https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/
Поверьте, я понимаю, как смешон мужчина, когда он так говорит о себе, и особенно мужчина с моей наружностью. Что ж, пусть я буду смешон. Но в то же время мне хочется, чтобы это восхитительное чувство открыто заявило о себе, и среди охватившего меня, подобно всем моим спутникам, ужаса я становлюсь глух и слеп ко всему, ощущая вновь поднимающийся во мне неодолимый порыв, который влечет меня к ней и одновременно отдаляет от самого себя. Не то чтобы страх мгновенно исчез, но он уже начинает сдавать позиции, и, если он даже потребует, чтобы я проголосовал, это будет его последним надо мною тиранством. Мне бы хотелось, чтобы остановилось это мгновение, когда бортпроводница, бледная, спокойная, в шапке золотистых волос, решается поднять руку. Глядя на индуса своим чистосердечным взглядом, она произносит мягким, тихим, чуть глуховатым голосом, который отныне, я думаю, будет всегда вызывать у меня прилив глубочайшей нежности:
– Я бы хотела выразить свое мнение.
– Пожалуйста, – говорит индус.
– Я согласна с мсье Караманом. Я не считаю, что мы сами должны тянуть жребий с именем заложника, который будет казнен. Мне кажется, что, поступая так, мы стали бы соучастниками насилия, которому подвергаемся.
Бортпроводница до сих пор говорила так мало и в такой уклончивой манере, что я удивлен, видя, как решительно определяет она свою позицию, ясность и благородство которой внушают мне самое высокое уважение к этой девушке.
– Прекрасно, прекрасно! – говорит Караман, и у него победоносно вздергивается уголок губы. – И к тому же прекрасно сказано, мадемуазель, – добавляет он с неуклюжей галантностью, которая меня в высшей степени раздражает, как будто никто, кроме меня, не имеет права восхищаться бортпроводницей.
– Возможно, – говорит Блаватский, вульгарность которого впервые вызывает у меня острую неприязнь, – возможно, наша бортпроводница полагает, что в случае, если мы не станем тянуть жребий, ей не угрожает опасность оказаться в числе первых жертв, поскольку кто-то ведь должен разносить нам еду…
– Вы не имеете права так говорить! – с возмущением кричу я.
– Имею, раз уж я им пользуюсь, – говорит Блаватский с поражающей меня твердостью. – Впрочем, проблема не в этом. Проблема, стоящая перед нами, – это проблема демократического выбора. И прежде чем мы приступим к голосованию, – продолжает он, с необычайной ловкостью переключая наш спор на обсуждение второстепенных деталей, – имеется один пункт, к которому я бы хотел привлечь ваше внимание. Нас четырнадцать человек. Что будет, если семеро проголосуют за жеребьевку, а семеро – против?
– Я могу на это ответить, – говорит индус, который следит за дискуссией с огромным вниманием. – Если семеро проголосуют «за» и семеро «против», я буду считать, что большинство не поддерживает идею жеребьевки, и тогда я сам сделаю свой выбор.
– Что ж, давайте голосовать, – поспешно говорит Блаватский.
Голосование производится простым поднятием рук. Семь голосов за жеребьевку и шесть против при одном воздержавшемся; воздержалась Мишу, которая очнулась от своих грез для того только, чтобы сказать, что за спором она не следила и никакого мнения у нее на этот счет нет, к тому же ей на все это наплевать. Учитывая последнее заявление индуса, можно утверждать, что именно позиция Мишу и обеспечила победу сторонникам жеребьевки.
Против проголосовали: разумеется, Караман, а также бортпроводница, мадам Эдмонд, миссис Бойд, миссис Банистер и мадам Мюрзек, то есть все женщины, кроме Мишу. Это женское единодушие объясняется, по-моему, не игрой случая и не поддержкой той принципиальной позиции, которую выразили Караман и бортпроводница. Женщины, вероятно, подумали, быть может даже не всегда сами это сознавая, что, если индусу придется выбирать самому, его выбор, возможно, и не падет на представительницу их пола.
Очевидно, по той же самой – или, вернее, по обратной причине голоса мужчин были отданы жеребьевке. Если я к ним и присоединился, хотя в глубине души согласен был с доводами бортпроводницы, то лишь потому, что в последнюю минуту вспомнил о той резкой враждебности, которую выказал мне индус, – так что мотивы моего голосования были не из самых благородных. Правда и то, что при любом голосовании решение часто диктуется страхом, даже при мирных парламентских выборах.
Ну а я, как только поднял руку, тут же пожалел об этом. И после голосования я просто был убит, что проголосовал не так, как надо.
– Значит, будете тянуть жребий, – говорит индус, не скрывая презрения, на сей раз совершенно оправданного, которое внушил ему наш выбор. – Мистер Серджиус, – продолжает он, – у вас в сумке наверняка найдется бумага. Не будете ли вы любезны подготовить четырнадцать бюллетеней с фамилиями?
В знак согласия я киваю. Голова у меня какая-то ватная, взмокшими от пота ладонями я начинаю делать то, о чем он меня просит. Операция заключается в складывании бумаги и разрезании ее на множество листков, и единственная моя забота – сдержать дрожь в руках во время этих манипуляций. Это не так-то легко. Все глаза устремлены на меня. Атмосфера в салоне невероятно напряжённа, и каждый из нас молча лелеет гаденькую надежду, что на листке, предначертанном судьбой, будет стоять не его, а чье-то другое имя.
Я чувствую в эту минуту всю гнусность такой жеребьевки, чувствую, насколько права была бортпроводница, когда выступила против нее. Мы собираемся отдать одного из нас на заклание палачу, чтобы ценой его крови купить себе жизнь. Увы, тут нет ничего нового. Назначая жертву для убиения, наш круг лишь доводит до логического конца свой мерзкий эгоизм. От козла отпущения мы очень быстро перешли к искупительной жертве.
Я уже заканчиваю работу, как вдруг Робби с некоторой торжественностью на своем гортанном английском обращается к индусу:
– Я хотел бы кое-что сказать.
– Я слушаю вас, – говорит индус.
Я поднимаю глаза. С золотыми локонами, ниспадающими на изящную шею, с гордо поднятым красивым загорелым лицом, которое озарено ярким светом живых глаз, Робби, кажется, дождался своего звездного часа. Голосом, в котором звучит с трудом подавляемое ликование, он говорит:
– Я предлагаю себя в качестве добровольца на роль первого заложника, которого вы должны будете казнить.
По кругу пробегает трепет. Все взгляды устремляются к Робби. Но это не значит, что все они выражают одно и то же. В левом полукруге преобладают восхищение и признательность, тогда как в правом к этому примешивается чувство униженности.
– Почему же в таком случае вы голосовали за жеребьевку? – говорит индус так, словно он поймал Робби с поличным.
– Ну, ясное дело, потому, что в тот момент я боялся, что ваш выбор падет на меня, – совершенно спокойно говорит Робби.
– А теперь вы решили избавиться от страха путем трусливого бегства вперед? – спрашивает индус с такой жестокостью, что у меня перехватывает дыхание.
– Можно все это представить и так, – говорит Робби, моргая. – Только мне вовсе не кажется, что это бегство.
Полуприкрыв глаза, индус молчит, и его молчание тянется так долго, то Робби снова говорит:
– Для меня, а возможно, и для моей страны будет великой честью, если вы примете мое предложение.
Индус смотрит на него и коротко бросает:
– Нет. Не приму. Вы должны были голосовать против жеребьевки. А теперь слишком поздно. Вы разделите общую участь.
По левой половине круга пробегает ропот разочарования; не повышая голоса, индус говорит:
– Однако я не возбраняю никому из числа лиц, голосовавших против жеребьевки, предложить себя в качестве добровольцев.
Противники жеребьевки молчат, не смея от ужаса даже вздохнуть. Но индус на этом не останавливается. С безжалостной злобой он продолжает.
– Мадам Мюрзек, вы согласны быть добровольцем?
– Но я не понимаю, почему именно я… – начинает Мюрзек.
– Отвечайте, да или нет.
– Нет.
– Миссис Банистер?
– Нет.
– Миссис Бойд?
– Нет.
– Мадемуазель?
В знак отказа бортпроводница качает головой.
– Мсье Караман?
– Нет.
Караман тотчас добавляет:
– Могу я одной фразой прокомментировать свой ответ?
– Нет, не можете, – говорит индус. – Впрочем, никакому комментарию не удастся облагородить ваш нравственный облик.
Караман бледнеет и умолкает. Индус говорит несколько слов на хинди своей помощнице, та наклоняется, хватает с пола тюрбан своего командира и, пройдя позади Христопулоса, Пако, Бушуа и Блаватского, останавливается за спинкой моего кресла и протягивает мне сей головной убор. Я кладу в него четырнадцать сложенных бюллетеней с именами.
– Я полагаю, – говорит Мюрзек своим хриплым благовоспитанным голосом, обращаясь к индусу, – что вы намерены провести эту жеребьевку согласно правилам.
– Разумеется.
– В таком случае, – продолжает Мюрзек, – сосчитайте бюллетени. чтобы убедиться, что их в самом деле четырнадцать, а также разверните каждый из них, чтобы убедиться, что в каждый вписано по одному имени.
– Мадам! – говорю я с возмущением.
– Золотые слова, мадам, – говорит индус. – Неукоснительному соблюдению правил в этой операции я придаю огромное значение.
Он поднимается, встает справа от своей ассистентки и, опустив правую руку в тюрбан (в левой руке он держит оружие, но на нас оно не направлено), достает бюллетень, разворачивает его, читает и перекладывает в другую руку, прижимая бумагу рукояткой револьвера к ладони. Эту процедуру он повторяет, пока не кончаются бюллетени.
Закончив, он глядит на меня с высоты своего роста и говорит с суровостью, в которой, мне кажется, проскальзывают пародийные нотки:
– Я бы никогда не поверил, что британский джентльмен способен плутовать. Тем не менее факт налицо. Мистер Серджиус сплутовал.
Я храню молчание.
– Не хотите ли вы объясниться, мистер Серджиус? – говорит индус, и в его глазах загорается огонек, который я не могу назвать неприязненным.
– Нет.
– Следовательно, вы признаёте, что сплутовали?
– Да.
– И, однако, не желаете объяснить, почему и зачем вы это сделали?
– Нет.
Индус обводит глазами круг.
– Ну-с, что вы об этом думаете? Мистер Серджиус признаёт, что он пытался фальсифицировать бюллетени для жеребьевки. Какие санкции предлагаете вы к нему применить?
Все молчат, потом Христопулос голосом, дрожащим от безумной надежды, говорит:
– Я предлагаю, чтобы мы назвали мистера Серджиуса первым заложником, которого надо казнить.
– Что ж, в добрый час! – говорит индус, бросая на него взгляд, полный уничтожающего презрения. И сразу же добавляет: – Кто согласен с этим предложением?
– Минутку! – говорит Блаватский, с воинственным видом глядя на него из-за своих толстых стекол. – Я не желаю голосовать очертя голову! Я решительно протестую против такого голосования и отказываюсь принимать в нем участие, пока не буду знать, как Серджиус сплутовал.
– Вы ведь сами слышали, – говорит индус. – Он не хочет вам этого объяснять.
– Но вам-то это известно! – говорит Блаватский, с радостью обретая привычную агрессивность. – Что вам мешает нам об этом сказать?
– Мне ничто не мешает, – говорит индус. И добавляет с насмешливой учтивостью: – Если мистер Серджиус не против.
Я гляжу на индуса и говорю, с трудом сдерживая бешенство:
– Покончим с этой комедией. Я никому не причинил никакого вреда. У вас есть все ваши четырнадцать бюллетеней. Чего вам еще не хватает?
– Как – четырнадцать? – спрашивает Мюрзек.
– Да, мадам! – говорю я, с яростным видом поворачиваясь к ней. – Четырнадцать! Ни одним меньше. И я благодарю вас за подозрения, свидетельствующие о широте вашей души!
– Если я правильно понял, – говорит Блаватский, – Серджиус не забыл вписать свое имя в один из бюллетеней?
Индус улыбается.
– Вы его плохо знаете. Мистер Серджиус весьма гордится своим именем. Он посвятил ему не меньше двух бюллетеней. Что и позволяет нам прийти к цифре, которая так удивила мадам Мюрзек.
– Но это полностью меняет ситуацию! – говорит Блаватский. – В конце концов, – продолжает он со своей грубоватой развязностью, стараясь не показать, что немного растроган, – это касается только Серджиуса, если ему хочется сделать кому-то приятное.
Индус качает головой.
– Я так не считаю. Нам требуется четырнадцать имен, а не четырнадцать бюллетеней с одним-единственным именем. Я не могу допустить, чтобы одно какое-то лицо, кем бы оно ни было, получило преимущество перед другими. Это нарушило бы весь ход операции. – И он продолжает: – Мне не нужен герой, избравший самоубийство. Не нужен влюбленный, приносящий себя в жертву. Если вы не хотите применить к мистеру Серджиусу санкции, тогда самое меньшее, что мистер Серджиус может сделать, – это исправить один из двух бюллетеней, в которых стоит его имя.
Я молчу.
– Закончим с этим, – говорит с измученным видом Блаватский. – Полноте, старина, – продолжает он, наклоняясь ко мне, – хватит упрямиться! Вы препятствуете жеребьевке, за которую мы высказались демократическим путем.
– Исправляйте второй бюллетень сами! – говорю я в запальчивости. – Я больше не хочу ни к чему прикасаться! И, поверьте, я сожалею, что голосовал за жеребьевку. Это мерзейшая подлость! И мне глубоко отвратительно, что я согласился писать все эти имена!
Блаватский пожимает плечами и выразительно глядит на индуса. Тот делает знак рукой, и ассистентка, пройдя позади кресел, приносит Блаватскому бюллетень. Он кладет его себе на колено и исправляет шариковой ручкой. На последней букве ручка прорывает бумагу, и Блаватский чертыхается с такой яростью, какой этот незначительный эпизод, разумеется, не заслуживает. Думаю, именно в это мгновение, своей рукою вписывая в бюллетень недостающее имя, Блаватский ощутил, как и я несколькими минутами раньше, всю низость нашего решения.
Ассистентка берет исправленный бюллетень из рук Блаватского – до которого она избегает дотрагиваться, словно перед ней презреннейший из неприкасаемых, – затем, снова заняв свое место справа от индуса, показывает ему бюллетень в развернутом виде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Я бы хотела выразить свое мнение.
– Пожалуйста, – говорит индус.
– Я согласна с мсье Караманом. Я не считаю, что мы сами должны тянуть жребий с именем заложника, который будет казнен. Мне кажется, что, поступая так, мы стали бы соучастниками насилия, которому подвергаемся.
Бортпроводница до сих пор говорила так мало и в такой уклончивой манере, что я удивлен, видя, как решительно определяет она свою позицию, ясность и благородство которой внушают мне самое высокое уважение к этой девушке.
– Прекрасно, прекрасно! – говорит Караман, и у него победоносно вздергивается уголок губы. – И к тому же прекрасно сказано, мадемуазель, – добавляет он с неуклюжей галантностью, которая меня в высшей степени раздражает, как будто никто, кроме меня, не имеет права восхищаться бортпроводницей.
– Возможно, – говорит Блаватский, вульгарность которого впервые вызывает у меня острую неприязнь, – возможно, наша бортпроводница полагает, что в случае, если мы не станем тянуть жребий, ей не угрожает опасность оказаться в числе первых жертв, поскольку кто-то ведь должен разносить нам еду…
– Вы не имеете права так говорить! – с возмущением кричу я.
– Имею, раз уж я им пользуюсь, – говорит Блаватский с поражающей меня твердостью. – Впрочем, проблема не в этом. Проблема, стоящая перед нами, – это проблема демократического выбора. И прежде чем мы приступим к голосованию, – продолжает он, с необычайной ловкостью переключая наш спор на обсуждение второстепенных деталей, – имеется один пункт, к которому я бы хотел привлечь ваше внимание. Нас четырнадцать человек. Что будет, если семеро проголосуют за жеребьевку, а семеро – против?
– Я могу на это ответить, – говорит индус, который следит за дискуссией с огромным вниманием. – Если семеро проголосуют «за» и семеро «против», я буду считать, что большинство не поддерживает идею жеребьевки, и тогда я сам сделаю свой выбор.
– Что ж, давайте голосовать, – поспешно говорит Блаватский.
Голосование производится простым поднятием рук. Семь голосов за жеребьевку и шесть против при одном воздержавшемся; воздержалась Мишу, которая очнулась от своих грез для того только, чтобы сказать, что за спором она не следила и никакого мнения у нее на этот счет нет, к тому же ей на все это наплевать. Учитывая последнее заявление индуса, можно утверждать, что именно позиция Мишу и обеспечила победу сторонникам жеребьевки.
Против проголосовали: разумеется, Караман, а также бортпроводница, мадам Эдмонд, миссис Бойд, миссис Банистер и мадам Мюрзек, то есть все женщины, кроме Мишу. Это женское единодушие объясняется, по-моему, не игрой случая и не поддержкой той принципиальной позиции, которую выразили Караман и бортпроводница. Женщины, вероятно, подумали, быть может даже не всегда сами это сознавая, что, если индусу придется выбирать самому, его выбор, возможно, и не падет на представительницу их пола.
Очевидно, по той же самой – или, вернее, по обратной причине голоса мужчин были отданы жеребьевке. Если я к ним и присоединился, хотя в глубине души согласен был с доводами бортпроводницы, то лишь потому, что в последнюю минуту вспомнил о той резкой враждебности, которую выказал мне индус, – так что мотивы моего голосования были не из самых благородных. Правда и то, что при любом голосовании решение часто диктуется страхом, даже при мирных парламентских выборах.
Ну а я, как только поднял руку, тут же пожалел об этом. И после голосования я просто был убит, что проголосовал не так, как надо.
– Значит, будете тянуть жребий, – говорит индус, не скрывая презрения, на сей раз совершенно оправданного, которое внушил ему наш выбор. – Мистер Серджиус, – продолжает он, – у вас в сумке наверняка найдется бумага. Не будете ли вы любезны подготовить четырнадцать бюллетеней с фамилиями?
В знак согласия я киваю. Голова у меня какая-то ватная, взмокшими от пота ладонями я начинаю делать то, о чем он меня просит. Операция заключается в складывании бумаги и разрезании ее на множество листков, и единственная моя забота – сдержать дрожь в руках во время этих манипуляций. Это не так-то легко. Все глаза устремлены на меня. Атмосфера в салоне невероятно напряжённа, и каждый из нас молча лелеет гаденькую надежду, что на листке, предначертанном судьбой, будет стоять не его, а чье-то другое имя.
Я чувствую в эту минуту всю гнусность такой жеребьевки, чувствую, насколько права была бортпроводница, когда выступила против нее. Мы собираемся отдать одного из нас на заклание палачу, чтобы ценой его крови купить себе жизнь. Увы, тут нет ничего нового. Назначая жертву для убиения, наш круг лишь доводит до логического конца свой мерзкий эгоизм. От козла отпущения мы очень быстро перешли к искупительной жертве.
Я уже заканчиваю работу, как вдруг Робби с некоторой торжественностью на своем гортанном английском обращается к индусу:
– Я хотел бы кое-что сказать.
– Я слушаю вас, – говорит индус.
Я поднимаю глаза. С золотыми локонами, ниспадающими на изящную шею, с гордо поднятым красивым загорелым лицом, которое озарено ярким светом живых глаз, Робби, кажется, дождался своего звездного часа. Голосом, в котором звучит с трудом подавляемое ликование, он говорит:
– Я предлагаю себя в качестве добровольца на роль первого заложника, которого вы должны будете казнить.
По кругу пробегает трепет. Все взгляды устремляются к Робби. Но это не значит, что все они выражают одно и то же. В левом полукруге преобладают восхищение и признательность, тогда как в правом к этому примешивается чувство униженности.
– Почему же в таком случае вы голосовали за жеребьевку? – говорит индус так, словно он поймал Робби с поличным.
– Ну, ясное дело, потому, что в тот момент я боялся, что ваш выбор падет на меня, – совершенно спокойно говорит Робби.
– А теперь вы решили избавиться от страха путем трусливого бегства вперед? – спрашивает индус с такой жестокостью, что у меня перехватывает дыхание.
– Можно все это представить и так, – говорит Робби, моргая. – Только мне вовсе не кажется, что это бегство.
Полуприкрыв глаза, индус молчит, и его молчание тянется так долго, то Робби снова говорит:
– Для меня, а возможно, и для моей страны будет великой честью, если вы примете мое предложение.
Индус смотрит на него и коротко бросает:
– Нет. Не приму. Вы должны были голосовать против жеребьевки. А теперь слишком поздно. Вы разделите общую участь.
По левой половине круга пробегает ропот разочарования; не повышая голоса, индус говорит:
– Однако я не возбраняю никому из числа лиц, голосовавших против жеребьевки, предложить себя в качестве добровольцев.
Противники жеребьевки молчат, не смея от ужаса даже вздохнуть. Но индус на этом не останавливается. С безжалостной злобой он продолжает.
– Мадам Мюрзек, вы согласны быть добровольцем?
– Но я не понимаю, почему именно я… – начинает Мюрзек.
– Отвечайте, да или нет.
– Нет.
– Миссис Банистер?
– Нет.
– Миссис Бойд?
– Нет.
– Мадемуазель?
В знак отказа бортпроводница качает головой.
– Мсье Караман?
– Нет.
Караман тотчас добавляет:
– Могу я одной фразой прокомментировать свой ответ?
– Нет, не можете, – говорит индус. – Впрочем, никакому комментарию не удастся облагородить ваш нравственный облик.
Караман бледнеет и умолкает. Индус говорит несколько слов на хинди своей помощнице, та наклоняется, хватает с пола тюрбан своего командира и, пройдя позади Христопулоса, Пако, Бушуа и Блаватского, останавливается за спинкой моего кресла и протягивает мне сей головной убор. Я кладу в него четырнадцать сложенных бюллетеней с именами.
– Я полагаю, – говорит Мюрзек своим хриплым благовоспитанным голосом, обращаясь к индусу, – что вы намерены провести эту жеребьевку согласно правилам.
– Разумеется.
– В таком случае, – продолжает Мюрзек, – сосчитайте бюллетени. чтобы убедиться, что их в самом деле четырнадцать, а также разверните каждый из них, чтобы убедиться, что в каждый вписано по одному имени.
– Мадам! – говорю я с возмущением.
– Золотые слова, мадам, – говорит индус. – Неукоснительному соблюдению правил в этой операции я придаю огромное значение.
Он поднимается, встает справа от своей ассистентки и, опустив правую руку в тюрбан (в левой руке он держит оружие, но на нас оно не направлено), достает бюллетень, разворачивает его, читает и перекладывает в другую руку, прижимая бумагу рукояткой револьвера к ладони. Эту процедуру он повторяет, пока не кончаются бюллетени.
Закончив, он глядит на меня с высоты своего роста и говорит с суровостью, в которой, мне кажется, проскальзывают пародийные нотки:
– Я бы никогда не поверил, что британский джентльмен способен плутовать. Тем не менее факт налицо. Мистер Серджиус сплутовал.
Я храню молчание.
– Не хотите ли вы объясниться, мистер Серджиус? – говорит индус, и в его глазах загорается огонек, который я не могу назвать неприязненным.
– Нет.
– Следовательно, вы признаёте, что сплутовали?
– Да.
– И, однако, не желаете объяснить, почему и зачем вы это сделали?
– Нет.
Индус обводит глазами круг.
– Ну-с, что вы об этом думаете? Мистер Серджиус признаёт, что он пытался фальсифицировать бюллетени для жеребьевки. Какие санкции предлагаете вы к нему применить?
Все молчат, потом Христопулос голосом, дрожащим от безумной надежды, говорит:
– Я предлагаю, чтобы мы назвали мистера Серджиуса первым заложником, которого надо казнить.
– Что ж, в добрый час! – говорит индус, бросая на него взгляд, полный уничтожающего презрения. И сразу же добавляет: – Кто согласен с этим предложением?
– Минутку! – говорит Блаватский, с воинственным видом глядя на него из-за своих толстых стекол. – Я не желаю голосовать очертя голову! Я решительно протестую против такого голосования и отказываюсь принимать в нем участие, пока не буду знать, как Серджиус сплутовал.
– Вы ведь сами слышали, – говорит индус. – Он не хочет вам этого объяснять.
– Но вам-то это известно! – говорит Блаватский, с радостью обретая привычную агрессивность. – Что вам мешает нам об этом сказать?
– Мне ничто не мешает, – говорит индус. И добавляет с насмешливой учтивостью: – Если мистер Серджиус не против.
Я гляжу на индуса и говорю, с трудом сдерживая бешенство:
– Покончим с этой комедией. Я никому не причинил никакого вреда. У вас есть все ваши четырнадцать бюллетеней. Чего вам еще не хватает?
– Как – четырнадцать? – спрашивает Мюрзек.
– Да, мадам! – говорю я, с яростным видом поворачиваясь к ней. – Четырнадцать! Ни одним меньше. И я благодарю вас за подозрения, свидетельствующие о широте вашей души!
– Если я правильно понял, – говорит Блаватский, – Серджиус не забыл вписать свое имя в один из бюллетеней?
Индус улыбается.
– Вы его плохо знаете. Мистер Серджиус весьма гордится своим именем. Он посвятил ему не меньше двух бюллетеней. Что и позволяет нам прийти к цифре, которая так удивила мадам Мюрзек.
– Но это полностью меняет ситуацию! – говорит Блаватский. – В конце концов, – продолжает он со своей грубоватой развязностью, стараясь не показать, что немного растроган, – это касается только Серджиуса, если ему хочется сделать кому-то приятное.
Индус качает головой.
– Я так не считаю. Нам требуется четырнадцать имен, а не четырнадцать бюллетеней с одним-единственным именем. Я не могу допустить, чтобы одно какое-то лицо, кем бы оно ни было, получило преимущество перед другими. Это нарушило бы весь ход операции. – И он продолжает: – Мне не нужен герой, избравший самоубийство. Не нужен влюбленный, приносящий себя в жертву. Если вы не хотите применить к мистеру Серджиусу санкции, тогда самое меньшее, что мистер Серджиус может сделать, – это исправить один из двух бюллетеней, в которых стоит его имя.
Я молчу.
– Закончим с этим, – говорит с измученным видом Блаватский. – Полноте, старина, – продолжает он, наклоняясь ко мне, – хватит упрямиться! Вы препятствуете жеребьевке, за которую мы высказались демократическим путем.
– Исправляйте второй бюллетень сами! – говорю я в запальчивости. – Я больше не хочу ни к чему прикасаться! И, поверьте, я сожалею, что голосовал за жеребьевку. Это мерзейшая подлость! И мне глубоко отвратительно, что я согласился писать все эти имена!
Блаватский пожимает плечами и выразительно глядит на индуса. Тот делает знак рукой, и ассистентка, пройдя позади кресел, приносит Блаватскому бюллетень. Он кладет его себе на колено и исправляет шариковой ручкой. На последней букве ручка прорывает бумагу, и Блаватский чертыхается с такой яростью, какой этот незначительный эпизод, разумеется, не заслуживает. Думаю, именно в это мгновение, своей рукою вписывая в бюллетень недостающее имя, Блаватский ощутил, как и я несколькими минутами раньше, всю низость нашего решения.
Ассистентка берет исправленный бюллетень из рук Блаватского – до которого она избегает дотрагиваться, словно перед ней презреннейший из неприкасаемых, – затем, снова заняв свое место справа от индуса, показывает ему бюллетень в развернутом виде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47