https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-dama-senso-compacto-342518000-25130-item/
И лишь второе – изгнать. Именно к этому призывает Пако, который, больше обычного выкатив круглые глаза и пылая раскалившимся докрасна черепом, заходится в яростном крике:
– Затолкнем ее в туристический класс – и покончим с этим!
Блаватский поднимает руку, даже не замечая, что помощница индуса направляет на него пистолет, и его мощный голос заглушает все наши вопли. Я знал до сих пор, что он владеет двумя голосовыми регистрами – грубовато-разговорным, вульгарность которого он нарочито подчеркивает, и официальным английским, сухим и корректным, к которому он прибегает в своих стычках с Караманом. Теперь я обнаруживаю и нечто третье: степенный и гнусавый голос протестантского проповедника.
– Мадам, – говорит он, – если для вас мы всего лишь отбросы человечества, – последние два слова он произносит с затаенным бешенством, – самое лучшее, что вы можете сделать, – это сойти с нашего самолета, когда он приземлится!
Предложение Блаватского встречается одобрительными воплями, которые, мне стыдно в этом признаться, довольно похожи на завывания своры гончих, преследующих зверя. Со всех сторон и на разных языках звучит единодушный приговор Мюрзек: «Вон отсюда! Out with you! Raus!»
Но бортпроводница тихим голосом напоминает:
– У мадам Мюрзек билет до Мадрапура.
Фраза произнесена таким тоном, что нам надо было сразу понять: ее символический смысл важнее буквального. Но сейчас мы не расположены вникать в подобные тонкости. Мы дружно топчем Мюрзек, и это сладострастное занятие поглощает нас целиком.
– Если понадобится, мы просто вышвырнем вас вон, – вопит Пако, и его череп пламенеет еще ярче, а на висках вздуваются жилы.
– Вам этого делать не придется, – говорит Мюрзек.
Эти слова и спокойствие, с которым они произнесены, восстанавливают тишину. Спокойствие чисто внешнее, я в этом уверен, потому что при всем мужестве, с каким Мюрзек себя ведет, лавина ненависти, которую мы на нее обрушили, должна была подействовать ужасающе. Она моргает глазами, желтоватая кожа ее лица бледнеет. Я замечаю также, что, пренебрегая предписаниями индуса, она складывает на груди руки и прячет ладони под мышками.
И произносит довольно твердым голосом:
– Как только самолет приземлится, я уйду.
Следует долгая пауза, после чего бортпроводница говорит сухим, официальным тоном:
– Мадам, ваш проездной документ дает вам право сохранять за собой место в этом чартерном рейсе вплоть до прибытия к пункту назначения.
Другими словами, она вовсе не просит Мюрзек остаться. Она только еще раз напоминает ей, что та имеет на это право. Бортпроводница исполняет свой долг, но делает это довольно холодно.
Мюрзек мгновенно улавливает этот оттенок, и в ее синих глазах вспыхивает огонь.
– И вы можете меня уверить, что этот самолет действительно направляется в Мадрапур?
– Да, мадам, – так же сухо и официально отвечает бортпроводница.
– «Да, мадам»! – с презрительной ухмылкой передразнивает ее Мюрзек. – На самом-то деле вы ничего не знаете. И тем не менее, начиная с минуты отлета, не перестаете нас убаюкивать, поддерживая в нас иллюзию полнейшей безопасности.
– Я, мадам? – осведомляется бортпроводница.
– Да! Вы! Меня не так легко одурачить, да будет вам это известно! С вашими ужимками недотроги вы здесь хуже всех остальных! И я откровенно скажу вам, что я о вас думаю: вы лицемерка и лгунья! Ведь не станете же вы утверждать, – продолжает она, повышая голос, чтобы перекричать наши протестующие возгласы, – будто не знали, что в пилотской кабине никого нет! Вы это знали с самого начала! Вы это знали с той минуты, как я потребовала от вас дополнить ваше объявление.
Круг замирает, ощутив, что Мюрзек говорит правду. Это не делает ее для нас более приятной, наоборот. Но, во всяком случае, мы вынуждены замолчать. Мы переводим разъяренные взгляды с нее на бортпроводницу, и наши глаза при этом, конечно, смягчаются, но теперь в них можно прочесть глубокую озабоченность и сомнение, ибо чем дольше медлит бортпроводница с ответом, тем все очевиднее становится, каким он будет.
– Это верно, – говорит бортпроводница. – Как раз в тот момент, когда я по вашей просьбе вошла в кабину пилотов…
Она оставляет фразу незавершенной. И хотя я дрожу за нее и очень хочу ее защитить, я все же испытываю какую-то неловкость. Не зная, что думать, мы застываем и глядим на нее со смешанным чувством, ибо если до сих пор все пассажиры уважали и ценили ее за приветливость и любезность, то после этих слов в нас рождаются подозрения. Я вижу, как Блаватский хмурит брови и пригибает голову, – боюсь, он готовится к атаке.
Если бы в эту минуту Мюрзек, поднявшая эту щекотливую тему, нашла в себе силы смолчать, она бы, я полагаю, была спасена. Но отойти по собственной воле в сторону – это как раз единственное на свете, чего она не умеет делать. Она разражается отвратительным смехом. И, вся трепеща от предвкушения, что сейчас возьмет над одним из нас реванш, восклицает:
– И вы там никого не обнаружили?
– Нет, – отвечает бортпроводница, держа прямо голову и благонравно сложив на коленях руки, и она кажется такой хорошенькой и такой скромной, что у меня колотится сердце.
И, не дожидаясь ее дальнейших слов, я решаю, что буду ей полностью верить и помогать.
– Но в таком случае, – говорит Мюрзек желчным голосом, – вашим долгом было сообщить это пассажирам.
– Сперва я подумала: может быть, мне надо это сделать, – говорит бортпроводница. (И, как мне кажется – потому что теперь я снова всей душой с нею, – говорит совершенно чистосердечно.) – Но, – продолжает она, помолчав, – я предпочла ничего не говорить. В конце концов, моя роль на борту – не тревожить пассажиров, а, наоборот, успокаивать их.
Наступает короткая пауза, и я говорю:
– Что же, такая точка зрения представляется мне вполне законной.
Мюрзек хмыкает:
– Чудовище спасает красавицу! За чем тогда дело стало, мадемуазель, – цедит она сквозь зубы, – успокойте же этих простаков до конца! Скажите им, что вы в самом деле направляетесь в Мадрапур!
Бортпроводница молчит.
– Видите! Вы даже не осмеливаетесь повторить эту ложь! – восклицает Мюрзек ядовитым тоном.
– Мадам, – с невозмутимым лицом отвечает бортпроводница, – я не думаю, что мое мнение может кого-то интересовать. Оно не имеет никакого значения. Самолетом управляю не я, а Земля.
Несмотря на то что эти слова можно понимать двояко – а возможно, как раз именно поэтому, – никто не испытывает ни малейшего желания подвергать их сомнению, даже Мюрзек, вообще теряющая всякий интерес к бортпроводнице и к ее объяснениям, как только включается тормозное устройство. Она сильно вздрагивает и, замкнувшись в себе, словно собирается с силами, чтобы выполнить до конца принятое ею решение.
Она обращается к индусу, и ее голос немного дрожит:
– Где мы садимся?
– Откуда мне знать? – отвечает индус, и его тон пресекает всякую возможность дальнейшего диалога.
Снижение заметно ускоряется, и никто уже не склонен вступать в разговоры. И вот, в полном мраке, без единой звездочки на небе, без малейшего проблеска света на земле, который указывал бы на присутствие аэропорта или вообще человеческого жилья, и даже, насколько я мог убедиться, заглянув в ближайший иллюминатор, без какого-либо видимого ориентира, самолет наконец приземляется, причем с такой неожиданной резкостью, что у нас падает сердце. Индуску, которая так и осталась стоять перед занавеской туристического класса, с силой швырнуло вперед, и она наверняка бы упала, если б ее сотоварищ, изловчившись, не схватил ее за руку, когда она пролетала мимо.
Пока самолет, с грехом пополам преодолевая ухабы, прыгает по посадочной полосе, индус встает и самым вежливым тоном обращается к пассажирам:
– Не двигайтесь и не отстегивайте ремни. В ту минуту когда exit откроется, все огни в самолете сразу погаснут. Не пугайтесь. Темнота входит в число моих требований. Она продлится всего лишь несколько минут.
И видя, что мадам Мюрзек, вопреки только что отданному приказанию, уже поднимается, ставит свою ручную кладь на кресло и натягивает на себя замшевую куртку, индус говорит ей вполголоса и с исполненной такта сдержанностью, но словно всего лишь для очистки совести, без всякой надежды, что она с ним согласится:
– Мадам, мне кажется, вы ошибаетесь, если полагаете, что у вас есть выбор: лететь или не лететь в Мадрапур.
Его странная фраза заставляет нас насторожиться. Но Мюрзек как будто не слышит его. И индус ничего больше не добавляет. Медленными, осторожными движениями он водружает себе на голову тюрбан и, тепло одетый, даже в перчатках, по-прежнему с револьвером в левой руке, проходит позади своего кресла, останавливается – его ассистентка стоит по правую руку от него, отступив немного в глубину, – и смотрит на нас своими черными сверкающими глазами, выражение которых мне трудно определить: мне видится в них ирония, смешанная с состраданием.
Самолет замирает на месте, и в наступившей тишине я слышу – или мне чудится, что слышу, – как из фюзеляжа выдвигается трап и устанавливается снаружи, перед выходом. В то же мгновение свет гаснет, и кто-то из женщин, думаю, миссис Бойд, вскрикивает.
Темнота непроницаемо черна, она плотная и густая, без малейшего просвета или щелки, без всякого смягчения этой абсолютной черноты, без намека на переход к серым тонам. Мне кажется, я слышу вокруг какой-то шорох, шелест, у меня взмокают ладони, и я прижимаю руки к туловищу, словно пытаюсь себя защитить.
За спиной у меня раздается резкий голос индуса:
– Сядьте, мистер Христопулос! И больше не двигайтесь. Вы чуть не закололи мадам Мюрзек.
Сзади вспыхивает луч электрического фонаря. Он освещает Христопулоса, который стоит перед своим креслом, в руке у него нож с выкидным лезвием, а в нескольких шагах от него, спиною к нему – мадам Мюрзек, направлявшаяся, видимо, к exit, когда голос индуса ее остановил. Что до индуски, чей силуэт смутно виднеется за пределами светового пучка, она стоит немного поодаль, возле exit, и держит в руке сумку из искусственной кожи.
Христопулос садится. Слышится сухой щелчок – это он закрыл свой нож. Пучок света передвигается вправо от меня, последовательно освещая неподвижные фигуры Блаватского, Бушуа, Пако, затем замирает на затылке грека. К нему протягивается рука индуса в перчатке, и Христопулос, ни слова не говоря, отдает ему закрытый нож.
– Вы представляете себе, мистер Христопулос, что произошло бы, – говорит индус голосом, в котором нет и намека на раздражение, – если бы мы начали в вас стрелять в темноте? Сколько человек могло бы погибнуть… И всё ради нескольких жалких колец.
Он вздыхает, гасит фонарь, нас опять окутывает мрак и безмолвие. Не знаю, слышу ли я звук открываемой двери, или он сливается с шумом моего дыхания. Но я чувствую, как в самолет врывается холодный ветер, у меня перехватывает дыхание, и я съеживаюсь в кресле, мгновенно окоченев от ледяного воздуха, навалившегося на меня, как тяжелая глыба.
– Вы спасены, – говорит индус.
Его гулкий голос колоколом отдается у меня в голове. Он продолжает:
– Вы спасены. На время. Но на вашем месте я не полагался бы на благосклонность Земли. Ничто не позволяет предполагать, что участь, которую она вам уготовила, многим отличается от той, какую я наметил для вас на тот случай, если бы самолет не приземлился. Иными словами, может статься, что Земля вас тоже устранит одного за другим. В конце концов, в обычной жизни вы именно так и умрете, не правда ли? Один за другим. С той единственной разницей, что интервалы между смертями будут немного длиннее, и у вас возникнет иллюзия, будто вы живете.
После недолгой паузы он продолжает:
– Что ж, держитесь за эту иллюзию, если она хоть немного уменьшает вашу тревогу. И главное, если вы любите жизнь, если, в отличие от меня, ее считаете, что она неприемлема, не тратьте ее редкие мгновения на бесконечные дрязги. Не забывайте одного: сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остается только ваша смерть.
Я напрягаю слух. Я не слышу звука шагов. Ничего, что говорило бы о том, что кто-то уходит. Ничего, кроме нашего свистящего дыхания да стонов, которые полярный холод исторгает у нас из груди. Я без конца повторяю про себя последние слова индуса, точно лейтмотив кошмарного сна. Я не знаю уже, они ли парализуют меня, или ледяной ветер, или нечеловеческий мрак. Но меня пронзает вдруг мысль, что я уже в могиле, что я погребен в промерзшей земле и в ночи и – что страшнее всего, – будучи мертвым, еще способен чувствовать свое положение.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Теперь, когда дверь снова заперта, впечатление, что все тело пронизывают струи морозного сибирского воздуха, понемногу проходит, но чувство леденящего холода остается. Оно даже словно усилилось. Кажется, что самолет не только не согревается, но теряет свои последние калории.
Тем не менее только теперь, когда присутствие индуса среди нас больше не ощущается, мы рискуем пошевелиться и понимаем, что надо на себя что-то надеть. Это происходит в полной сумятице, ибо все, не сговариваясь, разом встают и, подняв окоченевшие руки, принимаются на ощупь искать в темноте свои пальто.
Почти никто ничего не говорит, и те немногие слова, которыми мы обмениваемся друг с другом, прерываются постанываньем из-за свирепого холода. В левой половине круга кто-то клацает зубами, и этот звук вызывает у меня сильное раздражение, точно я боюсь, что стану ему подражать.
Со свинцовой тяжестью в ногах, с зажатой словно в тиски грудью я опускаюсь на свое место. И тут же снова встаю с нелепой мыслью, что надо пойти поразмяться немного в туристическом классе. Но едва я отодвигаю занавеску, на меня обрушивается такой ужасающий холод, что, шатаясь точно пьяный, я возвращаюсь к своему креслу. Хотя я плотно укутан – даже надел шляпу, до того нестерпимо было для головы ощущение холода, – толстое пальто, которое я натянул на себя, делу не помогает. Оно, как ледяной панцирь, не выпускает наружу вселившийся в меня холод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Затолкнем ее в туристический класс – и покончим с этим!
Блаватский поднимает руку, даже не замечая, что помощница индуса направляет на него пистолет, и его мощный голос заглушает все наши вопли. Я знал до сих пор, что он владеет двумя голосовыми регистрами – грубовато-разговорным, вульгарность которого он нарочито подчеркивает, и официальным английским, сухим и корректным, к которому он прибегает в своих стычках с Караманом. Теперь я обнаруживаю и нечто третье: степенный и гнусавый голос протестантского проповедника.
– Мадам, – говорит он, – если для вас мы всего лишь отбросы человечества, – последние два слова он произносит с затаенным бешенством, – самое лучшее, что вы можете сделать, – это сойти с нашего самолета, когда он приземлится!
Предложение Блаватского встречается одобрительными воплями, которые, мне стыдно в этом признаться, довольно похожи на завывания своры гончих, преследующих зверя. Со всех сторон и на разных языках звучит единодушный приговор Мюрзек: «Вон отсюда! Out with you! Raus!»
Но бортпроводница тихим голосом напоминает:
– У мадам Мюрзек билет до Мадрапура.
Фраза произнесена таким тоном, что нам надо было сразу понять: ее символический смысл важнее буквального. Но сейчас мы не расположены вникать в подобные тонкости. Мы дружно топчем Мюрзек, и это сладострастное занятие поглощает нас целиком.
– Если понадобится, мы просто вышвырнем вас вон, – вопит Пако, и его череп пламенеет еще ярче, а на висках вздуваются жилы.
– Вам этого делать не придется, – говорит Мюрзек.
Эти слова и спокойствие, с которым они произнесены, восстанавливают тишину. Спокойствие чисто внешнее, я в этом уверен, потому что при всем мужестве, с каким Мюрзек себя ведет, лавина ненависти, которую мы на нее обрушили, должна была подействовать ужасающе. Она моргает глазами, желтоватая кожа ее лица бледнеет. Я замечаю также, что, пренебрегая предписаниями индуса, она складывает на груди руки и прячет ладони под мышками.
И произносит довольно твердым голосом:
– Как только самолет приземлится, я уйду.
Следует долгая пауза, после чего бортпроводница говорит сухим, официальным тоном:
– Мадам, ваш проездной документ дает вам право сохранять за собой место в этом чартерном рейсе вплоть до прибытия к пункту назначения.
Другими словами, она вовсе не просит Мюрзек остаться. Она только еще раз напоминает ей, что та имеет на это право. Бортпроводница исполняет свой долг, но делает это довольно холодно.
Мюрзек мгновенно улавливает этот оттенок, и в ее синих глазах вспыхивает огонь.
– И вы можете меня уверить, что этот самолет действительно направляется в Мадрапур?
– Да, мадам, – так же сухо и официально отвечает бортпроводница.
– «Да, мадам»! – с презрительной ухмылкой передразнивает ее Мюрзек. – На самом-то деле вы ничего не знаете. И тем не менее, начиная с минуты отлета, не перестаете нас убаюкивать, поддерживая в нас иллюзию полнейшей безопасности.
– Я, мадам? – осведомляется бортпроводница.
– Да! Вы! Меня не так легко одурачить, да будет вам это известно! С вашими ужимками недотроги вы здесь хуже всех остальных! И я откровенно скажу вам, что я о вас думаю: вы лицемерка и лгунья! Ведь не станете же вы утверждать, – продолжает она, повышая голос, чтобы перекричать наши протестующие возгласы, – будто не знали, что в пилотской кабине никого нет! Вы это знали с самого начала! Вы это знали с той минуты, как я потребовала от вас дополнить ваше объявление.
Круг замирает, ощутив, что Мюрзек говорит правду. Это не делает ее для нас более приятной, наоборот. Но, во всяком случае, мы вынуждены замолчать. Мы переводим разъяренные взгляды с нее на бортпроводницу, и наши глаза при этом, конечно, смягчаются, но теперь в них можно прочесть глубокую озабоченность и сомнение, ибо чем дольше медлит бортпроводница с ответом, тем все очевиднее становится, каким он будет.
– Это верно, – говорит бортпроводница. – Как раз в тот момент, когда я по вашей просьбе вошла в кабину пилотов…
Она оставляет фразу незавершенной. И хотя я дрожу за нее и очень хочу ее защитить, я все же испытываю какую-то неловкость. Не зная, что думать, мы застываем и глядим на нее со смешанным чувством, ибо если до сих пор все пассажиры уважали и ценили ее за приветливость и любезность, то после этих слов в нас рождаются подозрения. Я вижу, как Блаватский хмурит брови и пригибает голову, – боюсь, он готовится к атаке.
Если бы в эту минуту Мюрзек, поднявшая эту щекотливую тему, нашла в себе силы смолчать, она бы, я полагаю, была спасена. Но отойти по собственной воле в сторону – это как раз единственное на свете, чего она не умеет делать. Она разражается отвратительным смехом. И, вся трепеща от предвкушения, что сейчас возьмет над одним из нас реванш, восклицает:
– И вы там никого не обнаружили?
– Нет, – отвечает бортпроводница, держа прямо голову и благонравно сложив на коленях руки, и она кажется такой хорошенькой и такой скромной, что у меня колотится сердце.
И, не дожидаясь ее дальнейших слов, я решаю, что буду ей полностью верить и помогать.
– Но в таком случае, – говорит Мюрзек желчным голосом, – вашим долгом было сообщить это пассажирам.
– Сперва я подумала: может быть, мне надо это сделать, – говорит бортпроводница. (И, как мне кажется – потому что теперь я снова всей душой с нею, – говорит совершенно чистосердечно.) – Но, – продолжает она, помолчав, – я предпочла ничего не говорить. В конце концов, моя роль на борту – не тревожить пассажиров, а, наоборот, успокаивать их.
Наступает короткая пауза, и я говорю:
– Что же, такая точка зрения представляется мне вполне законной.
Мюрзек хмыкает:
– Чудовище спасает красавицу! За чем тогда дело стало, мадемуазель, – цедит она сквозь зубы, – успокойте же этих простаков до конца! Скажите им, что вы в самом деле направляетесь в Мадрапур!
Бортпроводница молчит.
– Видите! Вы даже не осмеливаетесь повторить эту ложь! – восклицает Мюрзек ядовитым тоном.
– Мадам, – с невозмутимым лицом отвечает бортпроводница, – я не думаю, что мое мнение может кого-то интересовать. Оно не имеет никакого значения. Самолетом управляю не я, а Земля.
Несмотря на то что эти слова можно понимать двояко – а возможно, как раз именно поэтому, – никто не испытывает ни малейшего желания подвергать их сомнению, даже Мюрзек, вообще теряющая всякий интерес к бортпроводнице и к ее объяснениям, как только включается тормозное устройство. Она сильно вздрагивает и, замкнувшись в себе, словно собирается с силами, чтобы выполнить до конца принятое ею решение.
Она обращается к индусу, и ее голос немного дрожит:
– Где мы садимся?
– Откуда мне знать? – отвечает индус, и его тон пресекает всякую возможность дальнейшего диалога.
Снижение заметно ускоряется, и никто уже не склонен вступать в разговоры. И вот, в полном мраке, без единой звездочки на небе, без малейшего проблеска света на земле, который указывал бы на присутствие аэропорта или вообще человеческого жилья, и даже, насколько я мог убедиться, заглянув в ближайший иллюминатор, без какого-либо видимого ориентира, самолет наконец приземляется, причем с такой неожиданной резкостью, что у нас падает сердце. Индуску, которая так и осталась стоять перед занавеской туристического класса, с силой швырнуло вперед, и она наверняка бы упала, если б ее сотоварищ, изловчившись, не схватил ее за руку, когда она пролетала мимо.
Пока самолет, с грехом пополам преодолевая ухабы, прыгает по посадочной полосе, индус встает и самым вежливым тоном обращается к пассажирам:
– Не двигайтесь и не отстегивайте ремни. В ту минуту когда exit откроется, все огни в самолете сразу погаснут. Не пугайтесь. Темнота входит в число моих требований. Она продлится всего лишь несколько минут.
И видя, что мадам Мюрзек, вопреки только что отданному приказанию, уже поднимается, ставит свою ручную кладь на кресло и натягивает на себя замшевую куртку, индус говорит ей вполголоса и с исполненной такта сдержанностью, но словно всего лишь для очистки совести, без всякой надежды, что она с ним согласится:
– Мадам, мне кажется, вы ошибаетесь, если полагаете, что у вас есть выбор: лететь или не лететь в Мадрапур.
Его странная фраза заставляет нас насторожиться. Но Мюрзек как будто не слышит его. И индус ничего больше не добавляет. Медленными, осторожными движениями он водружает себе на голову тюрбан и, тепло одетый, даже в перчатках, по-прежнему с револьвером в левой руке, проходит позади своего кресла, останавливается – его ассистентка стоит по правую руку от него, отступив немного в глубину, – и смотрит на нас своими черными сверкающими глазами, выражение которых мне трудно определить: мне видится в них ирония, смешанная с состраданием.
Самолет замирает на месте, и в наступившей тишине я слышу – или мне чудится, что слышу, – как из фюзеляжа выдвигается трап и устанавливается снаружи, перед выходом. В то же мгновение свет гаснет, и кто-то из женщин, думаю, миссис Бойд, вскрикивает.
Темнота непроницаемо черна, она плотная и густая, без малейшего просвета или щелки, без всякого смягчения этой абсолютной черноты, без намека на переход к серым тонам. Мне кажется, я слышу вокруг какой-то шорох, шелест, у меня взмокают ладони, и я прижимаю руки к туловищу, словно пытаюсь себя защитить.
За спиной у меня раздается резкий голос индуса:
– Сядьте, мистер Христопулос! И больше не двигайтесь. Вы чуть не закололи мадам Мюрзек.
Сзади вспыхивает луч электрического фонаря. Он освещает Христопулоса, который стоит перед своим креслом, в руке у него нож с выкидным лезвием, а в нескольких шагах от него, спиною к нему – мадам Мюрзек, направлявшаяся, видимо, к exit, когда голос индуса ее остановил. Что до индуски, чей силуэт смутно виднеется за пределами светового пучка, она стоит немного поодаль, возле exit, и держит в руке сумку из искусственной кожи.
Христопулос садится. Слышится сухой щелчок – это он закрыл свой нож. Пучок света передвигается вправо от меня, последовательно освещая неподвижные фигуры Блаватского, Бушуа, Пако, затем замирает на затылке грека. К нему протягивается рука индуса в перчатке, и Христопулос, ни слова не говоря, отдает ему закрытый нож.
– Вы представляете себе, мистер Христопулос, что произошло бы, – говорит индус голосом, в котором нет и намека на раздражение, – если бы мы начали в вас стрелять в темноте? Сколько человек могло бы погибнуть… И всё ради нескольких жалких колец.
Он вздыхает, гасит фонарь, нас опять окутывает мрак и безмолвие. Не знаю, слышу ли я звук открываемой двери, или он сливается с шумом моего дыхания. Но я чувствую, как в самолет врывается холодный ветер, у меня перехватывает дыхание, и я съеживаюсь в кресле, мгновенно окоченев от ледяного воздуха, навалившегося на меня, как тяжелая глыба.
– Вы спасены, – говорит индус.
Его гулкий голос колоколом отдается у меня в голове. Он продолжает:
– Вы спасены. На время. Но на вашем месте я не полагался бы на благосклонность Земли. Ничто не позволяет предполагать, что участь, которую она вам уготовила, многим отличается от той, какую я наметил для вас на тот случай, если бы самолет не приземлился. Иными словами, может статься, что Земля вас тоже устранит одного за другим. В конце концов, в обычной жизни вы именно так и умрете, не правда ли? Один за другим. С той единственной разницей, что интервалы между смертями будут немного длиннее, и у вас возникнет иллюзия, будто вы живете.
После недолгой паузы он продолжает:
– Что ж, держитесь за эту иллюзию, если она хоть немного уменьшает вашу тревогу. И главное, если вы любите жизнь, если, в отличие от меня, ее считаете, что она неприемлема, не тратьте ее редкие мгновения на бесконечные дрязги. Не забывайте одного: сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остается только ваша смерть.
Я напрягаю слух. Я не слышу звука шагов. Ничего, что говорило бы о том, что кто-то уходит. Ничего, кроме нашего свистящего дыхания да стонов, которые полярный холод исторгает у нас из груди. Я без конца повторяю про себя последние слова индуса, точно лейтмотив кошмарного сна. Я не знаю уже, они ли парализуют меня, или ледяной ветер, или нечеловеческий мрак. Но меня пронзает вдруг мысль, что я уже в могиле, что я погребен в промерзшей земле и в ночи и – что страшнее всего, – будучи мертвым, еще способен чувствовать свое положение.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Теперь, когда дверь снова заперта, впечатление, что все тело пронизывают струи морозного сибирского воздуха, понемногу проходит, но чувство леденящего холода остается. Оно даже словно усилилось. Кажется, что самолет не только не согревается, но теряет свои последние калории.
Тем не менее только теперь, когда присутствие индуса среди нас больше не ощущается, мы рискуем пошевелиться и понимаем, что надо на себя что-то надеть. Это происходит в полной сумятице, ибо все, не сговариваясь, разом встают и, подняв окоченевшие руки, принимаются на ощупь искать в темноте свои пальто.
Почти никто ничего не говорит, и те немногие слова, которыми мы обмениваемся друг с другом, прерываются постанываньем из-за свирепого холода. В левой половине круга кто-то клацает зубами, и этот звук вызывает у меня сильное раздражение, точно я боюсь, что стану ему подражать.
Со свинцовой тяжестью в ногах, с зажатой словно в тиски грудью я опускаюсь на свое место. И тут же снова встаю с нелепой мыслью, что надо пойти поразмяться немного в туристическом классе. Но едва я отодвигаю занавеску, на меня обрушивается такой ужасающий холод, что, шатаясь точно пьяный, я возвращаюсь к своему креслу. Хотя я плотно укутан – даже надел шляпу, до того нестерпимо было для головы ощущение холода, – толстое пальто, которое я натянул на себя, делу не помогает. Оно, как ледяной панцирь, не выпускает наружу вселившийся в меня холод.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47