорит она с ним серьезно или издевается над ним.
Через несколько секунд он решается издать вежливый короткий смешок.
– Но это, должно быть, ужасно неприятно, когда читаешь роман, – до такой степени не иметь памяти, – говорит он.
– Это верно, – не поднимая головы, ровным тоном отзывается Мишу. – У меня совершенно нет памяти.
Новый смешок Мандзони, на той же любезной и слегка насмешливой ноте.
– Да ведь это очень выгодно, – говорит он. – В конце концов вы могли бы всегда читать одну книгу.
– До этого еще не дошло, – говорит Мишу тоном человека, который не собирается развивать свою мысль.
Первая атака отбита. Мандзони молчит. Но тем не менее он не падает духом. Мандзони знает, как важна настойчивость, когда обольщаешь девушку.
Я смотрю на него. Рослый, хорошо сложенный, лицо римского императора, глаза, какие принято именовать бархатными, и элегантность в одежде – нечто среднее между элегантностью Карамана и элегантностью Робби.
Караман невероятно корректен и весь в серых, темно-серых и черных тонах. Робби, тот позволяет себе целую симфонию пастельных тонов: светло-зеленые брюки и голубая рубашка; комбинация смелая, но немного холодная, чуть согретая оранжевым платком, повязанным вокруг гибкой шеи. Мандзони одет более традиционно, он в светлом, почти белом костюме, сиреневой сорочке и вязаном темно-синем галстуке. Менее эксцентрично, чем Робби, более артистично, чем Караман, и, по-моему, гораздо дороже. У Мандзони много денег, это очевидно, и я уверен, что он ни дня в своей жизни не работал ради куска хлеба, тогда как, поразмыслив, о Робби я бы этого не сказал.
В отношении Мандзони мне трудно быть объективным. Вы скажете, по при моей внешности у меня есть все основания не любить красивых мужчин.
Но здесь другая причина. В Мандзони мне отвратительно его донжуанское женоненавистничество. Совершенно ясно, что, если ему удастся переспать с Мишу, он незамедлительно переключится на бортпроводницу, потом на миссис Банистер, ибо ему льстит ее шик, затем на индуску. После чего, презирая их всех, он будет с нетерпением ждать прибытия в Мадрапур, чтобы заняться освоением местных богатств.
Подобная ненасытность, соединенная с презрением к слабому полу, заставляет меня предполагать, что, по существу, Мандзони мало чем отличается от Робби, хотя на первый взгляд может показаться, что он – полная его противоположность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я