зеркало настольное с подсветкой купить
Никак не реагировал круг и на то, что бортпроводница снова заперла exit. Земля ей такого приказа не отдавала. Но бортпроводница это сделала, и мы ей это позволили, словно так и надо. Она закрыла за нами тяжелую дверь нашей воздушной тюрьмы, где нам опять предстоит жить и где наши стражи не полицейские, а десять тысяч метров ледяной пустоты, что пролегла меж землею и нами.
Время снова течет вхолостую. Ибо самолет очень долго стоит на земле. Может быть, час. Но часов у нас нет. Время теперь измеряется только нашим терпением – или нетерпением.
Не знаю, может быть, эта задержка вызвана необходимостью дозаправить самолет топливом, а также пополнить запас воды для galley и туалетов. Но мы не улавливаем никакого шума и не видим в иллюминаторах никаких автоцистерн, хотя мы непременно бы их заметили, так как после высадки Бушуа ночь стала намного светлее. Единственным звуком, который донесся до нас после закрытия exit, было скрежетание трапа, возвращаемого под фюзеляж. И ничего больше. Двигатели по-прежнему молчат, и, хотя эта пауза приводит нас в исступление, все будто в рот воды набрали. Мы словно боимся, что, если начнем говорить, гнусавый голос призовет нас к порядку. Теперь, после его вмешательства, мы уже больше не знаем, признаёт ли он еще за нами какие-нибудь права.
И, что самое поразительное, пассажиры молча смирились с этим произволом! Все как один! Даже властолюбивый Блаватский, даже законник Караман, даже анархиствующий Робби. Лютый холод, чудовищная громкость голоса, уход Бушуа, отчаянье, охватившее нас, когда мы поняли, что из самолета нас не выпустят, – все эти потрясения, нагромоздившиеся друг на друга, вконец обессилили нас, лишили достоинства и даже потребности возмущаться и упрекать. Но нет, справа от меня кто-то тихонько плачет. Должно быть, миссис Банистер. Рассыпаются в прах ее золотые мечты о роскошном гостиничном номере в Мадрапуре.
После высадки Бушуа ночь все больше и больше светлеет, внутри самолета разливается зыбкое мерцание, еще более мрачное, чем полная темнота. Поскольку до рассвета, как мне кажется, еще далеко, я могу объяснить это только светом луны, которая хотя и не видна, но все же находится достаточно близко, чтобы осветить облачный слой, отделяющий ее от земли. В какой-то миг ее свет сделался внутри самолета таким сильным, что кажется, она сейчас пробьет наконец облака. Это ей, правда, не удается, но ночь из серой становится белой.
Тогда мадам Мюрзек проявляет поразительную инициативу: она отстегивает ремень своего кресла, точно подброшенная пружиной, встает и прилипает лицом к иллюминатору, что слева от нее. Потом поворачивается к нам, и ее синие глаза ярко светятся на желтоватом лице, как будто вобрав в себя весь свет в самолете. И мягким, теперь уже обычным для нее голосом, в котором, однако, при всей его мягкости слышна напряженность, говорит:
– Я узнаю это озеро! И набережную! Именно здесь мы вчера вечером вышли с индусом из самолета!
Все оторопело молчат, и через несколько секунд Блаватский, собрав последние остатки былого неистовства, буквально взрывается:
– Вы совсем спятили! Как вы можете сейчас вообще что-то узнать! Когда почти ничего не видно! К тому же иллюминатор, в который вы только что посмотрели, выходит на крыло самолета!
– Вовсе нет!
– Вовсе да! Смутное поблескиванье крыла – вот что вы приняли за воду!.. У вас слишком богатое воображение!..
– Вовсе нет! – повторяет Мюрзек. – Пойдите посмотрите сами, если вы мне не верите!
– Мне нет никакой необходимости пересаживаться, – наглым тоном парирует Блаватский. – Мне и с моего места очень хорошо все видно вот в эти иллюминаторы! Во всяком случае, достаточно хорошо, чтобы убедиться, что ни озера, ни набережной здесь нет и в помине!
В это мгновенье, как будто нарочно для того, чтобы он мог взять верх над Мюрзек, лунный свет исчезает, что делает невозможным всякое разглядыванье наружных пейзажей. Мюрзек возвращается на свое место и с несгибаемой кротостью говорит:
– Я сожалею, что мне приходится вам противоречить, мсье Блаватский. Теперь в самом деле ничего больше не видно. Но минуту назад я увидела озеро и набережную, которая тянется вдоль него. И я их узнала! Как раз на этой набережной и стоял индус, когда он уронил в воду свою кожаную сумку.
– Вы увидели именно то, что вам очень хотелось увидеть! – рычит Блаватский. – Истина в том, что вы воистину одержимы воспоминаниями об индусе! Я убежден, что, когда вы в очередной раз отправитесь молиться в кабину пилотов, вы увидите в ветровое стекло, что он парит в небесах при помощи собственных летательных средств!
И он позволяет себе рассмеяться. Мюрзек хранит достойное всяческих похвал молчание, и Робби голосом, которому негодование придает некоторую крикливость, говорит:
– Вам было бы лучше обойтись без этих соображений, Блаватский. Вам вовсе не нужно было знать, чем занимается мадам Мюрзек в пилотской кабине, и вам совершенно незачем приписывать ей какие-то видения!
– Я не причинил мадам Мюрзек никакого вреда, приписав ей это видение, – говорит с тяжеловесной иронией Блаватский, не глядя на Робби. – Да и зачем я буду что-то приписывать. У мадам Мюрзек и без меня хватает видений. Она весьма склонна к мистике и многое видит за пределами нашего мира!
Можно было бы ждать, что Мюрзек ответит ему. Но нет. Ни слова в ответ. Молчание. Подставила левую щеку. И Робби с раздражением восклицает:
– Не понимаю, что заставляет вас так грубо нападать на женщину, которая даже не защищается! Хотя нет, все-таки понимаю. Вы ни за что не хотите признать, что самолет летел со вчерашнего вечера по кругу, летел, чтобы опять прилететь туда, откуда он вылетел.
В рядах большинства слышатся восклицания ужаса, но на весьма тихих нотах. Ничего, что походило бы на вопль возмущения, настолько все подавлены и удручены.
– Я не желаю этого признавать, опираясь лишь на такое шаткое свидетельство! – с едва сдерживаемой яростью восклицает Блаватский. – То, что мадам Мюрзек смогла, как ей показалось, увидеть – увидеть за какую-то долю секунды, в неверном свете луны, в стекло иллюминатора, искажающее все предметы, – является для меня совершенно неубедительным! Ничего, кроме этого, я не говорю! Мои соображения продиктованы здравым смыслом, и я на этом стою!
– Прошу прощения, я увидела озеро, – говорит Мюрзек, черты которой уже невозможно различить, настолько теперь в самолете темно. Она говорит с полной безмятежностью, как будто ни одной стреле Блаватского не удалось пробить ее броню. – Еще раз повторяю, – продолжает она, – я увидела озеро, вода в котором показалась мне очень черной, несмотря на луну. Увидела набережную. И даже пришвартованную к набережной лодку, я видела так же ясно, как вижу вас. И не только увидела, но и узнала.
– Как вы можете утверждать, что это было озеро? – внезапно спрашивает голос, в котором по манере и произношению я тотчас узнаю голос Карамана. – Было ли для этого достаточно светло? – продолжает он с присущей ему речевой элегантностью. – И позволяет ли вам ваше зрение видеть так далеко, чтобы можно было разглядеть другой берег?
– По правде говоря, нет, – отвечает Мюрзек.
– Тогда это могла быть река, – говорит Караман тоном учителя, поймавшего ученика на ошибке.
– Нет. У реки есть течение.
– Если вода была черной, течения разглядеть вы не могли.
– Это возможно.
– И размеры иллюминатора так малы, – с вежливой настойчивостью продолжает Караман, – что вы не могли отдать себе отчет в реальных размерах этого водного пространства.
– Пожалуй, так, – говорит Мюрзек.
– При этих условиях, – заключает Караман с торжествующей нотой в голосе, – вы не можете нам с уверенностью сказать, видели вы озеро, реку, пруд или просто лужу…
По кругу пробегают довольно противные смешки и ухмылки, как будто большинство торопится сделать вывод, что Караман, ко всеобщему удовольствию, заткнул наконец рот этой несносной Мюрзек.
– Но ведь это чистейший идиотизм! – говорит Робби, и его протестующий голос поднимается до пронзительных нот. – Совершенно неважно, увидела ли мадам Мюрзек озеро, или это была река или пруд! Важно то, что она узнала место нашей первой посадки!
– Да как она могла его узнать, – с уничтожающей вежливостью откликается Караман, – если она описывает его так неточно?
Мстительные смешки возобновляются. Благодарение Богу, решительно отвергнув лжепророков, большинство снова внимает добрым пастырям – Блаватскому и Караману. Здравому смыслу и софистике. Яростному скептицизму и педантичной рассудительности.
Надежда явно возрождается. Надежда очень скромная, поскольку она довольствуется мыслью, что самолет после суток полета, может быть, и не возвратился туда, где он приземлялся накануне.
Но круг потерял одного из своих членов. Круг дрожит в холодном ознобе. Когда самолет снова поднимется в воздух, круг не будет знать ни куда самолет летит, ни кто им управляет. Круг не знает абсолютно ничего. И все-таки худо-бедно он начинает чуточку успокаиваться. Ах, для этого ему так мало надо! Крохотная, совсем крохотная надежда хотя бы не летать по замкнутому кольцу…
Я вовсе не выставляю себя этаким провидцем. И не собираюсь обвинять большинство. Ведь и сам я… Стоило гнусавому голосу дать мне понять, что моя болезнь всего лишь «ошибка», и прописать мне какое-то неведомое снадобье, – и я, полагавший, что не позднее чем через сутки отправлюсь по стопам Бушуа, уже считаю себя исцеленным.
В эту минуту в разговор вступает бортпроводница, совершенно ошеломив и большинство, и меньшинство круга, настолько ее заявление противоречит той роли успокоительницы, в которой она до сих пор перед нами выступала.
Она говорит мягким голосом:
– Мадам Мюрзек сказала правду: она в самом деле увидела озеро.
Я поворачиваю голову в ее сторону, но не могу разглядеть ее лица, для этого в самолете слишком темно. Я различаю во мраке какие-то движения, слышу два-три приглушенных восклицания. А Блаватский довольно нелюбезно говорит:
– Откуда вы знаете?
– Я сама его видела, – спокойно отвечает бортпроводница.
– Вы его видели! – восклицает Блаватский. – И когда же? – добавляет он, и в его голосе звучит почти что угроза. – Могу ли я вас об этом спросить? – И формула вежливости весьма мало вяжется с его тоном.
– В тот самый момент, когда я открыла exit. – И она продолжает с полнейшей невозмутимостью: – Я видела все, что описала мадам Мюрзек: озеро, набережную, лодку.
После довольно длительной паузы Караман говорит с интонацией человека, обладающего монополией на способность логически рассуждать:
– Но из этого вовсе не следует, что место, где самолет вчера высадил индусскую чету, было тем же самым.
– Этого я не знаю, – все так же спокойно говорит бортпроводница – Когда высадились индусы, было темно хоть глаз коли.
– А мадам Мюрзек кое-что видела, – насмешливо вставляет Блаватский.
– Естественно, – отзывается Мюрзек, – поскольку индус освещал себе путь электрическим фонарем, который он забрал у бортпроводницы.
– Я хотел бы напомнить, что при этом сама бортпроводница ничего не видела! – восклицает Блаватский, и его тон звучит почти оскорбительно.
– Но это нисколько не противоречит тому, что говорит мадам Мюрзек! – с горячностью восклицает бортпроводница. – Я ничего не видела потому, что в ту секунду, когда я захлопнула exit, индус еще не зажег фонаря.
– Никто и ничто не подтверждает, что он вообще его с собой взял, этот ваш пресловутый фонарь! – говорит Блаватский.
– Я это подтверждаю! – говорит бортпроводница. – Когда индус перешагнул порог exit, он держал его в левой руке, а в правой у него была сумка искусственной кожи.
– Прошу прощения, – вступает опять Караман, явно радуясь тому, что поймал ее на ошибке. – Сумка искусственной кожи находилась у женщины!
– Да, но индус взял сумку у нее из рук после инцидента с мсье Христопулосом.
– Я ничего такого не заметил, – говорит Караман.
– А я это заметила, – говорит бортпроводница. – Я не спускала глаз с его рук из-за моего фонаря. До последней секунды я надеялась, что он мне его вернет. К тому же я его об этом сама попросила, когда он проходил мимо меня, собираясь выйти из самолета.
– Вы попросили его вернуть вам электрический фонарь? – спрашивает Караман. – Лично я этого не слышал, – добавляет он с вежливым недоверием, как будто достаточно ему, Караману, «не заметить» или «не услышать» чего-то, как существование этой вещи тут же становится недействительным. – Ну хорошо, – продолжает он с некоторым холодком и со скрытой иронией, словно соглашаясь поиграть в предложенную ему игру, – но же он вам ответил?
– Он произнес английскую фразу, которой я не поняла.
– Зато я ее понял! – восклицает Робби. – Когда бортпроводница потребовала у него свой фонарь, индус засмеялся и сказал: «Они не нуждаются в свете, те, кто по своей собственной воле коснеет во мраке».
После этой цитаты, столь для всех нас обидной, круг замолкает, и спор, не получив завершения, сам собою угас, ничего, как всегда, не прояснив.
Бортпроводница подтвердила, что Мюрзек правильно описала местность, на которой мы приземлились сегодня, но относительно того, где наш самолет садился накануне, она ничего сказать не смогла, поскольку вчера она ничего не увидела. Значит, вопрос о том, действительно ли мы вернулись сегодня в то же самое место, откуда вылетали вчера, со всеми самыми зловещими последствиями, которые может в себе заключать этот факт, так и не решен, поскольку мы располагаем на сей счет только одним свидетельством.
Что касается бортпроводницы, то, когда я чуть позже спрашиваю ее, почему, рискуя еще больше усилить общую тревогу, она все же вмешалась, она не без волнения отвечает: «Мне надоело слушать, как эти господа третируют мадам Мюрзек, тогда как она говорит про это озеро чистейшую правду».
Мне не удается продолжить свои расспросы: с невероятно далеким и глухим гулом, поразившим меня еще в самом начале нашего путешествия, включаются двигатели, и почти сразу по обе стороны занавески, отделяющей салон от galley, загораются световые табло, рекомендующие нам пристегнуть ремни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Время снова течет вхолостую. Ибо самолет очень долго стоит на земле. Может быть, час. Но часов у нас нет. Время теперь измеряется только нашим терпением – или нетерпением.
Не знаю, может быть, эта задержка вызвана необходимостью дозаправить самолет топливом, а также пополнить запас воды для galley и туалетов. Но мы не улавливаем никакого шума и не видим в иллюминаторах никаких автоцистерн, хотя мы непременно бы их заметили, так как после высадки Бушуа ночь стала намного светлее. Единственным звуком, который донесся до нас после закрытия exit, было скрежетание трапа, возвращаемого под фюзеляж. И ничего больше. Двигатели по-прежнему молчат, и, хотя эта пауза приводит нас в исступление, все будто в рот воды набрали. Мы словно боимся, что, если начнем говорить, гнусавый голос призовет нас к порядку. Теперь, после его вмешательства, мы уже больше не знаем, признаёт ли он еще за нами какие-нибудь права.
И, что самое поразительное, пассажиры молча смирились с этим произволом! Все как один! Даже властолюбивый Блаватский, даже законник Караман, даже анархиствующий Робби. Лютый холод, чудовищная громкость голоса, уход Бушуа, отчаянье, охватившее нас, когда мы поняли, что из самолета нас не выпустят, – все эти потрясения, нагромоздившиеся друг на друга, вконец обессилили нас, лишили достоинства и даже потребности возмущаться и упрекать. Но нет, справа от меня кто-то тихонько плачет. Должно быть, миссис Банистер. Рассыпаются в прах ее золотые мечты о роскошном гостиничном номере в Мадрапуре.
После высадки Бушуа ночь все больше и больше светлеет, внутри самолета разливается зыбкое мерцание, еще более мрачное, чем полная темнота. Поскольку до рассвета, как мне кажется, еще далеко, я могу объяснить это только светом луны, которая хотя и не видна, но все же находится достаточно близко, чтобы осветить облачный слой, отделяющий ее от земли. В какой-то миг ее свет сделался внутри самолета таким сильным, что кажется, она сейчас пробьет наконец облака. Это ей, правда, не удается, но ночь из серой становится белой.
Тогда мадам Мюрзек проявляет поразительную инициативу: она отстегивает ремень своего кресла, точно подброшенная пружиной, встает и прилипает лицом к иллюминатору, что слева от нее. Потом поворачивается к нам, и ее синие глаза ярко светятся на желтоватом лице, как будто вобрав в себя весь свет в самолете. И мягким, теперь уже обычным для нее голосом, в котором, однако, при всей его мягкости слышна напряженность, говорит:
– Я узнаю это озеро! И набережную! Именно здесь мы вчера вечером вышли с индусом из самолета!
Все оторопело молчат, и через несколько секунд Блаватский, собрав последние остатки былого неистовства, буквально взрывается:
– Вы совсем спятили! Как вы можете сейчас вообще что-то узнать! Когда почти ничего не видно! К тому же иллюминатор, в который вы только что посмотрели, выходит на крыло самолета!
– Вовсе нет!
– Вовсе да! Смутное поблескиванье крыла – вот что вы приняли за воду!.. У вас слишком богатое воображение!..
– Вовсе нет! – повторяет Мюрзек. – Пойдите посмотрите сами, если вы мне не верите!
– Мне нет никакой необходимости пересаживаться, – наглым тоном парирует Блаватский. – Мне и с моего места очень хорошо все видно вот в эти иллюминаторы! Во всяком случае, достаточно хорошо, чтобы убедиться, что ни озера, ни набережной здесь нет и в помине!
В это мгновенье, как будто нарочно для того, чтобы он мог взять верх над Мюрзек, лунный свет исчезает, что делает невозможным всякое разглядыванье наружных пейзажей. Мюрзек возвращается на свое место и с несгибаемой кротостью говорит:
– Я сожалею, что мне приходится вам противоречить, мсье Блаватский. Теперь в самом деле ничего больше не видно. Но минуту назад я увидела озеро и набережную, которая тянется вдоль него. И я их узнала! Как раз на этой набережной и стоял индус, когда он уронил в воду свою кожаную сумку.
– Вы увидели именно то, что вам очень хотелось увидеть! – рычит Блаватский. – Истина в том, что вы воистину одержимы воспоминаниями об индусе! Я убежден, что, когда вы в очередной раз отправитесь молиться в кабину пилотов, вы увидите в ветровое стекло, что он парит в небесах при помощи собственных летательных средств!
И он позволяет себе рассмеяться. Мюрзек хранит достойное всяческих похвал молчание, и Робби голосом, которому негодование придает некоторую крикливость, говорит:
– Вам было бы лучше обойтись без этих соображений, Блаватский. Вам вовсе не нужно было знать, чем занимается мадам Мюрзек в пилотской кабине, и вам совершенно незачем приписывать ей какие-то видения!
– Я не причинил мадам Мюрзек никакого вреда, приписав ей это видение, – говорит с тяжеловесной иронией Блаватский, не глядя на Робби. – Да и зачем я буду что-то приписывать. У мадам Мюрзек и без меня хватает видений. Она весьма склонна к мистике и многое видит за пределами нашего мира!
Можно было бы ждать, что Мюрзек ответит ему. Но нет. Ни слова в ответ. Молчание. Подставила левую щеку. И Робби с раздражением восклицает:
– Не понимаю, что заставляет вас так грубо нападать на женщину, которая даже не защищается! Хотя нет, все-таки понимаю. Вы ни за что не хотите признать, что самолет летел со вчерашнего вечера по кругу, летел, чтобы опять прилететь туда, откуда он вылетел.
В рядах большинства слышатся восклицания ужаса, но на весьма тихих нотах. Ничего, что походило бы на вопль возмущения, настолько все подавлены и удручены.
– Я не желаю этого признавать, опираясь лишь на такое шаткое свидетельство! – с едва сдерживаемой яростью восклицает Блаватский. – То, что мадам Мюрзек смогла, как ей показалось, увидеть – увидеть за какую-то долю секунды, в неверном свете луны, в стекло иллюминатора, искажающее все предметы, – является для меня совершенно неубедительным! Ничего, кроме этого, я не говорю! Мои соображения продиктованы здравым смыслом, и я на этом стою!
– Прошу прощения, я увидела озеро, – говорит Мюрзек, черты которой уже невозможно различить, настолько теперь в самолете темно. Она говорит с полной безмятежностью, как будто ни одной стреле Блаватского не удалось пробить ее броню. – Еще раз повторяю, – продолжает она, – я увидела озеро, вода в котором показалась мне очень черной, несмотря на луну. Увидела набережную. И даже пришвартованную к набережной лодку, я видела так же ясно, как вижу вас. И не только увидела, но и узнала.
– Как вы можете утверждать, что это было озеро? – внезапно спрашивает голос, в котором по манере и произношению я тотчас узнаю голос Карамана. – Было ли для этого достаточно светло? – продолжает он с присущей ему речевой элегантностью. – И позволяет ли вам ваше зрение видеть так далеко, чтобы можно было разглядеть другой берег?
– По правде говоря, нет, – отвечает Мюрзек.
– Тогда это могла быть река, – говорит Караман тоном учителя, поймавшего ученика на ошибке.
– Нет. У реки есть течение.
– Если вода была черной, течения разглядеть вы не могли.
– Это возможно.
– И размеры иллюминатора так малы, – с вежливой настойчивостью продолжает Караман, – что вы не могли отдать себе отчет в реальных размерах этого водного пространства.
– Пожалуй, так, – говорит Мюрзек.
– При этих условиях, – заключает Караман с торжествующей нотой в голосе, – вы не можете нам с уверенностью сказать, видели вы озеро, реку, пруд или просто лужу…
По кругу пробегают довольно противные смешки и ухмылки, как будто большинство торопится сделать вывод, что Караман, ко всеобщему удовольствию, заткнул наконец рот этой несносной Мюрзек.
– Но ведь это чистейший идиотизм! – говорит Робби, и его протестующий голос поднимается до пронзительных нот. – Совершенно неважно, увидела ли мадам Мюрзек озеро, или это была река или пруд! Важно то, что она узнала место нашей первой посадки!
– Да как она могла его узнать, – с уничтожающей вежливостью откликается Караман, – если она описывает его так неточно?
Мстительные смешки возобновляются. Благодарение Богу, решительно отвергнув лжепророков, большинство снова внимает добрым пастырям – Блаватскому и Караману. Здравому смыслу и софистике. Яростному скептицизму и педантичной рассудительности.
Надежда явно возрождается. Надежда очень скромная, поскольку она довольствуется мыслью, что самолет после суток полета, может быть, и не возвратился туда, где он приземлялся накануне.
Но круг потерял одного из своих членов. Круг дрожит в холодном ознобе. Когда самолет снова поднимется в воздух, круг не будет знать ни куда самолет летит, ни кто им управляет. Круг не знает абсолютно ничего. И все-таки худо-бедно он начинает чуточку успокаиваться. Ах, для этого ему так мало надо! Крохотная, совсем крохотная надежда хотя бы не летать по замкнутому кольцу…
Я вовсе не выставляю себя этаким провидцем. И не собираюсь обвинять большинство. Ведь и сам я… Стоило гнусавому голосу дать мне понять, что моя болезнь всего лишь «ошибка», и прописать мне какое-то неведомое снадобье, – и я, полагавший, что не позднее чем через сутки отправлюсь по стопам Бушуа, уже считаю себя исцеленным.
В эту минуту в разговор вступает бортпроводница, совершенно ошеломив и большинство, и меньшинство круга, настолько ее заявление противоречит той роли успокоительницы, в которой она до сих пор перед нами выступала.
Она говорит мягким голосом:
– Мадам Мюрзек сказала правду: она в самом деле увидела озеро.
Я поворачиваю голову в ее сторону, но не могу разглядеть ее лица, для этого в самолете слишком темно. Я различаю во мраке какие-то движения, слышу два-три приглушенных восклицания. А Блаватский довольно нелюбезно говорит:
– Откуда вы знаете?
– Я сама его видела, – спокойно отвечает бортпроводница.
– Вы его видели! – восклицает Блаватский. – И когда же? – добавляет он, и в его голосе звучит почти что угроза. – Могу ли я вас об этом спросить? – И формула вежливости весьма мало вяжется с его тоном.
– В тот самый момент, когда я открыла exit. – И она продолжает с полнейшей невозмутимостью: – Я видела все, что описала мадам Мюрзек: озеро, набережную, лодку.
После довольно длительной паузы Караман говорит с интонацией человека, обладающего монополией на способность логически рассуждать:
– Но из этого вовсе не следует, что место, где самолет вчера высадил индусскую чету, было тем же самым.
– Этого я не знаю, – все так же спокойно говорит бортпроводница – Когда высадились индусы, было темно хоть глаз коли.
– А мадам Мюрзек кое-что видела, – насмешливо вставляет Блаватский.
– Естественно, – отзывается Мюрзек, – поскольку индус освещал себе путь электрическим фонарем, который он забрал у бортпроводницы.
– Я хотел бы напомнить, что при этом сама бортпроводница ничего не видела! – восклицает Блаватский, и его тон звучит почти оскорбительно.
– Но это нисколько не противоречит тому, что говорит мадам Мюрзек! – с горячностью восклицает бортпроводница. – Я ничего не видела потому, что в ту секунду, когда я захлопнула exit, индус еще не зажег фонаря.
– Никто и ничто не подтверждает, что он вообще его с собой взял, этот ваш пресловутый фонарь! – говорит Блаватский.
– Я это подтверждаю! – говорит бортпроводница. – Когда индус перешагнул порог exit, он держал его в левой руке, а в правой у него была сумка искусственной кожи.
– Прошу прощения, – вступает опять Караман, явно радуясь тому, что поймал ее на ошибке. – Сумка искусственной кожи находилась у женщины!
– Да, но индус взял сумку у нее из рук после инцидента с мсье Христопулосом.
– Я ничего такого не заметил, – говорит Караман.
– А я это заметила, – говорит бортпроводница. – Я не спускала глаз с его рук из-за моего фонаря. До последней секунды я надеялась, что он мне его вернет. К тому же я его об этом сама попросила, когда он проходил мимо меня, собираясь выйти из самолета.
– Вы попросили его вернуть вам электрический фонарь? – спрашивает Караман. – Лично я этого не слышал, – добавляет он с вежливым недоверием, как будто достаточно ему, Караману, «не заметить» или «не услышать» чего-то, как существование этой вещи тут же становится недействительным. – Ну хорошо, – продолжает он с некоторым холодком и со скрытой иронией, словно соглашаясь поиграть в предложенную ему игру, – но же он вам ответил?
– Он произнес английскую фразу, которой я не поняла.
– Зато я ее понял! – восклицает Робби. – Когда бортпроводница потребовала у него свой фонарь, индус засмеялся и сказал: «Они не нуждаются в свете, те, кто по своей собственной воле коснеет во мраке».
После этой цитаты, столь для всех нас обидной, круг замолкает, и спор, не получив завершения, сам собою угас, ничего, как всегда, не прояснив.
Бортпроводница подтвердила, что Мюрзек правильно описала местность, на которой мы приземлились сегодня, но относительно того, где наш самолет садился накануне, она ничего сказать не смогла, поскольку вчера она ничего не увидела. Значит, вопрос о том, действительно ли мы вернулись сегодня в то же самое место, откуда вылетали вчера, со всеми самыми зловещими последствиями, которые может в себе заключать этот факт, так и не решен, поскольку мы располагаем на сей счет только одним свидетельством.
Что касается бортпроводницы, то, когда я чуть позже спрашиваю ее, почему, рискуя еще больше усилить общую тревогу, она все же вмешалась, она не без волнения отвечает: «Мне надоело слушать, как эти господа третируют мадам Мюрзек, тогда как она говорит про это озеро чистейшую правду».
Мне не удается продолжить свои расспросы: с невероятно далеким и глухим гулом, поразившим меня еще в самом начале нашего путешествия, включаются двигатели, и почти сразу по обе стороны занавески, отделяющей салон от galley, загораются световые табло, рекомендующие нам пристегнуть ремни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47