https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/90x90cm/glubokie/
Но даже Блаватский – возможно, по тем же причинам, что и все остальные, – больше не торопится расспрашивать Мюрзек. Притворившись, что его оскорбил наш дружный отпор (это его-то, чью толстую шкуру и пулями не прошибешь), он опускается в кресло, вытягивает перед собой свои короткие толстые ноги и, выражая этой небрежной позой свое крайнее презрение к нам, закрывает глаза и делает вид, что заснул. Когда бортпроводница возвращается на свое место, она сразу оценивает ситуацию и жизнерадостным голосом, с интонацией заглянувшей в детскую гувернантки и, так же как она, употребляя местоимение «мы», гораздо более успокоительное, чем «вы», с мягкой властностью говорит:
– А теперь мы, быть может, немного убавим свет и поспим?
Конечно, я это чувствую – да и все остальные тоже, – она играет сейчас роль, которую с самого начала взяла на себя в самолете: она «ободряет» пассажиров. И если она не может сделать так, чтобы Мюрзек вообще не выступала со своими откровениями, она по крайней мере откладывает их до утра. На нас наваливается тишина, и мы безропотно принимаем ее, потому что свою свинцовую тяжесть она обрела с нашего ведома и согласия. Я гляжу на Блаватского – уязвленный нашим отношением или просто-напросто заснувший, он не шевелится.
И в это мгновение берет слово Мюрзек. На ее широкие скулы отчасти вернулась обычная желтизна, губы больше не дрожат. Поначалу я было решил, что она учуяла стремление круга обо всем поскорее забыть и ей захотелось незамедлительно нам воспрепятствовать в этом, ибо к ней возвращается ее всегдашняя зловредность. Но нет, истина гораздо проще. Я совершенно ясно читаю в ее синих глазах: Мюрзек сочла своим долгом обо всем рассказать и неукоснительно следует этому долгу.
– Мсье Блаватский, – говорит она твердым и четким голосом, – теперь, когда я немного пришла в себя, я готова, насколько это будет в моих силах, ответить на ваши вопросы.
– Ну что ж, – вздрагивая, говорит Блаватский, удивительно напоминая заснувшую лошадь, которая, получив удар кнутом, тут же принимается снова бежать – в силу выработанной с годами привычки, но так до конца и не проснувшись. – Ну что ж, – повторяет он, выпрямляясь с усилием в кресле и моргая близорукими глазами за толстыми стеклами, – ну что ж, мадам, если вы в состоянии отвечать, может быть, мы могли бы…
– Да, мсье.
Пауза.
– Первый вопрос, – довольно вяло начинает Блаватский, – вы вышли из самолета до или после индусов?
– Насколько я могу об этом судить, – говорит Мюрзек, – ни до и ни после.
Блаватский окончательно просыпается.
– Мадам! – восклицает он резким тоном. – Вы хотите сказать, что индусы остались в самолете?
Круг замирает. Мы переглядываемся.
– Да нет же! – отвечает Мюрзек. – Немного позже я увидела, что они идут впереди меня, удаляясь от самолета. Но в то мгновение, когда я ступила на трап, я была одна. Я это категорически утверждаю.
– Как вы можете быть столь категоричной? – спрашивает Блаватский, снова обретая свой инквизиторский тон. – Была полная тьма.
– Да, но я бы услышала их шаги по металлическим ступенькам трапа. Свои собственные шаги я ведь слышала.
– Погодите, – говорит Блаватский, – вернемся немного назад. Самолет приземлился, свет погас, индус, который находится позади Серджиуса, направляет фонарь на Христопулоса, стоящего с ножом в руке. Где вы находитесь в этот момент, мадам Мюрзек?
– Я направляюсь к exit.
– Где находится индуска?
– Справа от занавески кухни, направив пистолет на Христопулоса.
– Что происходит потом?
– Кто-то – я думаю, бортпроводница – открывает exit.
– Да, это была я, – говорит бортпроводница.
– И как только exit открылся, вы, конечно, сразу же вышли?
– Честно говоря, нет, – отвечает Мюрзек. – Индус начал свою речь, и я хотела услышать, о чем он говорит.
– Да, в самом деле, – злобно подхватывает Блаватский. – Он говорил. Я помню эту смехотворную речь.
Робби вмешивается раздраженным тоном:
– Она не была смехотворной. У вас отсутствует воображение, Блаватский.
– Неважно, – говорит с презрительным жестом Блаватский. – Мадам Мюрзек, вы выслушали эту тираду – слово «тирада» он заключает в кавычки – до конца?
– Да, я даже помню его последние слова: «Сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остается только ваша смерть».
– Совершенно верно, – отзывается Робби. – Именно этим индус и закончил. Впрочем, – добавляет он с капелькой педантизма, – это цитата из Лукреция.
– Ну хорошо, – продолжает Блаватский, – и что же вы сделали в эту минуту?
– Я ступила на трап.
– А индусы за вами не шли?
– Нет. Я в этом уверена.
– Как вы можете быть так уверены в этом?
– Дойдя до нижней ступеньки трапа, я стала их ждать.
– Почему?
– Меня охватило чувство ужаса.
Мадам Мюрзек произнесла эти слова без всякой напыщенности, тихим голосом и не поднимая глаз. Их в салоне никто не поднимает, даже Блаватский.
– Ну хорошо, – почти сразу продолжает он, почти без паузы, и его глаза не видны за стеклами очков, – что происходит потом?
– Я внезапно увидела индусов в десяти метрах ох хвоста самолета.
– Вы их увидели? – восклицает Блаватский с торжествующим видом, как будто уличил ее во лжи. – Ведь была же полная тьма!
– Индус включил электрический фонарь, освещая себе дорогу. Я увидела его со спины, так же как и его спутницу. Они шли не спеша. Их черные силуэты выделялись в световом ореоле. Я различала тюрбан на индусе и кожаную сумку, которую он нес в руке. Он на ходу размахивал ею.
– Но послушайте, – говорит Блаватский повелительным тоном и повышает голос, – индусы или спустились по трапу до вас, или сделали это вслед за вами.
– Существует и третья возможность, – мягко говорит бортпроводница.
Но Блаватский игнорирует ее вмешательство. Не спуская с Мюрзек глаз, он сердито требует:
– Отвечайте же, мадам!
– Да я только этим и занимаюсь, – говорит Мюрзек с жесткими нотками в голосе, заставляющими меня предположить, что прежняя Мюрзек, быть может, еще не окончательно умерла. – Я говорю вам совершенно точно, мсье: индусы не могли спуститься по трапу после меня. Я ждала их внизу. Я услышала бы их шаги по ступенькам. Дойдя до того места, где я стояла, они бы непременно меня коснулись, задели. А ступить на трап раньше меня было невозможно, мсье Блаватский… Когда индус произнес свою речь, которую вы так глупо назвали смехотворной…
Секунда общего изумления. Мадам Мюрзек застывает, опускает глаза, сглатывает слюну и, сложив руки на коленях, говорит со слезами на глазах я раскаяньем в голосе:
– Простите, мсье. Я не должна была говорить «глупо». Я беру это слово обратно. И прошу вас принять мои извинения.
Наступает молчание.
– Но, видите ли, мсье, – продолжает она дрожащим от волнения голосом, – я нахожу, что индус произнес замечательные слова, когда нам было ниспослано счастье видеть его среди нас.
– Счастье! – восклицает мадам Эдмонд, шлепая себя по ляжке. – Черт подери! Мы дорого заплатили за это счастье!
Она бы, наверно, продолжала и дальше в том же духе, если бы Робби не протянул с ласковой грацией свои тонкие пальцы и не закрыл ей ладонью рот.
Блаватский смотрит на Мюрзек.
– Вам не следует извиняться, – говорит он, пряча свое смущение за наигранной или искренней прямотой. – Я и сам, должно быть, немного пересолил. Во всяком случае, – добавляет он поспешно, – я уважаю ваши убеждения.
Мюрзек вынимает из сумочки носовой платок и вытирает глаза, синева которых стала от слез еще более яркой.
– Продолжайте… – просит Блаватский.
– Что ж, продолжим, – говорит Мюрзек нежным голосом, но с неколебимым упорством, – видите ли, я абсолютно уверена в том, чт о я говорю. Когда индус закончил свою речь, он стоял позади мсье Христопулоса. А я была возле двери, и меня пронизывал холод и ледяной ветер. При его последних словах я вышла. Таким образом, он никак не мог пройти раньше меня.
– Допустим, – говорит Блаватский, сверля ее глазами из-за очков. Он выдвигает подбородок вперед и разводит в стороны свои короткие руки. – Допустим, что дважды два не дают в результате четыре! Допустим, что индусы не спустились ни до, ни после вас! И, однако, они оказались снаружи! В конце концов, когда человек притязает на то, чтобы вырвать себя из «колеса времени», – насмешливый хохоток, – можно пройти и сквозь стену фюзеляжа!
– Но есть и третья возможность, – говорит бортпроводница.
И снова Блаватский жестом отметает ее вмешательство.
– Продолжим, мадам Мюрзек. Вы стоите внизу у трапа. Что происходит дальше?
– Я уже вам говорила, – повторяет Мюрзек, вздрагивая и опуская глаза. – Я испытала чувство ужаса.
Новая пауза, и я уже начинаю думать, что Блаватский, помня о всеобщем добром согласии, вновь постарается обойти эту тему. Но, к моему великому удивлению, я ошибаюсь.
– В конце концов, – говорит он с какой-то снисходительной жизнерадостностью, звучащей достаточно фальшиво, – это вполне нормально! Кругом полная тьма, вы дрожите от холода и к тому же понятия не имеете, где вы находитесь!
Мюрзек поднимает голову и устремляет на Блаватского взгляд своих синих глаз, который даже в ее новом обличье не так просто выдержать.
– Нет, мсье, – говорит она четким голосом. – Это нельзя считать нормальным. Я не слабонервная женщина. Я не боюсь ни холода, ни темноты. И если бы я начала идти, я бы непременно куда-нибудь пришла.
Блаватский молчит, очевидно мало расположенный вступать на путь, на который приглашает его Мюрзек.
Робби спрашивает серьезным голосом:
– Чему приписываете вы это ощущение ужаса?
Мюрзек глядит на него с признательностью, которая у такой женщины, как она, выглядит душераздирающей. Должно быть, то, что она в одиночестве пережила, было слишком ужасно, и она испытывает теперь облегчение при мысли, что может эти переживания разделить с другими. И она уже открывает рот, когда Блаватский грубым голосом говорит:
– Бог с ними, с чувствами! Перейдем лучше к фактам!
– С вашего разрешения, – с холодным достоинством и не терпящим возражений тоном говорит Мюрзек, – я отвечу сначала на вопрос, который мне только что задали.
Блаватский молчит. Во всяком случае, Мюрзек он расспрашивает не так, как допрашивал бортпроводницу.
– Это трудно объяснить, – говорит Мюрзек, дружелюбно обращаясь к Робби (меня в этот миг царапает мысль, что совсем недавно она обозвала его «половинкой мужчины»).
Она прерывает себя и сжимает одной рукой другую – думаю, чтобы унять их дрожь.
– Ничего определенного. Я почувствовала, что меня отвергают.
– Вы хотите сказать – отвергают физически? – спрашивает Робби.
– Физически тоже. Когда я увидела в десятке метров от себя индусов, мне захотелось побежать, чтобы нагнать их. Это было страшно. Вы знаете, такое ощущение иногда бывает в ночных кошмарах: устремляешься вперед, поднимаешь ноги – и не двигаешься с места, хотя ты прилагаешь такие усилия, что у тебя бешено колотится сердце. Вот что я испытала. Какая-то жуткая сила отталкивала меня.
– Ветер, – с сухим смешком говорит Блаватский.
– Нет, ветер дул мне в спину.
Мюрзек замолкает, расстроенная тем, что о своем ужасном переживании может рассказать только такими вот сумбурными, лишенными драматизма словами.
– Вы уже дважды употребили слово «ужас», – говорит снова Робби. – Какая, по-вашему, разница между ужасом и страхом?
– Огромная, – говорит Мюрзек. – Против страха можно бороться, ужас вас полностью себе подчиняет.
– Он овладел вами сразу или постепенно?
– Он охватил меня, как только я поставила ногу на землю, но не сразу достиг своей высшей точки.
Робби качает головой и глядит на Мюрзек светло-карими глазами, сверкающими и яркими, как брызги воды в струе фонтана. Он, как всегда, возбужден, жеманится, ломается, но не теряет из виду главного – помочь Мюрзек выразить определенно и ясно то, что ей пришлось пережить.
– А не могли бы вы нам сказать, – говорит он, – в какую именно минуту ваш ужас достиг своей высшей точки?
– Когда индусы исчезли…
– Исчезли? – саркастически переспрашивает Блаватский.
– Погодите вы, Блаватский! – с нетерпением говорит Робби. – Дайте сказать мадам Мюрзек!
Но Мюрзек, опустив глаза и нахмурив брови, озадаченно молчит.
– Попробуйте вспомнить! – настаивает Робби. – Вы говорили о том, как вы безуспешно пытались бежать, стараясь догнать индусов. В это время вы отчетливо видели со спины их силуэты в световом луче электрического фонаря. Вы ясно различали, сказали вы, тюрбан на голове индуса, а в руке у него сумку из искусственной кожи, которой он размахивал. Это все, что вы увидели?
– Нет, – говорит Мюрзек.
Лицо у нее напряженное, губы сжаты, голова наклонена вперед, все тело выражает усилие сосредоточиться, вспомнить.
– В какое-то мгновение, – продолжает она, – индус повел фонарем вправо, и я увидела воду.
– Лужу?
– Нет, нет, – отвечает Мюрзек, – нечто гораздо более обширное. Озеро.
– Озеро на аэродроме! – говорит с насмешкой Блаватский.
– Да замолчите же вы, наконец, Блаватский! – восклицает пронзительным голосом Робби. – Вы все портите! Вы мешаете мадам Мюрзек вспомнить! И делаете это как будто нарочно!
Блаватский вцепляется обеими руками в подлокотники и говорит резким тоном:
– У мадам Мюрзек слишком короткая память, если она не может вспомнить, что произошло какой-нибудь час назад!
– Что же тут удивительного! – кричит в раздражении Робби. – Она находилась во власти безумного ужаса!
Блаватский разводит руками.
– Но помилуйте, озеро на аэродроме? Рядом с посадочной полосой! Можно ли этому поверить?
Следует пауза, после которой Мюрзек кротким голосом говорит:
– С посадочной полосой? Вы хотите сказать, с полосой из бетона? Но там не было никакой полосы, мсье Блаватский. Землю покрывал толстый слой пыли, под которой местами угадывались камни.
– Вот вам и объяснение жесткости посадки! – с торжествующим видом говорит Робби.
Никто в салоне не открывает рта, даже Блаватский. У меня странным образом перехватывает горло.
– Давайте продолжим, – говорит Робби.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– А теперь мы, быть может, немного убавим свет и поспим?
Конечно, я это чувствую – да и все остальные тоже, – она играет сейчас роль, которую с самого начала взяла на себя в самолете: она «ободряет» пассажиров. И если она не может сделать так, чтобы Мюрзек вообще не выступала со своими откровениями, она по крайней мере откладывает их до утра. На нас наваливается тишина, и мы безропотно принимаем ее, потому что свою свинцовую тяжесть она обрела с нашего ведома и согласия. Я гляжу на Блаватского – уязвленный нашим отношением или просто-напросто заснувший, он не шевелится.
И в это мгновение берет слово Мюрзек. На ее широкие скулы отчасти вернулась обычная желтизна, губы больше не дрожат. Поначалу я было решил, что она учуяла стремление круга обо всем поскорее забыть и ей захотелось незамедлительно нам воспрепятствовать в этом, ибо к ней возвращается ее всегдашняя зловредность. Но нет, истина гораздо проще. Я совершенно ясно читаю в ее синих глазах: Мюрзек сочла своим долгом обо всем рассказать и неукоснительно следует этому долгу.
– Мсье Блаватский, – говорит она твердым и четким голосом, – теперь, когда я немного пришла в себя, я готова, насколько это будет в моих силах, ответить на ваши вопросы.
– Ну что ж, – вздрагивая, говорит Блаватский, удивительно напоминая заснувшую лошадь, которая, получив удар кнутом, тут же принимается снова бежать – в силу выработанной с годами привычки, но так до конца и не проснувшись. – Ну что ж, – повторяет он, выпрямляясь с усилием в кресле и моргая близорукими глазами за толстыми стеклами, – ну что ж, мадам, если вы в состоянии отвечать, может быть, мы могли бы…
– Да, мсье.
Пауза.
– Первый вопрос, – довольно вяло начинает Блаватский, – вы вышли из самолета до или после индусов?
– Насколько я могу об этом судить, – говорит Мюрзек, – ни до и ни после.
Блаватский окончательно просыпается.
– Мадам! – восклицает он резким тоном. – Вы хотите сказать, что индусы остались в самолете?
Круг замирает. Мы переглядываемся.
– Да нет же! – отвечает Мюрзек. – Немного позже я увидела, что они идут впереди меня, удаляясь от самолета. Но в то мгновение, когда я ступила на трап, я была одна. Я это категорически утверждаю.
– Как вы можете быть столь категоричной? – спрашивает Блаватский, снова обретая свой инквизиторский тон. – Была полная тьма.
– Да, но я бы услышала их шаги по металлическим ступенькам трапа. Свои собственные шаги я ведь слышала.
– Погодите, – говорит Блаватский, – вернемся немного назад. Самолет приземлился, свет погас, индус, который находится позади Серджиуса, направляет фонарь на Христопулоса, стоящего с ножом в руке. Где вы находитесь в этот момент, мадам Мюрзек?
– Я направляюсь к exit.
– Где находится индуска?
– Справа от занавески кухни, направив пистолет на Христопулоса.
– Что происходит потом?
– Кто-то – я думаю, бортпроводница – открывает exit.
– Да, это была я, – говорит бортпроводница.
– И как только exit открылся, вы, конечно, сразу же вышли?
– Честно говоря, нет, – отвечает Мюрзек. – Индус начал свою речь, и я хотела услышать, о чем он говорит.
– Да, в самом деле, – злобно подхватывает Блаватский. – Он говорил. Я помню эту смехотворную речь.
Робби вмешивается раздраженным тоном:
– Она не была смехотворной. У вас отсутствует воображение, Блаватский.
– Неважно, – говорит с презрительным жестом Блаватский. – Мадам Мюрзек, вы выслушали эту тираду – слово «тирада» он заключает в кавычки – до конца?
– Да, я даже помню его последние слова: «Сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остается только ваша смерть».
– Совершенно верно, – отзывается Робби. – Именно этим индус и закончил. Впрочем, – добавляет он с капелькой педантизма, – это цитата из Лукреция.
– Ну хорошо, – продолжает Блаватский, – и что же вы сделали в эту минуту?
– Я ступила на трап.
– А индусы за вами не шли?
– Нет. Я в этом уверена.
– Как вы можете быть так уверены в этом?
– Дойдя до нижней ступеньки трапа, я стала их ждать.
– Почему?
– Меня охватило чувство ужаса.
Мадам Мюрзек произнесла эти слова без всякой напыщенности, тихим голосом и не поднимая глаз. Их в салоне никто не поднимает, даже Блаватский.
– Ну хорошо, – почти сразу продолжает он, почти без паузы, и его глаза не видны за стеклами очков, – что происходит потом?
– Я внезапно увидела индусов в десяти метрах ох хвоста самолета.
– Вы их увидели? – восклицает Блаватский с торжествующим видом, как будто уличил ее во лжи. – Ведь была же полная тьма!
– Индус включил электрический фонарь, освещая себе дорогу. Я увидела его со спины, так же как и его спутницу. Они шли не спеша. Их черные силуэты выделялись в световом ореоле. Я различала тюрбан на индусе и кожаную сумку, которую он нес в руке. Он на ходу размахивал ею.
– Но послушайте, – говорит Блаватский повелительным тоном и повышает голос, – индусы или спустились по трапу до вас, или сделали это вслед за вами.
– Существует и третья возможность, – мягко говорит бортпроводница.
Но Блаватский игнорирует ее вмешательство. Не спуская с Мюрзек глаз, он сердито требует:
– Отвечайте же, мадам!
– Да я только этим и занимаюсь, – говорит Мюрзек с жесткими нотками в голосе, заставляющими меня предположить, что прежняя Мюрзек, быть может, еще не окончательно умерла. – Я говорю вам совершенно точно, мсье: индусы не могли спуститься по трапу после меня. Я ждала их внизу. Я услышала бы их шаги по ступенькам. Дойдя до того места, где я стояла, они бы непременно меня коснулись, задели. А ступить на трап раньше меня было невозможно, мсье Блаватский… Когда индус произнес свою речь, которую вы так глупо назвали смехотворной…
Секунда общего изумления. Мадам Мюрзек застывает, опускает глаза, сглатывает слюну и, сложив руки на коленях, говорит со слезами на глазах я раскаяньем в голосе:
– Простите, мсье. Я не должна была говорить «глупо». Я беру это слово обратно. И прошу вас принять мои извинения.
Наступает молчание.
– Но, видите ли, мсье, – продолжает она дрожащим от волнения голосом, – я нахожу, что индус произнес замечательные слова, когда нам было ниспослано счастье видеть его среди нас.
– Счастье! – восклицает мадам Эдмонд, шлепая себя по ляжке. – Черт подери! Мы дорого заплатили за это счастье!
Она бы, наверно, продолжала и дальше в том же духе, если бы Робби не протянул с ласковой грацией свои тонкие пальцы и не закрыл ей ладонью рот.
Блаватский смотрит на Мюрзек.
– Вам не следует извиняться, – говорит он, пряча свое смущение за наигранной или искренней прямотой. – Я и сам, должно быть, немного пересолил. Во всяком случае, – добавляет он поспешно, – я уважаю ваши убеждения.
Мюрзек вынимает из сумочки носовой платок и вытирает глаза, синева которых стала от слез еще более яркой.
– Продолжайте… – просит Блаватский.
– Что ж, продолжим, – говорит Мюрзек нежным голосом, но с неколебимым упорством, – видите ли, я абсолютно уверена в том, чт о я говорю. Когда индус закончил свою речь, он стоял позади мсье Христопулоса. А я была возле двери, и меня пронизывал холод и ледяной ветер. При его последних словах я вышла. Таким образом, он никак не мог пройти раньше меня.
– Допустим, – говорит Блаватский, сверля ее глазами из-за очков. Он выдвигает подбородок вперед и разводит в стороны свои короткие руки. – Допустим, что дважды два не дают в результате четыре! Допустим, что индусы не спустились ни до, ни после вас! И, однако, они оказались снаружи! В конце концов, когда человек притязает на то, чтобы вырвать себя из «колеса времени», – насмешливый хохоток, – можно пройти и сквозь стену фюзеляжа!
– Но есть и третья возможность, – говорит бортпроводница.
И снова Блаватский жестом отметает ее вмешательство.
– Продолжим, мадам Мюрзек. Вы стоите внизу у трапа. Что происходит дальше?
– Я уже вам говорила, – повторяет Мюрзек, вздрагивая и опуская глаза. – Я испытала чувство ужаса.
Новая пауза, и я уже начинаю думать, что Блаватский, помня о всеобщем добром согласии, вновь постарается обойти эту тему. Но, к моему великому удивлению, я ошибаюсь.
– В конце концов, – говорит он с какой-то снисходительной жизнерадостностью, звучащей достаточно фальшиво, – это вполне нормально! Кругом полная тьма, вы дрожите от холода и к тому же понятия не имеете, где вы находитесь!
Мюрзек поднимает голову и устремляет на Блаватского взгляд своих синих глаз, который даже в ее новом обличье не так просто выдержать.
– Нет, мсье, – говорит она четким голосом. – Это нельзя считать нормальным. Я не слабонервная женщина. Я не боюсь ни холода, ни темноты. И если бы я начала идти, я бы непременно куда-нибудь пришла.
Блаватский молчит, очевидно мало расположенный вступать на путь, на который приглашает его Мюрзек.
Робби спрашивает серьезным голосом:
– Чему приписываете вы это ощущение ужаса?
Мюрзек глядит на него с признательностью, которая у такой женщины, как она, выглядит душераздирающей. Должно быть, то, что она в одиночестве пережила, было слишком ужасно, и она испытывает теперь облегчение при мысли, что может эти переживания разделить с другими. И она уже открывает рот, когда Блаватский грубым голосом говорит:
– Бог с ними, с чувствами! Перейдем лучше к фактам!
– С вашего разрешения, – с холодным достоинством и не терпящим возражений тоном говорит Мюрзек, – я отвечу сначала на вопрос, который мне только что задали.
Блаватский молчит. Во всяком случае, Мюрзек он расспрашивает не так, как допрашивал бортпроводницу.
– Это трудно объяснить, – говорит Мюрзек, дружелюбно обращаясь к Робби (меня в этот миг царапает мысль, что совсем недавно она обозвала его «половинкой мужчины»).
Она прерывает себя и сжимает одной рукой другую – думаю, чтобы унять их дрожь.
– Ничего определенного. Я почувствовала, что меня отвергают.
– Вы хотите сказать – отвергают физически? – спрашивает Робби.
– Физически тоже. Когда я увидела в десятке метров от себя индусов, мне захотелось побежать, чтобы нагнать их. Это было страшно. Вы знаете, такое ощущение иногда бывает в ночных кошмарах: устремляешься вперед, поднимаешь ноги – и не двигаешься с места, хотя ты прилагаешь такие усилия, что у тебя бешено колотится сердце. Вот что я испытала. Какая-то жуткая сила отталкивала меня.
– Ветер, – с сухим смешком говорит Блаватский.
– Нет, ветер дул мне в спину.
Мюрзек замолкает, расстроенная тем, что о своем ужасном переживании может рассказать только такими вот сумбурными, лишенными драматизма словами.
– Вы уже дважды употребили слово «ужас», – говорит снова Робби. – Какая, по-вашему, разница между ужасом и страхом?
– Огромная, – говорит Мюрзек. – Против страха можно бороться, ужас вас полностью себе подчиняет.
– Он овладел вами сразу или постепенно?
– Он охватил меня, как только я поставила ногу на землю, но не сразу достиг своей высшей точки.
Робби качает головой и глядит на Мюрзек светло-карими глазами, сверкающими и яркими, как брызги воды в струе фонтана. Он, как всегда, возбужден, жеманится, ломается, но не теряет из виду главного – помочь Мюрзек выразить определенно и ясно то, что ей пришлось пережить.
– А не могли бы вы нам сказать, – говорит он, – в какую именно минуту ваш ужас достиг своей высшей точки?
– Когда индусы исчезли…
– Исчезли? – саркастически переспрашивает Блаватский.
– Погодите вы, Блаватский! – с нетерпением говорит Робби. – Дайте сказать мадам Мюрзек!
Но Мюрзек, опустив глаза и нахмурив брови, озадаченно молчит.
– Попробуйте вспомнить! – настаивает Робби. – Вы говорили о том, как вы безуспешно пытались бежать, стараясь догнать индусов. В это время вы отчетливо видели со спины их силуэты в световом луче электрического фонаря. Вы ясно различали, сказали вы, тюрбан на голове индуса, а в руке у него сумку из искусственной кожи, которой он размахивал. Это все, что вы увидели?
– Нет, – говорит Мюрзек.
Лицо у нее напряженное, губы сжаты, голова наклонена вперед, все тело выражает усилие сосредоточиться, вспомнить.
– В какое-то мгновение, – продолжает она, – индус повел фонарем вправо, и я увидела воду.
– Лужу?
– Нет, нет, – отвечает Мюрзек, – нечто гораздо более обширное. Озеро.
– Озеро на аэродроме! – говорит с насмешкой Блаватский.
– Да замолчите же вы, наконец, Блаватский! – восклицает пронзительным голосом Робби. – Вы все портите! Вы мешаете мадам Мюрзек вспомнить! И делаете это как будто нарочно!
Блаватский вцепляется обеими руками в подлокотники и говорит резким тоном:
– У мадам Мюрзек слишком короткая память, если она не может вспомнить, что произошло какой-нибудь час назад!
– Что же тут удивительного! – кричит в раздражении Робби. – Она находилась во власти безумного ужаса!
Блаватский разводит руками.
– Но помилуйте, озеро на аэродроме? Рядом с посадочной полосой! Можно ли этому поверить?
Следует пауза, после которой Мюрзек кротким голосом говорит:
– С посадочной полосой? Вы хотите сказать, с полосой из бетона? Но там не было никакой полосы, мсье Блаватский. Землю покрывал толстый слой пыли, под которой местами угадывались камни.
– Вот вам и объяснение жесткости посадки! – с торжествующим видом говорит Робби.
Никто в салоне не открывает рта, даже Блаватский. У меня странным образом перехватывает горло.
– Давайте продолжим, – говорит Робби.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47