https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Sunerzha/
В этом совете есть что-то нелепое: повинуясь гнусавому голосу, никто из пассажиров, если не считать Пако, когда он бросился на помощь Бушуа, и мадам Мюрзек, когда она подбежала к иллюминатору, так и не отстегнул ремней.
Самолет, сильно раскачиваясь, начинает катиться по неровной почве, набирает скорость и отрывается от земли. Если быть точным, к заключению, что он уже оторвался, я, за отсутствием в полной тьме каких-либо ориентиров, которые помогли бы мне в этом убедиться, прихожу только тогда, когда прекращаются толчки. В самолете загорается свет, и мы какое-то время с оторопелым видом глядим друг на друга, беспрерывно моргая. Стоит жуткий холод, и озноб пробирает не меня одного.
Бортпроводница встает и говорит с матерински заботливым видом:
– Пойду приготовлю поесть и чего-нибудь горячего выпить.
И я чувствую, как во мне, да и во всех пассажирах, мгновенно спадает напряженность. Я знаю, умалишенный может привыкнуть к своей лечебнице, узник – к своей камере, маленький страдалец, которого истязают родители, – к своему шкафу. И сожалеют, когда приходится их покидать.
Но все же я никогда бы не решился вообразить то огромное облегчение, которое я читаю на лицах моих спутников, когда наконец прекращается мучительное ожидание на земле – в полном мраке и лютом холоде.
Слава Богу, все это позади. Самолет снова в воздухе, мягко и мощно мурлычут моторы. Нас опять омывает благодатный свет, скоро включится и отопление, расслабятся сведенные холодом мышцы. Бортпроводница, наша верная опекунша, неустанно о нас заботится. Сейчас мы выпьем горячего чаю или кофе. И поедим. Да, поедим! Вот что самое главное! Разве в деревне не едят всегда после похорон? Чтобы быть уверенными, что жизнь продолжается. Продолжается она и в нашем самолете, выполняющем чартерный рейс в Мадрапур. Свет опять загорелся, мы «все» снова здесь. Можно снова друг на друга смотреть, друг друга любить, ненавидеть друг друга, снова завязывать между собой весьма сложные отношения. Есть во всем этом что-то успокаивающее, что-то возвращающее нас к милой сердцу рутине, и, если не слишком задумываться о будущем, все как будто бы входит в нормальную колею.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Бортпроводница разносит еду, и хотя мне трудно сказать, съел я что-нибудь или нет, но я чувствую себя теперь гораздо лучше, может быть, просто оттого, что начинает сказываться действие онирила. Не буду утверждать, что моя слабость совсем исчезла, но… как мне получше это объяснить… но, скажем, при условии, что я не совершаю усилий, не поворачиваю, например, головы или не отрываю спины от спинки кресла, я про нее забываю и даже испытываю приятное, освежающее чувство легкости и свободы. У меня появляется ощущение, что я уже в силах бежать по морскому пляжу, весело прыгать в теплом вечернем воздухе и даже могу, если захочу, оттолкнуться ногой от песка и взлететь в воздух. Это чувство воздушной легкости сопровождается новым для меня, пьянящим сознанием, что бортпроводница принадлежит мне, мне одному, как если бы наша давняя, очень давняя связь (начала которой я уже не помню) ежеминутно вручала бы мне ее в полное распоряжение.
Эта ночь, во всяком случае ее начало, была «самой счастливой в моей жизни» – утверждение достаточно абсурдное, которое, исходя из нормальной логики, можно употребить лишь в миг последней агонии, если, конечно, у вас отыщется тогда время для подведения подобных итогов.
Впрочем, я не могу считать абсолютно достоверным то, о чем я собираюсь сейчас рассказать. Учитывая состояние эйфории, в которое ввергнул меня онирил – принеся мне до неожиданного эпизода (о нем речь впереди) величайшее блаженство, которому следовало стать результатом этого эпизода, а не предшествовать ему, – можно полагать, что я не покидал своего кресла и все происшедшее лишь плод воображения, перевозбужденного лекарством.
Дабы увериться в обратном, нужно, чтобы это событие повторилось. К сожалению, я уверен, что оно больше не повторится. В этих условиях вопрос, который я все время себе задаю, формулируется так: чем странное воспоминание отличается от сна?
Решить его я не могу, поскольку некоторые сны благодаря своей связности, яркости, внутренней логичности, богатству деталей создают впечатление полной реальности, которое не исчезает даже после того, как человек проснулся. И наоборот, разве в горькие минуты одиночества и неудач у вас не возникает чувство, что воспоминания, одолевающие вас, – например, о «большой любви», которую вы долгие месяцы и, может быть, годы полагали взаимной, – что вам это привиделось скорее во сне, чем случилось на самом деле?
Вскоре после еды (точнее не скажу, ибо вместе со своими часами я во многом утратил и представление о времени) я вижу склонившееся надо мной прелестное лицо бортпроводницы и ее зеленые глаза, которые неотрывно глядят на меня с выражением таким нежным и ласковым, что у меня вновь возникает – но только стократно усиленное – ощущение полета, которое я испытал перед тем, как заснул. Она передо мною, должно быть, стоит, но ее тела я не вижу, вижу лишь над собою лицо, точно крупный план в кинофильме, с удивительным контрастом света и тени, – вижу только ее ярко освещенное нежное лицо и золотистые волосы; все остальное утопает в тени. Я вижу ее очень близко, точно она лежит на мне во весь рост, в позе, которую такая женщина, как бортпроводница, должна особенно любить, поскольку она знает, что ее тело покажется партнеру легким и хрупким и он будет умилен и растроган.
На самом же деле бортпроводница такую позу принять не могла. Кресло, в котором я полулежу, делает это невозможным, и к тому же я не ощущаю ее тяжести. Она до меня не дотрагивается, даже не берет мою руку – ее лицо словно парит в нескольких сантиметрах от моего, и оно было бы неподвижным, если бы не глаза, которые многое мне говорят.
Рот ее тоже живет. Он, конечно, вовсе не «слишком мал», как я имел раньше глупость сказать, ибо кажущаяся малость его размеров с лихвой восполняется извилистым детским рисунком губ и прелестной особенностью улыбки, чуть приоткрывающей мелкие зубы. При всей нежности, которая светится на этом лице, в его выражении заметна сейчас некая двойственность. Взгляд у нее серьезен, а рот шаловлив.
Голова бортпроводницы – одна только голова, поскольку тела ее я не вижу, – довольно долго остается будто подвешенной надо мной, и при этом я чувствую, как по мне концентрическими кругами разбегаются волны тепла, добираясь до самых кончиков пальцев моих рук и ног. Ее глаза, почти не мигая, неотступно смотрят мне прямо в зрачки, а губы чуть заметно подрагивают, точно мордочка у котенка, когда он, играя, царапает и легонько покусывает вас.
Мгновенье, которого я так жду, наконец наступает, но его предваряет фраза, совершенно неожиданная для меня. Тихим голосом, в котором слышится некоторая торжественность, бортпроводница говорит:
– Сегодня пятнадцатое ноября.
И, словно все между нами давно решено и условлено, она приникает своими детскими губами к моим.
И вот что при этом меня удивляет: хотя свет в самолете ночью не гасится, а пассажиры еще не успели заснуть и, разумеется, прекрасно видят наш поцелуй, но круг совершенно никак и ничем, даже неодобрительными комментариями вполголоса, не реагирует на то, что для него, и особенно для viudas, не может не представлять собой вопиющего нарушения общепринятого этикета.
Однако сейчас я никакого удивления по этому поводу не испытываю, ибо сам я круга, так же как и тела бортпроводницы, не вижу. Все, кроме ее лица, кажется мне утонувшим в тумане. Да и лицо исчезает, как только ее губы, горячие и в то же время прохладные, сливаются с моими.
Органы чувств меня снова подводят. Я не могу сейчас пользоваться зрением и осязанием одновременно. В ту самую секунду, когда рот бортпроводницы прячется в моем, я чувствую укол досады и боли: я оказался слишком к ней близко, я ее больше не вижу.
Я все думаю – разумеется, уже после того, что между нами произошло, – почему бортпроводница упомянула о пятнадцатом ноября с таким видом, будто просила меня эту дату запомнить, чтобы в будущем можно было ее отмечать; ведь нам всем «так мало осталось времени жить», как сформулировал Робби. Но мне сейчас некогда задавать себе такие вопросы.
– Идемте, – шепчет бортпроводница, сжимая мои пальцы и заставляя меня подняться.
Я встаю на ноги. И даже не пошатываюсь. У меня совершенно пропало ощущение слабости.
Не выпуская моей руки, бортпроводница проворно увлекает меня за собой по проходу между рядами туристического класса, я следую за ней почти бегом, чувствуя себя невероятно легким, и ноги мои едва касаются пола. Дойдя до конца туристического класса, бортпроводница останавливается, вынимает из кармана маленькую отмычку и отпирает расположенную напротив туалетов низкую и узкую дверь, протиснуться в которую я могу лишь пригнувшись.
Это каюта. Поначалу она не поражает меня своими размерами, хотя первое, что должно было прийти мне в голову, – недоумение, как удалось поместить такую просторную каюту в хвосте самолета.
Ни с чем не сообразный характер обстановки тоже должен был привлечь мое внимание, в частности, широкое и приземистое, обитое золотистым бархатом кресло, которое, в отличие от всех остальных кресел в самолете, не прикреплено к полу, поскольку, прежде чем меня усадить в него, бортпроводница отодвигает его от кровати, освобождая для себя проход. Но что больше всего поражает – это когда вдруг видишь в самолете кровать, двуспальную величественную кровать, и в некоторой растерянности я размышляю о том, как же умудрились ее сюда втащить – в дверь или через выдвижной трап. Но, уж во всяком случае, не в окно. Окно здесь – обычный иллюминатор, на котором бортпроводница задергивает маленькую шторку, тоже золотистого цвета. Эту операцию она проделывает с такой тщательностью, как будто глубокой ночью, средь моря облаков кто-нибудь может к нам сюда заглянуть.
– Так нам будет уютней, – говорит она, взглянув на меня с легкой улыбкой.
Она еще раз проходит передо мной, чуть прикоснувшись пальцами к моей шее, и запирает дверь на позолоченный засов; дверь теперь кажется мне такой маленькой, что снова пройти в нее я мог бы разве только на четвереньках.
В каюте все, кроме перегородки позади кровати, обито золотистым бархатом, даже потолок, даже стенной шкаф, дверцу которого открывает сейчас бортпроводница. Это гардероб, в низу которого в правом углу я вижу маленький холодильник. Бортпроводница вешает на плечики свой форменный жакет, затем оборачивается ко мне и говорит с дружелюбной улыбкой:
– Здесь тепло. Вы можете снять свой пиджак.
Но она не дает мне времени сделать это самому. Секунду спустя, опираясь обоими коленями о мои, она наклоняется, хватает один из рукавов моего пиджака и поднимает его у меня над головой, чтобы помочь мне вытащить руку. Завладев моим пиджаком, она заботливо вешает его на свободные плечики в гардероб. Я смотрю на нее. После того как она сбросила с себя жакет, ее талия кажется мне еще более тонкой, а груди еще более пышными.
Она открывает маленький холодильник в низу гардероба, достает небольшой флакон виски, отвинчивает крышку и, вылив содержимое в стакан, протягивает его мне.
– Но я спиртного не пью, – говорю я.
– Выпейте, – отвечает она с улыбкой. – Вам станет удивительно хорошо.
Я подчиняюсь. Широкий граненый стакан приятно холодит мне руку, и когда я делаю два-три глотка, мне сразу начинает казаться, что тело мое воспаряет. Я удивлен. Алкоголь никогда не оказывал на меня такого действия. У меня возникает нелепая и романтическая мысль, что бортпроводница дала мне любовный напиток, и я полушутя-полусерьезно говорю:
– Что ты дала мне выпить, Цирцея?
Она не отвечает. С удивлением я обнаруживаю, что она опустилась между моих ног на колени и развязывает мне галстук. Я говорю «с удивлением», потому что я полагал, что она, закрыв холодильник, стоит еще возле гардероба и расправляет на плечиках свою собственную блузку.
В этот миг я вдруг ощущаю, что кто-то чужой смотрит на нас – на меня, сидящего в широком приземистом кресле, с толстым граненым, наполовину опорожненным стаканом в руках, и на нее, стоящую на коленях между моими ногами, набросив себе на шею мой галстук, который она с меня уже сняла, и расстегивающую своими нежными пальцами, прикосновение которых доставляет мне неизъяснимое наслаждение, верхние пуговицы моей рубашки.
Я поворачиваю вправо голову и обнаруживаю, что это я сам гляжу на нас в зеркале, которое занимает всю панель позади кровати, делая ее вдвое длиннее, как, впрочем, и всю остальную каюту. Да, убеждаюсь я снова, глаза у меня очень, очень ласковые, и их взгляд, который удивительно похож на собачий, вполне может растрогать женское сердце. Но чудес не бывает, и я, как всегда, испытываю удивление и даже боль. Нижняя часть лица как была, так и осталась у меня обезьяньей. К счастью, бортпроводница не глядит на меня. Ее тонкая рука скользнула в распахнутый ворот моей рубашки и ласково поглаживает шерсть у меня на груди.
В несколько глотков я допиваю напиток, который она налила мне, и выпускаю из рук опорожненный стакан, который мягко скатывается к моим ногам. Я делаюсь полностью невесомым. Я уже не сижу в приземистом кресле, а лежу на величественной кровати и сжимаю в объятьях голую бортпроводницу; ее голова находится на уровне моей груди, и она, точно к медвежьей шкуре, прижимается к ней своим ясным и милым лицом. В это мгновение она поднимает на меня зеленые глаза. Я знаю, о чем они меня просят: быть с ней и после таким же нежным, как до. У меня все переворачивается в душе при мысли, что такая чудесная девушка может опасаться, что я буду с ней холоден. Я вижу в зеркале, как мои горящие собачьей преданностью глаза обещают ей то, о чем она просит. И почему-то мне кажется, что эта безмолвная клятва открывает пред нами безбрежное будущее.
Я полон такого благоговения перед ее красотой и проникнут такой к ней признательностью за ее невероятную щедрость, что не осмеливаюсь ни на какое движение, хотя мое тело от головы до пят пронизано дрожью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Самолет, сильно раскачиваясь, начинает катиться по неровной почве, набирает скорость и отрывается от земли. Если быть точным, к заключению, что он уже оторвался, я, за отсутствием в полной тьме каких-либо ориентиров, которые помогли бы мне в этом убедиться, прихожу только тогда, когда прекращаются толчки. В самолете загорается свет, и мы какое-то время с оторопелым видом глядим друг на друга, беспрерывно моргая. Стоит жуткий холод, и озноб пробирает не меня одного.
Бортпроводница встает и говорит с матерински заботливым видом:
– Пойду приготовлю поесть и чего-нибудь горячего выпить.
И я чувствую, как во мне, да и во всех пассажирах, мгновенно спадает напряженность. Я знаю, умалишенный может привыкнуть к своей лечебнице, узник – к своей камере, маленький страдалец, которого истязают родители, – к своему шкафу. И сожалеют, когда приходится их покидать.
Но все же я никогда бы не решился вообразить то огромное облегчение, которое я читаю на лицах моих спутников, когда наконец прекращается мучительное ожидание на земле – в полном мраке и лютом холоде.
Слава Богу, все это позади. Самолет снова в воздухе, мягко и мощно мурлычут моторы. Нас опять омывает благодатный свет, скоро включится и отопление, расслабятся сведенные холодом мышцы. Бортпроводница, наша верная опекунша, неустанно о нас заботится. Сейчас мы выпьем горячего чаю или кофе. И поедим. Да, поедим! Вот что самое главное! Разве в деревне не едят всегда после похорон? Чтобы быть уверенными, что жизнь продолжается. Продолжается она и в нашем самолете, выполняющем чартерный рейс в Мадрапур. Свет опять загорелся, мы «все» снова здесь. Можно снова друг на друга смотреть, друг друга любить, ненавидеть друг друга, снова завязывать между собой весьма сложные отношения. Есть во всем этом что-то успокаивающее, что-то возвращающее нас к милой сердцу рутине, и, если не слишком задумываться о будущем, все как будто бы входит в нормальную колею.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Бортпроводница разносит еду, и хотя мне трудно сказать, съел я что-нибудь или нет, но я чувствую себя теперь гораздо лучше, может быть, просто оттого, что начинает сказываться действие онирила. Не буду утверждать, что моя слабость совсем исчезла, но… как мне получше это объяснить… но, скажем, при условии, что я не совершаю усилий, не поворачиваю, например, головы или не отрываю спины от спинки кресла, я про нее забываю и даже испытываю приятное, освежающее чувство легкости и свободы. У меня появляется ощущение, что я уже в силах бежать по морскому пляжу, весело прыгать в теплом вечернем воздухе и даже могу, если захочу, оттолкнуться ногой от песка и взлететь в воздух. Это чувство воздушной легкости сопровождается новым для меня, пьянящим сознанием, что бортпроводница принадлежит мне, мне одному, как если бы наша давняя, очень давняя связь (начала которой я уже не помню) ежеминутно вручала бы мне ее в полное распоряжение.
Эта ночь, во всяком случае ее начало, была «самой счастливой в моей жизни» – утверждение достаточно абсурдное, которое, исходя из нормальной логики, можно употребить лишь в миг последней агонии, если, конечно, у вас отыщется тогда время для подведения подобных итогов.
Впрочем, я не могу считать абсолютно достоверным то, о чем я собираюсь сейчас рассказать. Учитывая состояние эйфории, в которое ввергнул меня онирил – принеся мне до неожиданного эпизода (о нем речь впереди) величайшее блаженство, которому следовало стать результатом этого эпизода, а не предшествовать ему, – можно полагать, что я не покидал своего кресла и все происшедшее лишь плод воображения, перевозбужденного лекарством.
Дабы увериться в обратном, нужно, чтобы это событие повторилось. К сожалению, я уверен, что оно больше не повторится. В этих условиях вопрос, который я все время себе задаю, формулируется так: чем странное воспоминание отличается от сна?
Решить его я не могу, поскольку некоторые сны благодаря своей связности, яркости, внутренней логичности, богатству деталей создают впечатление полной реальности, которое не исчезает даже после того, как человек проснулся. И наоборот, разве в горькие минуты одиночества и неудач у вас не возникает чувство, что воспоминания, одолевающие вас, – например, о «большой любви», которую вы долгие месяцы и, может быть, годы полагали взаимной, – что вам это привиделось скорее во сне, чем случилось на самом деле?
Вскоре после еды (точнее не скажу, ибо вместе со своими часами я во многом утратил и представление о времени) я вижу склонившееся надо мной прелестное лицо бортпроводницы и ее зеленые глаза, которые неотрывно глядят на меня с выражением таким нежным и ласковым, что у меня вновь возникает – но только стократно усиленное – ощущение полета, которое я испытал перед тем, как заснул. Она передо мною, должно быть, стоит, но ее тела я не вижу, вижу лишь над собою лицо, точно крупный план в кинофильме, с удивительным контрастом света и тени, – вижу только ее ярко освещенное нежное лицо и золотистые волосы; все остальное утопает в тени. Я вижу ее очень близко, точно она лежит на мне во весь рост, в позе, которую такая женщина, как бортпроводница, должна особенно любить, поскольку она знает, что ее тело покажется партнеру легким и хрупким и он будет умилен и растроган.
На самом же деле бортпроводница такую позу принять не могла. Кресло, в котором я полулежу, делает это невозможным, и к тому же я не ощущаю ее тяжести. Она до меня не дотрагивается, даже не берет мою руку – ее лицо словно парит в нескольких сантиметрах от моего, и оно было бы неподвижным, если бы не глаза, которые многое мне говорят.
Рот ее тоже живет. Он, конечно, вовсе не «слишком мал», как я имел раньше глупость сказать, ибо кажущаяся малость его размеров с лихвой восполняется извилистым детским рисунком губ и прелестной особенностью улыбки, чуть приоткрывающей мелкие зубы. При всей нежности, которая светится на этом лице, в его выражении заметна сейчас некая двойственность. Взгляд у нее серьезен, а рот шаловлив.
Голова бортпроводницы – одна только голова, поскольку тела ее я не вижу, – довольно долго остается будто подвешенной надо мной, и при этом я чувствую, как по мне концентрическими кругами разбегаются волны тепла, добираясь до самых кончиков пальцев моих рук и ног. Ее глаза, почти не мигая, неотступно смотрят мне прямо в зрачки, а губы чуть заметно подрагивают, точно мордочка у котенка, когда он, играя, царапает и легонько покусывает вас.
Мгновенье, которого я так жду, наконец наступает, но его предваряет фраза, совершенно неожиданная для меня. Тихим голосом, в котором слышится некоторая торжественность, бортпроводница говорит:
– Сегодня пятнадцатое ноября.
И, словно все между нами давно решено и условлено, она приникает своими детскими губами к моим.
И вот что при этом меня удивляет: хотя свет в самолете ночью не гасится, а пассажиры еще не успели заснуть и, разумеется, прекрасно видят наш поцелуй, но круг совершенно никак и ничем, даже неодобрительными комментариями вполголоса, не реагирует на то, что для него, и особенно для viudas, не может не представлять собой вопиющего нарушения общепринятого этикета.
Однако сейчас я никакого удивления по этому поводу не испытываю, ибо сам я круга, так же как и тела бортпроводницы, не вижу. Все, кроме ее лица, кажется мне утонувшим в тумане. Да и лицо исчезает, как только ее губы, горячие и в то же время прохладные, сливаются с моими.
Органы чувств меня снова подводят. Я не могу сейчас пользоваться зрением и осязанием одновременно. В ту самую секунду, когда рот бортпроводницы прячется в моем, я чувствую укол досады и боли: я оказался слишком к ней близко, я ее больше не вижу.
Я все думаю – разумеется, уже после того, что между нами произошло, – почему бортпроводница упомянула о пятнадцатом ноября с таким видом, будто просила меня эту дату запомнить, чтобы в будущем можно было ее отмечать; ведь нам всем «так мало осталось времени жить», как сформулировал Робби. Но мне сейчас некогда задавать себе такие вопросы.
– Идемте, – шепчет бортпроводница, сжимая мои пальцы и заставляя меня подняться.
Я встаю на ноги. И даже не пошатываюсь. У меня совершенно пропало ощущение слабости.
Не выпуская моей руки, бортпроводница проворно увлекает меня за собой по проходу между рядами туристического класса, я следую за ней почти бегом, чувствуя себя невероятно легким, и ноги мои едва касаются пола. Дойдя до конца туристического класса, бортпроводница останавливается, вынимает из кармана маленькую отмычку и отпирает расположенную напротив туалетов низкую и узкую дверь, протиснуться в которую я могу лишь пригнувшись.
Это каюта. Поначалу она не поражает меня своими размерами, хотя первое, что должно было прийти мне в голову, – недоумение, как удалось поместить такую просторную каюту в хвосте самолета.
Ни с чем не сообразный характер обстановки тоже должен был привлечь мое внимание, в частности, широкое и приземистое, обитое золотистым бархатом кресло, которое, в отличие от всех остальных кресел в самолете, не прикреплено к полу, поскольку, прежде чем меня усадить в него, бортпроводница отодвигает его от кровати, освобождая для себя проход. Но что больше всего поражает – это когда вдруг видишь в самолете кровать, двуспальную величественную кровать, и в некоторой растерянности я размышляю о том, как же умудрились ее сюда втащить – в дверь или через выдвижной трап. Но, уж во всяком случае, не в окно. Окно здесь – обычный иллюминатор, на котором бортпроводница задергивает маленькую шторку, тоже золотистого цвета. Эту операцию она проделывает с такой тщательностью, как будто глубокой ночью, средь моря облаков кто-нибудь может к нам сюда заглянуть.
– Так нам будет уютней, – говорит она, взглянув на меня с легкой улыбкой.
Она еще раз проходит передо мной, чуть прикоснувшись пальцами к моей шее, и запирает дверь на позолоченный засов; дверь теперь кажется мне такой маленькой, что снова пройти в нее я мог бы разве только на четвереньках.
В каюте все, кроме перегородки позади кровати, обито золотистым бархатом, даже потолок, даже стенной шкаф, дверцу которого открывает сейчас бортпроводница. Это гардероб, в низу которого в правом углу я вижу маленький холодильник. Бортпроводница вешает на плечики свой форменный жакет, затем оборачивается ко мне и говорит с дружелюбной улыбкой:
– Здесь тепло. Вы можете снять свой пиджак.
Но она не дает мне времени сделать это самому. Секунду спустя, опираясь обоими коленями о мои, она наклоняется, хватает один из рукавов моего пиджака и поднимает его у меня над головой, чтобы помочь мне вытащить руку. Завладев моим пиджаком, она заботливо вешает его на свободные плечики в гардероб. Я смотрю на нее. После того как она сбросила с себя жакет, ее талия кажется мне еще более тонкой, а груди еще более пышными.
Она открывает маленький холодильник в низу гардероба, достает небольшой флакон виски, отвинчивает крышку и, вылив содержимое в стакан, протягивает его мне.
– Но я спиртного не пью, – говорю я.
– Выпейте, – отвечает она с улыбкой. – Вам станет удивительно хорошо.
Я подчиняюсь. Широкий граненый стакан приятно холодит мне руку, и когда я делаю два-три глотка, мне сразу начинает казаться, что тело мое воспаряет. Я удивлен. Алкоголь никогда не оказывал на меня такого действия. У меня возникает нелепая и романтическая мысль, что бортпроводница дала мне любовный напиток, и я полушутя-полусерьезно говорю:
– Что ты дала мне выпить, Цирцея?
Она не отвечает. С удивлением я обнаруживаю, что она опустилась между моих ног на колени и развязывает мне галстук. Я говорю «с удивлением», потому что я полагал, что она, закрыв холодильник, стоит еще возле гардероба и расправляет на плечиках свою собственную блузку.
В этот миг я вдруг ощущаю, что кто-то чужой смотрит на нас – на меня, сидящего в широком приземистом кресле, с толстым граненым, наполовину опорожненным стаканом в руках, и на нее, стоящую на коленях между моими ногами, набросив себе на шею мой галстук, который она с меня уже сняла, и расстегивающую своими нежными пальцами, прикосновение которых доставляет мне неизъяснимое наслаждение, верхние пуговицы моей рубашки.
Я поворачиваю вправо голову и обнаруживаю, что это я сам гляжу на нас в зеркале, которое занимает всю панель позади кровати, делая ее вдвое длиннее, как, впрочем, и всю остальную каюту. Да, убеждаюсь я снова, глаза у меня очень, очень ласковые, и их взгляд, который удивительно похож на собачий, вполне может растрогать женское сердце. Но чудес не бывает, и я, как всегда, испытываю удивление и даже боль. Нижняя часть лица как была, так и осталась у меня обезьяньей. К счастью, бортпроводница не глядит на меня. Ее тонкая рука скользнула в распахнутый ворот моей рубашки и ласково поглаживает шерсть у меня на груди.
В несколько глотков я допиваю напиток, который она налила мне, и выпускаю из рук опорожненный стакан, который мягко скатывается к моим ногам. Я делаюсь полностью невесомым. Я уже не сижу в приземистом кресле, а лежу на величественной кровати и сжимаю в объятьях голую бортпроводницу; ее голова находится на уровне моей груди, и она, точно к медвежьей шкуре, прижимается к ней своим ясным и милым лицом. В это мгновение она поднимает на меня зеленые глаза. Я знаю, о чем они меня просят: быть с ней и после таким же нежным, как до. У меня все переворачивается в душе при мысли, что такая чудесная девушка может опасаться, что я буду с ней холоден. Я вижу в зеркале, как мои горящие собачьей преданностью глаза обещают ей то, о чем она просит. И почему-то мне кажется, что эта безмолвная клятва открывает пред нами безбрежное будущее.
Я полон такого благоговения перед ее красотой и проникнут такой к ней признательностью за ее невероятную щедрость, что не осмеливаюсь ни на какое движение, хотя мое тело от головы до пят пронизано дрожью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47