https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
опустив глаза, она толкает столик перед собой. Бортпроводница как будто немного ожила, но вид у нее отсутствующий, она чем-то явно встревожена. Подносы она собирает механическими движениями, без единой улыбки, без единого слова, ни на кого не глядя. Меня внезапно пронизывает волна холода и тоски, когда я вижу, как она забирает мой поднос, не обращая на меня никакого внимания, точно перед нею пустое кресло.
– Мадемуазель, – неожиданно произносит мадам Мюрзек своим хриплым и в то же время светским голосом. – Получили ли вы ответы на те вопросы, которые вы должны были задать от моего имени командиру корабля?
Бортпроводница вздрагивает, я вижу, что у нее дрожат руки. Но она не поворачивается в сторону мадам Мюрзек и не поднимает на нее глаз.
– Нет, мадам, я весьма сожалею, – говорит она сдавленным и лишенным выражения голосом. – Я не смогла задать ваши вопросы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
– Не смогли? – переспрашивает мадам Мюрзек.
– Нет, мадам, – говорит бортпроводница.
Молчание. Я жду, что Мюрзек начнет настаивать, начнет сухим тоном выпытывать у бортпроводницы, почему она не смогла задать командиру поставленные ею вопросы.
Но этого не происходит. Однако мадам Мюрзек, со своим упрямым лбом и сине-стальными глазами, являет собой воплощенное ожесточение и упорство. Невозможно себе представить, чтобы она ослабила мертвую хватку, если уж ее когти вонзились в чью-нибудь шкуру.
Никто из сидящих в салоне не принимает от нее эстафету. Ни Блаватский, при всей его непробиваемой самоуверенности, ни Караман, всегда стоящий на страже своих прав, ни нахальный Христопулос, ни обе viudas, столь непринужденно чувствующие себя в привычной роли светских дам, ни Робби, со всеми его дерзостями, готовыми в любой миг сорваться у него с языка. Словно ответы на вопросы мадам Мюрзек никого из нас не касаются.
Согласен, сами по себе эти вопросы серьезного значения, конечно, не имеют. Но отсутствие ответа на них уже кое о чем говорит. Совершенно очевидно, что мы ни в коем случае не должны мириться с отказом стюардессы что-либо нам разъяснить.
Однако именно так и происходит. Мы все, включая меня, молчим. Мы смотрим на Мюрзек. Мы ждем, что она будет настаивать на своем. И суть нашего ожидания можно выразить формулой: «Сама эту кашу заварила, сама теперь и расхлебывай!»
Мадам Мюрзек прекрасно осознает всю низость нашего поведения: мы, по существу, перекладываем на ее плечи тягостную обязанность продолжать этот разговор. И она молчит. Возможно, бросая нам исполненный ярости вызов: «Ах так, теперь вы, значит, хотите, чтобы я говорила! Так нет, от меня вы больше не дождетесь ни слова!»
Молчание нарушает Христопулос, но не словами, а неожиданным шумом. Тяжело вздохнув, он принимается колотить себя толстыми ладонями по жирным ляжкам. Не знаю, что должен означать сей жест – нетерпение или тревогу.
Он все такой же возбужденный и потный, этот Христопулос, и видно, что ему не по себе: ему явно тесны брюки, они топорщатся складками на большом животе, а также и в низу живота, на огромном члене, отчего он вынужден сидеть растопырив ноги. Одет он вовсе не бедно. Наоборот, его даже можно упрекнуть в чрезмерном пристрастии к роскоши, особливо по части дорогих побрякушек и золотых перстней. Украшающий его грудь широкий шелковый галстук опять же с золотым отливом, и туфли на ногах тоже желтые. Несмотря на тяжелый запах, который от него исходит, его нельзя назвать грязным. Просто он принадлежит к разряду мужчин, на которых любая сорочка через два часа уже выглядит несвежей и любой пиджак мятым – слишком много пота, жира и слизи сочится из их кожи и лезет из всех полостей организма: в ушах торчит сера, в уголках глаз желтые корочки гноя, под мышками расходятся потные круги, от носков идет густой дух, каждая пора буквально насыщена выделениями. У него круглая голова с пышной седеющей шевелюрой, глаза как у сойки, пронзительный и одновременно ускользающий взгляд и густые, сросшиеся на переносице черные брови; нос у него совершенно непристойной длины и формы, и под ним висят густые усы турецкого янычара.
Христопулос последний раз шлепает себя пухлыми ладонями по ляжкам, искоса бросает быстрый взгляд на Блаватского, встает, пересекает правое полукружие салона и, приподняв занавеску, проходит в туристический класс, оставляя за собой вместе с запахом сверкающий след своих золоченых туфель. Несколько секунд спустя мы слышим, как он с шумом распахивает дверцу туалета и столь же демонстративно захлопывает ее.
Будто подхлестнутый чем-то, Блаватский с пружинящей упругостью дородного человека тотчас вскакивает со своего места, в свой черед пересекает – но в противоположном направлении – правое полукружие салона и, ко всеобщему изумлению, выхватив из-под кресла Христопулоса сумку, кладет ее на сиденье, раскрывает и начинает перебирать ее содержимое.
Сидящая справа от Христопулоса чета индусов, которая до сих пор проявляла полную невозмутимость, выказывает живейшие признаки волнения, и женщина, возможно бы, даже вмешалась, если б мужчина, пристально глядя на нее черными влажными глазами, с силой не сдавил ей рукою запястье; значит, и у четы индусов есть основания опасаться очередных выходок Блаватского?
Другие пассажиры тоже не остаются безучастными. Первым, совершенно недвусмысленно и открыто, опережая – хочу это особо отметить – даже Карамана, реагирует лысый француз с большими глазами навыкате, сидящий слева от Христопулоса. Он говорит негодующим тоном:
– Послушайте, мсье, вы не имеете права этого делать.
– Я тоже так считаю, – говорит по-французски Караман с подчеркнутым дипломатическим спокойствием.
Не обращая на Карамана никакого внимания, Блаватский воинственно поворачивает к лысому французу свою голову в каске густых волос и отзывается с веселым вызовом, продолжая обшаривать сумку грека:
– И что же заставляет вас полагать, что я не имею на это права?
Вопрос задан на превосходном французском, однако с сильным американским акцентом.
– Вы не таможенник, – говорит француз. – Но даже если б вы были таможенником, вы все равно не имели бы права обыскивать сумку пассажира в его отсутствие.
– Моя фамилия Блаватский, – говорит Блаватский с видом доброго малого, обнажая в широкой улыбке зубы. И добавляет: – Я агент Управления по борьбе с наркотиками.
Он вынимает из кармана визитную карточку и небрежным движением показывает ее издали французу.
– Но это не дает вам права обыскивать багаж греческого пассажира во французском самолете, – раздраженно парирует лысый.
– Я вам свою фамилию назвал, – говорит Блаватский с выражением непререкаемого морального превосходства. – Вы же мне своей не назвали.
Добродетельная мина американца, только что уличенного в противоправном поступке, выводит лысого из себя. Его большие выпуклые глаза наливаются кровью, и он говорит, повышая голос:
– Моя фамилия здесь абсолютно ни при чем!
Блаватский, который тем временем решил вытряхнуть содержимое сумки Христопулоса на сиденье кресла, занят ощупыванием ее подкладки из искусственной кожи. Не поднимая головы, он произносит назидательным тоном:
– Неужели мы не можем поговорить более спокойно, как взрослые люди?
Пассажир, сидящий слева от лысого, очень худой, изможденного вида субъект, наклоняется к нему и что-то шепчет ему в ухо. Лысый, уже готовый взорваться, овладевает собой и сухо говорит:
– Если вы так на этом настаиваете, я представлюсь. Я Жан-Батист Пако. Глава компании по импорту деловой древесины. Мсье Бушуа, – он указывает на своего изможденного соседа, – моя правая рука и мой шурин.
– Рад познакомиться с вами, мистер Пако, – говорит Блаватский со снисходительной любезностью. – А также и с вами, мистер Бушуа. У вас есть сын, мистер Пако? – продолжает он, неторопливо укладывая обратно в сумку Христопулоса все, что он из нее вынул.
– Нет. Но почему вы спрашиваете об этом? Какая тут связь? – говорит Пако, которому круглые навыкате глаза придают неизменно изумленное выражение.
– Если бы у вас был сын, – говорит Блаватский с суровостью протестантского проповедника, – вы наверняка хотели бы, чтобы торговцы наркотиками, и крупные, и мелкие, лишились возможности причинять людям вред. Видите ли, мистер Пако, – добавляет он, кладя сумку Христопулоса на прежнее место под кресло, – у нас есть все основания полагать, что Мадрапур является одним из крупнейших азиатских центров по сбыту наркотиков, а мистер Христопулос – крупным посредником.
Караман хмурит густые черные брови и, приподняв правый уголок верхней губы, говорит по-английски резким голосом, четко выговаривая каждое слово:
– В таком случае вам следовало бы обыскивать сумку Христопулоса не тогда, когда он направляется в Мадрапур, а на обратном пути.
Блаватский садится справа от меня и, наклонившись, улыбается Караману с видом жизнерадостного превосходства.
– Я ищу, разумеется, не наркотики, – говорит он своим тягучим голосом. – Вы не поняли, Караман. Христопулос не отправитель, он посредник.
– Как бы там ни было, – упорствует Караман, и его губы снова кривятся в высокомерной гримасе, – обыскивать вещи попутчика на основании одних подозрений незаконно.
– И еще как! – говорит Блаватский, добродушно улыбаясь всеми своими крупными белыми зубами. – Еще как незаконно!
И, мгновенно переходя от тона циничного к тону морализаторскому, добавляет:
– Но если, воюя с наркотиками, я и нарушаю иной раз букву закона, все же это не такое тяжкое преступление, как продажа оружия слаборазвитым странам.
У Карамана одновременно приподнимаются правая бровь и правый уголок рта.
– Вы хотите сказать, что Соединенные Штаты не продают оружия слаборазвитым странам?
– Я отлично знаю, что я хочу сказать, – говорит Блаватский.
Их беседа приобретает настолько неприятный характер, что я решаюсь вмешаться. Мне это тем более легко сделать, что Караман сидит от меня слева, а Блаватский справа и свою перепалку они ведут прямо над моей головой.
– Господа, – говорю я нейтральным тоном, – не прекратить ли нам эту дискуссию?
Однако Караман, внешне спокойный, так и клокочет от сдерживаемого гнева. И тихим, но скрежещущим от затаенной ярости голосом он говорит:
– Вы себя выдали, Блаватский. Вы не принадлежите к Управлению по борьбе с наркотиками. Это только вывеска, на самом деле вы служите в ЦРУ.
Чета индусов, мне кажется, заволновалась. Но это лишь мимолетное впечатление, ибо я гляжу сейчас на Блаватского. Какое поразительное лицо! Весь ощетинился, приготовился к обороне. Непробиваемый шлем волос, стекла очков такие толстые, что ни одному враждебному взгляду сквозь них не проникнуть, и, наконец, крупные белые зубы, длинные, тесно посаженные, защищающие рот, словно блиндаж. Впрочем, на сей счет я ничуть не обманываюсь. Под прикрытием этих оборонительных сооружений все здесь – агрессия и атака: глаз, смех, слово, вызывающая поза, а также, как ни странно, игривое расположение духа. Ибо этот толстяк с жестким взглядом не лишен определенного обаяния. И он им пользуется – порой для того, чтобы расположить к себе собеседника, порой для того, чтобы повергнуть его.
– Да полноте вам, Караман, – говорит Блаватский, показывая крупные зубы, и его маленькие серые глазки сверкают за стеклами очков, – не следует верить тому, что вам наговорил обо мне Христопулос! Этот старый прохвост вообразил, будто вы связаны с ВПМ, и домогается вашего покровительства. На самом деле я не имею к ЦРУ никакого отношения. Разумеется, – продолжает он, и глаза его щурятся, – мне понадобилась кое-какая информация о моих попутчиках, и получить ее не составило для меня труда. Насколько мне известно, это вообще первый чартерный рейс в Мадрапур.
Теперь Караман нем как рыба. Когда дипломат молчит, его молчание кажется вдвое значительнее. Караман уже не утыкается в «Монд», лежащий у него на коленях. Он сидит неподвижно, с опущенными глазами, будто разглядывает что-то у своего носа, и выставляет Блаватскому для обозрения строгий лощеный профиль и безукоризненную прическу, где ни один волосок не возвышается над своими собратьями. Я замечаю, что и в спокойном состоянии его верхняя губа справа слегка вздернута, словно высокомерное подергиванье в конце концов навечно застыло на его лице.
Караман, мне думается, жалеет, что наговорил лишнего, и у него должно быть, имеются причины не желать дальнейших разглагольствований Блаватского. Но Блаватский, я чувствую, не собирается молчать. Сперва пораженный тем, что этот секретный агент позволяет себе публично так откровенничать, я спрашиваю себя, нет ли в его чрезмерной болтливости некоего расчета. И у меня не остается в этом сомнений, когда Блаватский продолжает своим монотонным голосом, придавая комичную наивность своему взгляду:
– Поверьте, Караман, я не имею никакого отношения к ЦРУ. Меня интересуют только наркотики. И мне в высшей степени наплевать на все ваши басни про нефтяные скважины и продажу оружия, а также на реальное или воображаемое влияние, которое вы имеете на ВПМ.
Караман вздрагивает, бросает быстрый и тревожный взгляд на других пассажиров и цедит, не разжимая губ:
– Во всяком случае, благодарю вас за такую рекламу.
Блаватский смеется. Его смех вроде бы добродушен, но таит в себе ликование, не сулящее, я уверен, ничего хорошего. С лицом, окаменевшим от усилий сдержаться, Караман опять углубляется в «Монд». Инцидент исчерпан – или по крайней мере таковым кажется.
И в наступившем снова молчании возвращается Христопулос. Предваряемый своими желтыми туфлями и сопровождаемый своим особым запахом, он вновь занимает место между индусом и Пако. Он отсутствовал так долго, что у меня шевелится подозрение, не подслушал ли он, спрятавшись за занавеской туристического класса, весь разговор Блаватского с Караманом или хотя бы часть их разговора.
На борту этого самолета меня ничто уже больше не может удивить. Разве Блаватский только что не признался, что он тоже слышал – может быть, таким же способом, может быть, с помощью какого-нибудь более хитроумного устройства, – как несколькими минутами раньше Христопулос предостерегал Карамана на его, Блаватского, счет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Мадемуазель, – неожиданно произносит мадам Мюрзек своим хриплым и в то же время светским голосом. – Получили ли вы ответы на те вопросы, которые вы должны были задать от моего имени командиру корабля?
Бортпроводница вздрагивает, я вижу, что у нее дрожат руки. Но она не поворачивается в сторону мадам Мюрзек и не поднимает на нее глаз.
– Нет, мадам, я весьма сожалею, – говорит она сдавленным и лишенным выражения голосом. – Я не смогла задать ваши вопросы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
– Не смогли? – переспрашивает мадам Мюрзек.
– Нет, мадам, – говорит бортпроводница.
Молчание. Я жду, что Мюрзек начнет настаивать, начнет сухим тоном выпытывать у бортпроводницы, почему она не смогла задать командиру поставленные ею вопросы.
Но этого не происходит. Однако мадам Мюрзек, со своим упрямым лбом и сине-стальными глазами, являет собой воплощенное ожесточение и упорство. Невозможно себе представить, чтобы она ослабила мертвую хватку, если уж ее когти вонзились в чью-нибудь шкуру.
Никто из сидящих в салоне не принимает от нее эстафету. Ни Блаватский, при всей его непробиваемой самоуверенности, ни Караман, всегда стоящий на страже своих прав, ни нахальный Христопулос, ни обе viudas, столь непринужденно чувствующие себя в привычной роли светских дам, ни Робби, со всеми его дерзостями, готовыми в любой миг сорваться у него с языка. Словно ответы на вопросы мадам Мюрзек никого из нас не касаются.
Согласен, сами по себе эти вопросы серьезного значения, конечно, не имеют. Но отсутствие ответа на них уже кое о чем говорит. Совершенно очевидно, что мы ни в коем случае не должны мириться с отказом стюардессы что-либо нам разъяснить.
Однако именно так и происходит. Мы все, включая меня, молчим. Мы смотрим на Мюрзек. Мы ждем, что она будет настаивать на своем. И суть нашего ожидания можно выразить формулой: «Сама эту кашу заварила, сама теперь и расхлебывай!»
Мадам Мюрзек прекрасно осознает всю низость нашего поведения: мы, по существу, перекладываем на ее плечи тягостную обязанность продолжать этот разговор. И она молчит. Возможно, бросая нам исполненный ярости вызов: «Ах так, теперь вы, значит, хотите, чтобы я говорила! Так нет, от меня вы больше не дождетесь ни слова!»
Молчание нарушает Христопулос, но не словами, а неожиданным шумом. Тяжело вздохнув, он принимается колотить себя толстыми ладонями по жирным ляжкам. Не знаю, что должен означать сей жест – нетерпение или тревогу.
Он все такой же возбужденный и потный, этот Христопулос, и видно, что ему не по себе: ему явно тесны брюки, они топорщатся складками на большом животе, а также и в низу живота, на огромном члене, отчего он вынужден сидеть растопырив ноги. Одет он вовсе не бедно. Наоборот, его даже можно упрекнуть в чрезмерном пристрастии к роскоши, особливо по части дорогих побрякушек и золотых перстней. Украшающий его грудь широкий шелковый галстук опять же с золотым отливом, и туфли на ногах тоже желтые. Несмотря на тяжелый запах, который от него исходит, его нельзя назвать грязным. Просто он принадлежит к разряду мужчин, на которых любая сорочка через два часа уже выглядит несвежей и любой пиджак мятым – слишком много пота, жира и слизи сочится из их кожи и лезет из всех полостей организма: в ушах торчит сера, в уголках глаз желтые корочки гноя, под мышками расходятся потные круги, от носков идет густой дух, каждая пора буквально насыщена выделениями. У него круглая голова с пышной седеющей шевелюрой, глаза как у сойки, пронзительный и одновременно ускользающий взгляд и густые, сросшиеся на переносице черные брови; нос у него совершенно непристойной длины и формы, и под ним висят густые усы турецкого янычара.
Христопулос последний раз шлепает себя пухлыми ладонями по ляжкам, искоса бросает быстрый взгляд на Блаватского, встает, пересекает правое полукружие салона и, приподняв занавеску, проходит в туристический класс, оставляя за собой вместе с запахом сверкающий след своих золоченых туфель. Несколько секунд спустя мы слышим, как он с шумом распахивает дверцу туалета и столь же демонстративно захлопывает ее.
Будто подхлестнутый чем-то, Блаватский с пружинящей упругостью дородного человека тотчас вскакивает со своего места, в свой черед пересекает – но в противоположном направлении – правое полукружие салона и, ко всеобщему изумлению, выхватив из-под кресла Христопулоса сумку, кладет ее на сиденье, раскрывает и начинает перебирать ее содержимое.
Сидящая справа от Христопулоса чета индусов, которая до сих пор проявляла полную невозмутимость, выказывает живейшие признаки волнения, и женщина, возможно бы, даже вмешалась, если б мужчина, пристально глядя на нее черными влажными глазами, с силой не сдавил ей рукою запястье; значит, и у четы индусов есть основания опасаться очередных выходок Блаватского?
Другие пассажиры тоже не остаются безучастными. Первым, совершенно недвусмысленно и открыто, опережая – хочу это особо отметить – даже Карамана, реагирует лысый француз с большими глазами навыкате, сидящий слева от Христопулоса. Он говорит негодующим тоном:
– Послушайте, мсье, вы не имеете права этого делать.
– Я тоже так считаю, – говорит по-французски Караман с подчеркнутым дипломатическим спокойствием.
Не обращая на Карамана никакого внимания, Блаватский воинственно поворачивает к лысому французу свою голову в каске густых волос и отзывается с веселым вызовом, продолжая обшаривать сумку грека:
– И что же заставляет вас полагать, что я не имею на это права?
Вопрос задан на превосходном французском, однако с сильным американским акцентом.
– Вы не таможенник, – говорит француз. – Но даже если б вы были таможенником, вы все равно не имели бы права обыскивать сумку пассажира в его отсутствие.
– Моя фамилия Блаватский, – говорит Блаватский с видом доброго малого, обнажая в широкой улыбке зубы. И добавляет: – Я агент Управления по борьбе с наркотиками.
Он вынимает из кармана визитную карточку и небрежным движением показывает ее издали французу.
– Но это не дает вам права обыскивать багаж греческого пассажира во французском самолете, – раздраженно парирует лысый.
– Я вам свою фамилию назвал, – говорит Блаватский с выражением непререкаемого морального превосходства. – Вы же мне своей не назвали.
Добродетельная мина американца, только что уличенного в противоправном поступке, выводит лысого из себя. Его большие выпуклые глаза наливаются кровью, и он говорит, повышая голос:
– Моя фамилия здесь абсолютно ни при чем!
Блаватский, который тем временем решил вытряхнуть содержимое сумки Христопулоса на сиденье кресла, занят ощупыванием ее подкладки из искусственной кожи. Не поднимая головы, он произносит назидательным тоном:
– Неужели мы не можем поговорить более спокойно, как взрослые люди?
Пассажир, сидящий слева от лысого, очень худой, изможденного вида субъект, наклоняется к нему и что-то шепчет ему в ухо. Лысый, уже готовый взорваться, овладевает собой и сухо говорит:
– Если вы так на этом настаиваете, я представлюсь. Я Жан-Батист Пако. Глава компании по импорту деловой древесины. Мсье Бушуа, – он указывает на своего изможденного соседа, – моя правая рука и мой шурин.
– Рад познакомиться с вами, мистер Пако, – говорит Блаватский со снисходительной любезностью. – А также и с вами, мистер Бушуа. У вас есть сын, мистер Пако? – продолжает он, неторопливо укладывая обратно в сумку Христопулоса все, что он из нее вынул.
– Нет. Но почему вы спрашиваете об этом? Какая тут связь? – говорит Пако, которому круглые навыкате глаза придают неизменно изумленное выражение.
– Если бы у вас был сын, – говорит Блаватский с суровостью протестантского проповедника, – вы наверняка хотели бы, чтобы торговцы наркотиками, и крупные, и мелкие, лишились возможности причинять людям вред. Видите ли, мистер Пако, – добавляет он, кладя сумку Христопулоса на прежнее место под кресло, – у нас есть все основания полагать, что Мадрапур является одним из крупнейших азиатских центров по сбыту наркотиков, а мистер Христопулос – крупным посредником.
Караман хмурит густые черные брови и, приподняв правый уголок верхней губы, говорит по-английски резким голосом, четко выговаривая каждое слово:
– В таком случае вам следовало бы обыскивать сумку Христопулоса не тогда, когда он направляется в Мадрапур, а на обратном пути.
Блаватский садится справа от меня и, наклонившись, улыбается Караману с видом жизнерадостного превосходства.
– Я ищу, разумеется, не наркотики, – говорит он своим тягучим голосом. – Вы не поняли, Караман. Христопулос не отправитель, он посредник.
– Как бы там ни было, – упорствует Караман, и его губы снова кривятся в высокомерной гримасе, – обыскивать вещи попутчика на основании одних подозрений незаконно.
– И еще как! – говорит Блаватский, добродушно улыбаясь всеми своими крупными белыми зубами. – Еще как незаконно!
И, мгновенно переходя от тона циничного к тону морализаторскому, добавляет:
– Но если, воюя с наркотиками, я и нарушаю иной раз букву закона, все же это не такое тяжкое преступление, как продажа оружия слаборазвитым странам.
У Карамана одновременно приподнимаются правая бровь и правый уголок рта.
– Вы хотите сказать, что Соединенные Штаты не продают оружия слаборазвитым странам?
– Я отлично знаю, что я хочу сказать, – говорит Блаватский.
Их беседа приобретает настолько неприятный характер, что я решаюсь вмешаться. Мне это тем более легко сделать, что Караман сидит от меня слева, а Блаватский справа и свою перепалку они ведут прямо над моей головой.
– Господа, – говорю я нейтральным тоном, – не прекратить ли нам эту дискуссию?
Однако Караман, внешне спокойный, так и клокочет от сдерживаемого гнева. И тихим, но скрежещущим от затаенной ярости голосом он говорит:
– Вы себя выдали, Блаватский. Вы не принадлежите к Управлению по борьбе с наркотиками. Это только вывеска, на самом деле вы служите в ЦРУ.
Чета индусов, мне кажется, заволновалась. Но это лишь мимолетное впечатление, ибо я гляжу сейчас на Блаватского. Какое поразительное лицо! Весь ощетинился, приготовился к обороне. Непробиваемый шлем волос, стекла очков такие толстые, что ни одному враждебному взгляду сквозь них не проникнуть, и, наконец, крупные белые зубы, длинные, тесно посаженные, защищающие рот, словно блиндаж. Впрочем, на сей счет я ничуть не обманываюсь. Под прикрытием этих оборонительных сооружений все здесь – агрессия и атака: глаз, смех, слово, вызывающая поза, а также, как ни странно, игривое расположение духа. Ибо этот толстяк с жестким взглядом не лишен определенного обаяния. И он им пользуется – порой для того, чтобы расположить к себе собеседника, порой для того, чтобы повергнуть его.
– Да полноте вам, Караман, – говорит Блаватский, показывая крупные зубы, и его маленькие серые глазки сверкают за стеклами очков, – не следует верить тому, что вам наговорил обо мне Христопулос! Этот старый прохвост вообразил, будто вы связаны с ВПМ, и домогается вашего покровительства. На самом деле я не имею к ЦРУ никакого отношения. Разумеется, – продолжает он, и глаза его щурятся, – мне понадобилась кое-какая информация о моих попутчиках, и получить ее не составило для меня труда. Насколько мне известно, это вообще первый чартерный рейс в Мадрапур.
Теперь Караман нем как рыба. Когда дипломат молчит, его молчание кажется вдвое значительнее. Караман уже не утыкается в «Монд», лежащий у него на коленях. Он сидит неподвижно, с опущенными глазами, будто разглядывает что-то у своего носа, и выставляет Блаватскому для обозрения строгий лощеный профиль и безукоризненную прическу, где ни один волосок не возвышается над своими собратьями. Я замечаю, что и в спокойном состоянии его верхняя губа справа слегка вздернута, словно высокомерное подергиванье в конце концов навечно застыло на его лице.
Караман, мне думается, жалеет, что наговорил лишнего, и у него должно быть, имеются причины не желать дальнейших разглагольствований Блаватского. Но Блаватский, я чувствую, не собирается молчать. Сперва пораженный тем, что этот секретный агент позволяет себе публично так откровенничать, я спрашиваю себя, нет ли в его чрезмерной болтливости некоего расчета. И у меня не остается в этом сомнений, когда Блаватский продолжает своим монотонным голосом, придавая комичную наивность своему взгляду:
– Поверьте, Караман, я не имею никакого отношения к ЦРУ. Меня интересуют только наркотики. И мне в высшей степени наплевать на все ваши басни про нефтяные скважины и продажу оружия, а также на реальное или воображаемое влияние, которое вы имеете на ВПМ.
Караман вздрагивает, бросает быстрый и тревожный взгляд на других пассажиров и цедит, не разжимая губ:
– Во всяком случае, благодарю вас за такую рекламу.
Блаватский смеется. Его смех вроде бы добродушен, но таит в себе ликование, не сулящее, я уверен, ничего хорошего. С лицом, окаменевшим от усилий сдержаться, Караман опять углубляется в «Монд». Инцидент исчерпан – или по крайней мере таковым кажется.
И в наступившем снова молчании возвращается Христопулос. Предваряемый своими желтыми туфлями и сопровождаемый своим особым запахом, он вновь занимает место между индусом и Пако. Он отсутствовал так долго, что у меня шевелится подозрение, не подслушал ли он, спрятавшись за занавеской туристического класса, весь разговор Блаватского с Караманом или хотя бы часть их разговора.
На борту этого самолета меня ничто уже больше не может удивить. Разве Блаватский только что не признался, что он тоже слышал – может быть, таким же способом, может быть, с помощью какого-нибудь более хитроумного устройства, – как несколькими минутами раньше Христопулос предостерегал Карамана на его, Блаватского, счет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47